Командиры и политработники
Командиры и политработники
В нашем полку жизнь офицеров заметно отличалась от жизни рядовых. Для них строили отдельные землянки. Их паек был значительно лучше солдатского, а денежное довольствие позволяло иметь определенные привилегии. Отношения с подчиненными определялись не только уставом, но в большей степени характером и воспитанием офицера. А они были разными.
Старший на батарее лейтенант Леноровский был вежлив и ко всем обращался только на «вы». Команды отдавал тихим голосом, почти просительным тоном. Да еще носил очки в тонкой металлической оправе. По единодушному мнению подчиненных, это был Интеллигент с большой буквы. Он трудно сходился с людьми, не допуская никакого панибратства даже с командиром второго взвода, с которым жил в одной землянке. Был справедлив и не лез в дела других, но всегда требовал безоговорочного выполнения приказов, проявляя при этом, казалось, излишний педантизм. И все-таки солдаты его любили. Не боялись, не уважали, а просто любили как хорошего человека. Видимо, таким он и был.
Помните у Маяковского:
Если бы выставить в музее плачущего большевика,
весь день бы в музее торчали ротозеи.
Еще бы —
такое не увидишь и в века.
А нам довелось видеть настоящего плачущего большевика – старшего лейтенанта Леноровского. Причем дважды.
В моем расчете служил рядовой Кусьмин. Неряшливо одетый, вечно со спущенными обмотками, он не был образцовым солдатом. Казалось, что Кусьмин постоянно о чем-то думает и не слышит, что ему говорят, хотя слух у него был нормальным. Все команды ему приходилось повторять по два-три раза, и только после этого он медленно приступал к их выполнению. Такая манера поведения многих раздражала, и Кусьмину нередко попадало от командиров. Но и на это он особенно не реагировал.
Однажды во время боя была повреждена телефонная связь батареи с НП, и нужно было немедленно найти дежурного связиста и послать его устранить разрыв провода.
Первым, кто оказался на виду и к кому обратился старший на батарее, был Кусьмин. Ему и была дана команда найти связиста Федорова и передать приказ. Кусьмин, как всегда, не услышал или не понял команды. А между тем выполнять ее следовало с максимальной быстротой, так как батарея в разгар боя была выведена из строя. Леноровский повторил команду громче, в его голосе послышалось раздражение. Кусьмин продолжал стоять, тупо глядя на командира и пытаясь понять, что от него хотят. И Леноровский не выдержал. Нет, он не ударил солдата и даже не обматерил его. Он просто очень резко, несвойственным ему голосом скомандовал:
– Немедленно найдите связиста Федорова и передайте, чтобы быстро шел по нитке. Болван.
Те, кто был в этот момент рядом, хорошо видели, как Леноровский покраснел, достал платок и, не снимая очков, вытер слезы. А чуть позже, как бы извиняясь перед окружающими, тихо сказал:
– Этот человек впервые заставил меня ругаться, – и через несколько секунд добавил: – Неужели здесь без этого нельзя?
Нам было немножко смешно и жалко нашего лейтенанта.
Второй случай был посерьезней. Как-то раз командиры орудий сидели в землянке старшего на батарее и готовили данные для предстоящей артподготовки. В это время дивизионный почтарь принес почту. Получил письмо и Леноровский. Был сделан небольшой перерыв.
Когда мы вернулись в землянку, лейтенант, сгорбившись, сидел на настиле, обхватив голову руками, а по его щекам текли слезы. Мы сразу же вышли и закурили. Минут через десять лейтенант попросил нас зайти, извинился и сказал:
– Умерла мама, – и снова заплакал.
Шел четвертый месяц фронтовой жизни. На батарее уже видели смерть товарищей. Убит был командир батареи, погиб разведчик Николаев, не стало старшины Козева. Однако смерть совершенно незнакомой матери лейтенанта подействовала особенно сильно. Ведь у многих дома были родные, и в этот момент все одновременно о них вспоминали. Пару дней на батарее было тихо, а команды лейтенанта выполнялись быстро и четко. Даже наш главный заводила и хохмач ефрейтор Зиньковский ходил хмурый и не пытался рассказывать свои бесчисленные анекдоты. Леноровский, видимо, почувствовал настроение подчиненных. При общении с нами в его голосе звучало что-то необычно теплое. Этот случай всех нас как-то сблизил, в наших сердцах поубавилось той черствости, которая неизбежно была свойственна тяжелейшим условиям войны. Спустя много лет на нашей встрече все знавшие Леноровского вспоминали именно эти его слезы.
Высокие профессиональные качества и хорошие отношения с рядовыми и младшими командирами были замечены начальством. За последний год его дважды повышали в звании. Войну Леноровский закончил майором, начальником штаба полка.
Совсем иным был командир второго взвода младший лейтенант Малахов. Плохо образованный, надменный, любивший выпить, он не искал добрых отношений с младшим персоналом и всегда пользовался случаем, чтобы показать свое превосходство и, как ему казалось, остроумие.
Однажды, когда батарея была отведена в ближний тыл на отдых, Малахов проводил занятия по строевой подготовке. Возвращались на обед, он скомандовал:
– Войско… Стой. Ать, два.
Солдаты уже привыкли к подобным выходкам и не обращали на них внимания. Но… возле землянок в курилке сидели и о чем-то разговаривали три подполковника: заместитель командира бригады по политчасти, командир полка и его зам.
В соответствии с уставом Малахов обязан был доложить старшему по должности о прибытии батареи. Увлеченный своим остроумием, он не сразу увидел начальство, а увидев, уже по инерции доложил:
– Товарищи подполковники, четвертая батарея прибыла на обед.
Смеха старших командиров мы не услышали, а Малахов до конца отдыха отсиживался в своей землянке под домашним арестом.
Старший сержант Чистяков, командир третьего орудия, вскоре после прибытия на фронт был контужен и некоторое время плохо слышал. Из-за этого, когда ночью прозвучала команда «К орудию!», он не сразу среагировал. Малахов, которого разбудил дежурный связист, не увидев на позиции своих подчиненных, подошел к их землянке, схватил за шиворот вылезавшего из нее Чистякова и со словами:
– Чистяковщина, … твою мать! Вот твое место! – буквально швырнул парня в орудийный окоп.
Этот поступок остался безнаказанным.
Малахов был груб и вел себя по-хамски не только с подчиненными, но и вообще с людьми, от которых не зависел.
Как-то наш дивизион почти неделю стоял на месте. Армия, которую до этого мы поддерживали, уже сняла нас со снабжения, а нового назначения еще не было. Паек сократили, и мы были голодными.
Недалеко от позиции батареи виднелась деревня, из которой к нам приходили деревенские ребятишки и просили поесть. И мы с ними делились, чем могли. Но не все.
Малахов, не удовлетворенный обедом, решил все-таки поискать чего-нибудь съестного и, прихватив ординарца, направился в деревню. Во дворе большого дома их встретила пожилая женщина, возле которой вертелась куча малышни. Увидев советского офицера и солдата, она поздоровалась и с удивлением посмотрела на незнакомцев. А Малахов строгим тоном спросил:
– А есть ли у тебя, бабка, что-нибудь поесть?
Хозяйка еще раз посмотрела на вошедших и тихо ответила:
– Бульба е, тики мало и трошки дробнэнька. – Потом обвела взглядом детей и добавила: – Да дитки исть хочуть.
– Ну, тащи, – не успокоился командир взвода.
Женщина скрылась в доме и через несколько минут вернулась с ведром мелкой картошки. Ординарец хотел было отказаться, но командир, присев на корточки, начал отбирать клубни побольше и складывать их в сумку от противогаза. Набрав с килограмм, он встал и, не говоря ни слова, вышел со двора.
И этот поступок тоже остался безнаказанным.
К концу зимы активность боевых действий заметно возросла, и мы начали нести значительные потери. Не стало командира батареи, вместо которого был назначен наш старший лейтенант Леноровский. Ранен был и командир второго взвода Малахов.
Несколько дней на огневой позиции не было ни одного офицера, и меня назначили исполнять обязанности командира первого взвода. В это же время предстояло форсировать Днепр на подступах к городу Речица, и нам почти двое суток не завозили продуктов.
Как-то к концу дня на батарее появились три незнакомых младших лейтенанта, и я сразу же потребовал у них документы. Оказалось, что они после окончания артиллерийского училища направлены в нашу часть. Офицеры обратились ко мне с требованием немедленно отвести их в штаб полка. Однако уже темнело, а штаб находился в нескольких километрах от наших позиций, и я отказал, предложив переночевать у нас. Лейтенанты нехотя согласились, и мы развели их по землянкам.
В мой расчет попал совсем молоденький черноволосый парень. Спустившись в землянку, он сообщил, что его фамилия Саакян, потом всем пожал руки, раскрыл свой вещмешок и выложил на разостланную шинель офицерский паек – буханку хлеба, пару банок американской тушенки и небольшую баночку какого-то повидла, а потом из кармана вытащил еще две большие луковицы.
Голодные солдаты молча смотрели на действия младшего лейтенанта и вопросительно посматривали на меня. А Саакян достал нож, вскрыл консервные банки, разрезал хлеб и луковицы и взмахом руки предложил солдатам приступить к трапезе. Вторичного приглашения не потребовалось, хотя Гарош и предупредил гостя, что завтрака у нас не будет. На это парень только рукой махнул.
Перекусив, довольные солдаты расспросили Саакяна о его семье, еще немного поговорили и улеглись спать, предоставив ему лучшее место у печки. А утром я поручил командиру второго орудия и Гарошу отвести младших лейтенантов в штаб. Примерно через пару часов на батарее появился командир дивизиона и представил нам нового старшего на батарее, которым был вчерашний знакомый. Позже Саакян рассказал мне, что сам напросился к нам. И он, и мы были довольны этим назначением. А вскоре и все остальные огневики убедились, что к нам пришел хороший командир.
Политическому воспитанию личного состава на фронте уделяли много внимания. В каждом дивизионе был заместитель командира по политчасти, а на батарее офицер-парторг. Одна из их обязанностей заключалась в пополнении рядов коммунистической партии.
На другой день после боевого крещения в наш расчет пришел парторг лейтенант Лубянов. Он похвалил ребят за успешное подавление минометной батареи и сообщил, что меня наградили медалью «За боевые заслуги». Потом спросил, давно ли я в комсомоле.
– Второй месяц, – ответил я. – Приняли перед отправкой на фронт.
– Ну что ж, пора и в партию.
– Да я вроде еще не готов, и комсомольский стаж маловат.
– Ничего, ничего, – успокоил парторг, – ждать нам долго нельзя. И с рекомендующими я уже договорился. Вот, бери бумагу и пиши заявление.
Пока я устраивал рабочее место и писал, Лубянов беседовал с солдатами и записывал в тетрадку их просьбы. По ним он составлял официальные письма и направлял их на родину, а потом всегда радовался, если они помогали решить какие-либо бытовые вопросы.
Приняли меня в кандидаты в члены ВКП(б) через два дня. Члены партбюро дивизиона задали пару обычных вопросов, и все было решено за десять минут. Я никогда не забывал про своих родителей. Поэтому буквально через несколько дней после окончания войны честно рассказал о них начальнику парткомиссии бригады. Тот внимательно выслушал, слегка пожурил и попросил все изложить в письменном виде. Примерно через месяц парткомиссия объявила мне выговор.
По фронтовым правилам прием из кандидатов в члены партии должен был состояться через три месяца. Однако произошла осечка.
Еще при отправке на фронт всему личному составу нашей части были выданы противогазы. Никто их, конечно, не носил, да и никто не требовал этого. В нашем расчете они были забиты в ящик из-под снарядов и спокойно там ржавели. Потом вместо старшины химинструктором в дивизион прислали молодого младшего лейтенанта, только что окончившего химическое училище. Новый «химик» прежде всего потребовал достать противогазы, почистить их и постоянно носить. Разумеется, эта команда была встречена в штыки. Во-первых, газами и не пахло, а во-вторых, таскать на себе давно проржавевший противогаз было просто бессмысленно. И вот после очередной стычки с химинструктором я своими руками подложил ящик с противогазами под колеса «Студебекера», когда он пятился задом, чтобы подцепить орудие. Может быть, все и прошло тихо, если бы я не поделился «опытом» с другими командирами расчетов. Дело приобрело огласку, химинструктор пожаловался замполиту дивизиона, мне объявили выговор, и прием в партию был отложен на два месяца.
Многие наши офицеры носили модные узконосые хромовые сапоги. А шил их солдат из моего расчета. Франтоватый младший лейтенант из соседней батареи попросил меня прислать к нему сапожника. Я не возражал, но предупредил, что солдат сейчас занят и сможет приступить к работе только через пару дней. Младший лейтенант воспринял это как обиду, начал ругаться, а потом ударил меня. Разумеется, я в долгу не остался. Нас растащили.
Поступок офицера обсуждали на парткомиссии бригады, и ее решение я не знаю, а мои действия рассматривали на партбюро дивизиона. Замполит и еще один член партбюро настаивали на вынесении стро гого выговора с занесением в учетную карточку, а за выговор без занесения в карточку выступили парторг Лубянов, наводчик Гарош и… я, недавно избранный в партбюро вместо погибшего товарища. Прошло предложение большинства.
Заместитель командира дивизиона по политчасти капитан Плющ оставался в одном и том же звании почти полтора года. Звезду майора он получил лишь незадолго до окончания войны.
Его главная работа заключалась в чтении солдатам газет, проведении политбесед и разборе различных мелких инцидентов, которые он часто превращал в значительные события.
Был он великим путаником. В первое время ему еще поручали кое-какие задания, но, убедившись в его бестолковости, командир дивизиона махнул рукой, и он, как говорят крестьяне, оказался на беспривязном содержании. В боевые дела капитан не вмешивался, а политвоспитанием личного состава в меру своих сил занимался добросовестно. А еще он был трусоват и при первом же выстреле наших орудий или пушек противника немедленно исчезал в своей землянке-блиндаже. И это вызывало насмешки солдат.
Иногда, чтобы развлечься, ночью часовой бросал на землянку замполита одну-две гранаты, а утром в его присутствии все, дружно давясь от смеха, обсуждали ночной «обстрел». Капитан, наверное, так до конца и не понял всего. Прекратил эти шутки парторг Лубянов, который пристыдил шутников и запретил подобные забавы.
Перед очередной подпиской на государственный заем капитан Плющ вызвал сержанта Дурыкина и предложил ему выступить на митинге. Денежное довольствие сержантов на фронте составляло 10–20 рублей в месяц, а у солдат еще меньше. Приобрести на эти деньги что-нибудь полезное было невозможно, а копить их большинство не хотело. Офицеры же получали гораздо большие суммы, часть которых переводили семьям. Когда объявляли подписку, солдаты и сержанты, как правило, подписывались на все причитающиеся им деньги за десять месяцев, а офицеры – на один-два месячных оклада.
На митинге сержант сказал несколько слов о важности займа, а потом, обращаясь к замполиту, произнес:
– Я подписываюсь на 1000 процентов своего денежного довольствия и призываю всех и лично вас, товарищ капитан, последовать моему примеру.
Все присутствующие заулыбались, а сержанту это не прошло даром. Капитан Плющ переговорил с начальником штаба, и Дурыкин был исключен из очередного списка награждаемых.
Вскоре после первой встречи с союзниками замполит решил раскрыть солдатам истинный облик американцев. Он говорил примерно следующее:
– Вот, посмотрите, перед вами стоит американский солдат. На поясе у него фляжка с ромом, в кармане плитка шоколада, а в голове – только женщины…
У нас, советских солдат, не было ни фляжки с ромом, ни шоколада в кармане, а что касается женщин… О них мы только мечтали.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.