«Мы вернемся домой до начала листопада»
«Мы вернемся домой до начала листопада»
Лондон. Второе августа, воскресенье. За несколько часов до вручения Бельгии германского ультиматума Грей попросил кабинет министров предоставить ему Полномочия отдать приказ английскому флоту о защите французского побережья пролива Ла-Манш. Для английского кабинета самый трудный и тяжелый момент наступает тогда, когда требуется принять быстрое, четкое и твердое решение. В течение всего долгого дня министры спорили, уходили от решения, отказываясь или не желая связывать себя окончательными обязательствами.
Франция восприняла войну как своего рода свидетельство «национального рока», несмотря на то, что многие в глубине души предпочли бы избежать ее. Почти с благоговейным трепетом один иностранный наблюдатель сообщал о подъеме «национального духа» и «полном отсутствии волнений» в народе, патриотизм которого, как утверждали, подорван анархическими тенденциями, способными в случае войны привести к фатальным последствиям. Бельгия, где свершилось редкое событие — появился герой, вошедший потом в историю, была вне себя от радостного сознания, что ее ведет безупречный король, смело сделавший выбор: смириться или сопротивляться. Она приняла решение менее чем за три часа, отдавая себе отчет в том, что оно может оказаться самоубийственным.
У Англии не было ни Альберта, ни Эльзаса. Ее оружие было наготове, а воля — нет. В течение последних десяти лет она училась воевать и готовилась к войне, которая теперь надвигалась на нее. С 1905 года в Англии действовала система, называвшаяся «Военная книга». Все приказы военного времени были готовы для подписания, конверты имели точные адреса, объявления и прокламации были либо уже напечатаны, либо набраны. Король, покидая Лондон, всегда имел при себе документы, требовавшие немедленного подписания. Цель этих мероприятий была одна — покончить с неразберихой.
Появление германского флота в проливе Ла-Манш явилось бы для Англии вызовом, равным вызову брошенному в старину испанской армаде, и кабинет, заседавший в воскресенье, неохотно согласился на требования Грея. Письменное заверение, которое он вручил в тот же день Камбону, гласило: «Если германский флот войдет в пролив Ла-Манш или приблизится к французским берегам через Северное море, чтобы предпринять враждебные акции, или будет угрожать французским судам, английский флот всеми имеющимися средствами окажет помощь Франции». Грей, однако, добавил, что это «обещание» не обязывает Англию вступить в войну с Германией, если «германский флот не совершит действий, указанных выше». Отражая опасения кабинета, Грей сказал, что Англия, не уверенная в надежной защите своих берегов, не может «без риска отправить военные силы за пределы страны».
Камбон спросил, не является ли это заявление вообще отказом от военных действий. Грей ответил: его слова «относились лишь к настоящему моменту». Камбон предложил, чтобы Англия в качестве «моральной поддержки» направила на континент две дивизии. «Отправка таких небольших сил или даже четырех дивизий — по мнению Грея — была чревата большим риском и не дала бы даже минимального эффекта». Он добавил, что морские обязательства Англии нельзя оглашать до тех пор, пока парламент не будет информирован о них. Это должно произойти на следующий день.
Наполовину в отчаянии, но все еще надеясь, Камбон направил своему правительству совершенно секретную телеграмму, в которой и сообщил о заверении Англии. Телеграмма пришла в Париж в тот же день в половине девятого вечера. Хотя это было «хромое» обязательство, намного меньше того, на что надеялась Франция, посол рассчитывал, что оно могло бы привести к полному военному участию Англии, ибо, как он выразился впоследствии, страны «наполовину» не воюют.
Морские обязательства, однако, были вырваны у кабинета ценой раскола, который Асквит всеми силами старался предотвратить. Два министра, лорд Морли и Джон Бэрнс, подали в отставку, а грозный и таинственный Ллойд Джордж все еще «сомневался». По мнению Морли, кабинет должен был «развалиться в тот же день», а Асквит признал, что «мы находимся на грани полного развала».
Черчилль, всегда готовый предвосхитить события, поставил целью включить представителей своей партии консерваторов в коалиционное правительство. Как только закончилось заседание кабинета, он отправился на встречу с Бальфуром, бывшим премьер-министром, который, как и многие руководители этой партии, придерживался мнения, что Англия должна довести политику, приведшую к созданию Антанты, до своего логического, хотя и печального, завершения. Черчилль сообщил ему, что, как ожидают, примерно половина либерального кабинета подаст в отставку, если будет объявлена война. Его партия, ответил Бальфур, готова войти в коалицию, если возникнет необходимость, но в этом случае, по его мнению, страна будет расколота антивоенным движением, которое возглавят вышедшие из правительства либералы.
О германском ультиматуме пока ничего не было известно.
Черчилль, Бальфур, Холдейн и Грей исходили из угрозы гегемонии Германии в Европе после падения Франции. Однако политика поддержки Франции разрабатывалась за закрытыми дверями, и общественность о ней ничего не знала. Большинство либерального правительства отвергало ее. Ни правительство, ни страна не имели единых взглядов по этой проблеме. Многим англичанам, если не всем, этот кризис представлялся продолжением давней ссоры между Германией и Францией, не имевшей никакого отношения к Англии. Чтобы превратить ее в глазах общественности в дело, затрагивавшее Англию, необходимо было нарушение нейтралитета Бельгии, плода английской внешней политики. Каждый шаг захватчиков стал бы ударом по договору, который создала и подписала сама Англия. Грей решил потребовать у кабинета рассматривать это вторжение как «казус белли», то есть случай, являющийся поводом к войне.
В тот вечер, когда он обедал вместе с Холдейном, курьер Министерства иностранных дел принес портфель для донесений, где была телеграмма, сообщавшая, как писал об этом Холдейн, «что Германия намеревается вторгнуться в Бельгию». Что это была за телеграмма и от кого она поступила, было неясно, однако Грей считал ее подлинной.
— Что Вы думаете по этому поводу? — спросил Грей, передавая телеграмму Холдейну.
— Немедленная мобилизация, — ответил тот.
Они сразу встали из-за стола и поехали на Даунинг-стрит. Там был премьер-министр и несколько гостей. Попросив министра пройти в отдельную комнату, они показали ему телеграмму и попросили полномочий для объявления мобилизации. Асквит согласился. Холдейн предложил, чтобы его временно вновь назначили главой Военного министерства, принимая во внимание чрезвычайные обстоятельства. Премьер-министр будет завтра слишком занят и вряд ли сможет выполнять обязанности военного министра. Асквит снова согласился, и довольно охотно, потому что ему очень не нравился фельдмаршал лорд Китченер Хартумский, известный своим деспотизмом, именно его прочили на это место.
Следующий день — понедельник, выходной день банковских служащих, — был ясным и солнечным. Лондон был забит толпами, которые ринулись не на взморье, а в столицу, узнав о надвигающемся кризисе. В полдень перед Уайтхоллом стало так многолюдно, что прекратилось движение и гул многотысячной толпы был слышен в зале, где продолжались бесконечные заседания кабинета, который никак не мог решить, сражаться за Бельгию или нет.
Принявший руководство Военным министерством, Холдейн уже отправлял мобилизационные телеграммы о призыве резервистов и солдат территориальных частей. В одиннадцать часов кабинет получил известие о том, что Бельгия выставила свои шесть дивизий против Германской империи. Через час министрам представили декларацию консервативной партии, составленную еще до предъявления германского ультиматума Бельгии. В ней подчеркивалось, что колебания в отношении поддержки Франции и России окажутся «фатальными для чести и безопасности Соединенного королевства». Вопрос о союзе с Россией уже и так стоял поперек горла либеральным министрам. Двое из них — сэр Джон Саймон и лорд Бошамп — подали в отставку, однако главная фигура, Ллойд Джордж, узнав о событиях в Бельгии, решил остаться в правительстве.
В три часа дня третьего августа Грей должен был выступить с первым официальным и публичным заявлением правительства по поводу кризиса. От него зависела судьба всей Европы, так же как и Англии. Задачей Грея являлось повести страну в бой, объединив ее. Ему предстояло убедить в этом собственную партию, по традиции пацифистскую. Объяснить старейшему и опытнейшему парламенту в мире, как Англия, никогда не дававшая обязательств, взяла на себя обязательство поддержать Францию, показать, что Бельгия — лишь повод, а истинная причина во Франции. Он должен был обратиться с призывом к чести Англии, пояснив, что решающим фактором остается защита ее интересов. Ему предстояло выступить в парламенте, где более трехсот лет традиционно велись дебаты по проблемам внешней политики. Не обладая блеском красноречия Бэрка или силой убеждения Питта, мастерством Каннинга или напористостью Палмерстона, риторикой Гладстона или живым умом Дизраэли, он должен был отстаивать проводимый им внешнеполитический курс, который не мог предотвратить войну. Оправдать настоящее, сравнить его с прошлым и заглянуть в будущее — такой была цель, стоявшая перед Греем.
Ему не хватило времени написать речь. В последний час, когда он попытался было набросать тезисы, объявили о прибытии германского посла. Вошедший Лихновский тревожно спросил: что решило правительство? Что собирается сказать Грей в палате общин? Не будет ли это объявлением войны? Грей ответил, что это будет не объявление войны, а «заявление об условиях». Не является ли нейтралитет одним из этих условий? — спросил Лихновский. Он стал «умолять» Грея не делать этого. Посол не знал планов германского Генерального штаба, но не мог поверить, чтобы они включали «серьезное» нарушение нейтралитета, хотя германские войска, «возможно, и пересекут небольшой угол Бельгии». В таком случае, сказал Лихновский, повторяя вечную формулу человеческого смирения перед судьбой, «вряд ли что можно изменить».
Они разговаривали в дверях, подгоняемые своими срочными делами. Грей пытался выкроить несколько минут покоя, чтобы поработать над речью, а Лихновский — оттянуть момент, когда будет брошен вызов. Они расстались и уже никогда больше не встречались официально.
Палата общин собралась в полном составе, впервые после 1893 года, когда Гладстон выступил с биллем с гомруле. Чтобы разместить всех присутствовавших, в проходах установили дополнительные кресла. Галерея дипломатов была полна, пустовали лишь два места, означая отсутствие германского и австрийского послов. Члены палаты лордов заполнили галерею для посетителей — стрейнджерс гэллери — и среди них — фельдмаршал лорд Роберте, давно и безуспешно добивавшийся введения обязательной воинской повинности. Напряженная тишина, когда впервые за много лет никто не смел шевельнуться, передать записку или, наклонившись к соседу, поболтать шепотом, вдруг была нарушена грохотом падающего кресла, о которое споткнулся в проходе капеллан, удалявшийся от спикера. Все взоры остановились на скамье для членов правительства, где между Асквитом с бесстрастным мягким лицом и Ллойд Джорджем, которого сильно старили всклокоченные волосы и бесцветные щеки, сидел Грей.
Он встал, и все увидели его «бледное, изможденное и усталое» лицо. Несмотря на то, что Грей в течение последних двадцати девяти лет был членом палаты общин и восемь лет занимал правительственное кресло, парламент мало знал, а страна и того меньше, как именно проводит он внешнеполитический курс Англии. Почти никому не удавалось вопросами загнать министра иностранных дел в ловушку и выудить у него определенный и ясный ответ. И все же его уклончивость, которая у другого, менее осторожного государственного деятеля подверглась бы резкой критике, в данном случае воспринималась без подозрений. Такой английский, такой типичный для этой страны политик, такой сдержанный, Грей, по общему мнению, никак не мог с безрассудной легкостью включаться в международные споры. Он не любил внешнюю политику и не получал удовольствий от своей работы: напротив, он относился к ней как к неприятной, но необходимой обязанности. В субботу и воскресенье он не мчался, как многие, на континент, а уезжал в глубь Англии. Он не знал иностранных языков, если не считать французского, которым владел как школьник.
Вдовец в пятьдесят два года, бездетный, необщительный, он, казалось, относился к земным страстям с таким же безразличием, как и к своей работе. Форель в ручьях и голоса птиц — вот, пожалуй, и все страсти, которые владели этим человеком, отгородившимся от мира каменной стеной.
Говоря медленно, но с видимым волнением, Грей призвал палату общин подойти к кризису с точки зрения «британских интересов, британской чести и британских обязательств». Он рассказал историю о военных «беседах» с Францией. По его словам, «никакие секретные соглашения» с Францией не обязывают парламент и не ограничивают Англию в выборе своего собственного курса. Он сказал, что Франция вступила в войну, выполняя «долг чести» по отношению к России, но «мы не участвуем во франко-русском союзе, мы даже не знаем условий этого союза». Казалось, он слишком увлекся доказательством неучастия Англии в каких-либо соглашениях. Обеспокоенный консерватор Дерби прошептал сердито на ухо своему соседу: «Боже мой, они собираются бросить Бельгию на произвол судьбы!»
Затем Грей сообщил о договоренности с Францией в отношении взаимодействия флотов. Он рассказал, что в соответствии с заключенным соглашением «весь французский флот сосредоточен в Средиземноморье». Северное и западное побережья Франции оказались «абсолютно незащищенными». По его «убеждению», если бы германский флот прошел через пролив и обрушился на незащищенные берега Франции, «мы не смогли бы стоять спокойно в стороне, наблюдая за происходящим на наших глазах, бесстрастно сложа руки и ничего не предпринимая». Со скамей оппозиции раздались приветственные крики, в то время как либералы молча слушали, «мрачно соглашаясь».
Оправдывая уже принятые Англией обязательства защищать берега Франции вдоль пролива Ла-Манш, Грей выдвинул спорный аргумент о «британских интересах» и британских торговых путях в Средиземном море. Это был запутанный клубок, и министр поспешил перейти «к более серьезным проблемам, становящимся серьезнее с каждым часом», а именно к нейтралитету Бельгии.
Чтобы подать этот вопрос должным образом, Грей, умышленно не надеясь на собственное красноречие, воспользовался цитатой из громоподобной речи Гладстона, произнесенной в 1870 году:
«Могла бы Англия стоять в стороне и спокойно наблюдать за совершением гнуснейшего преступления, навеки запятнавшего позором страницы истории, и превратиться таким образом в соучастника в грехе?» У Гладстона позаимствовал он и фразу, выражающую основную идею: Англия должна выступить «против чрезмерного расширения какой бы то ни было державы».
Своими словами он сказал следующее: «Я прошу палату общин подумать, чем, с точки зрения британских интересов, мы рискуем. Если Франция будет поставлена на колени… если Бельгия падет… а затем Голландия и Дания… если в этот критический час мы откажемся от обязательств чести и интересов, вытекающих из договора о бельгийском нейтралитете… Я не могу поверить ни на минуту, что в конце этой войны, даже если бы мы и не приняли в ней участия, нам удалось бы исправить случившееся и предотвратить падение всей Западной Европы под давлением единственной господствующей державы… Мы и тогда потеряем, как мне кажется, наше доброе имя, уважение и репутацию в глазах всего мира, кроме того, мы окажемся перед лицом серьезнейших и тяжелейших экономических затруднений».
Он поставил перед ними «проблемы и выбор». Парламент, слушавший его с «напряженнейшим вниманием» более полутора часов, разразился бурными аплодисментами, красноречиво говорившими об одобрении. Минуты, когда отдельной личности удается повести за собой нацию, запоминаются навечно, и речь Грея, как кажется, стала одним из поворотных моментов, по которым люди впоследствии отсчитывают ход истории. Но голоса недовольных все же раздавались — убедить в чем-либо всех до одного членов палаты общин или добиться среди них единства было невозможно. Рамсей Макдональд, выступая от имени лейбористов, сказал, что Британия должна оставаться нейтральной, Кейр Харди угрожал поднять рабочий класс на борьбу против войны, затем в кулуарах парламента группа либералов приняла резолюцию, осуждавшую Грея за попытку втянуть страну в войну без достаточных на то оснований. Но, по убеждению Асквита, в целом «наши крайние любители мира утихли, хотя не исключено, что через некоторое время они вновь обретут дар речи». Два министра, подавшие в отставку утром, после уговоров вернулись вечером в кабинет; по общему мнению, Грею удалось повести за собой страну.
«Что нам теперь делать?» — спросил Черчилль Грея, когда они вместе выходили из палаты общин. «Теперь, — ответил Грей, — мы отправим немцам ультиматум с требованием прекратить в течение двадцати четырех часов вторжение в Бельгию».
Спустя несколько часов, обращаясь к Камбону, Грей сказал: «Если они откажутся, начнется война». Несмотря на то, что британскому министру пришлось ждать еще сутки, прежде чем отправить ультиматум, опасения Лихновского полностью оправдались — нарушение нейтралитета Бельгии стало поводом английского участия в войне.
Немцы шли на этот риск потому, что рассчитывали на короткую войну, и потому, что, несмотря на раздавшиеся в последнюю минуту мольбы и увещевания гражданских руководителей, опасавшихся действий Англии, германский Генеральный штаб уже сделал поправки на ее воинственность и сбросил это обстоятельство со счетов, как не имеющее или почти не имеющее никакого значения в войне, которая, по мнению военных, должна закончиться через четыре месяца.
Покойный Клаузевиц и еще здравствовавший Норман Анжелл, непонятый профессор, вместе пытались вдолбить в европейские умы концепцию молниеносной войны. Быстрая, решающая победа стала свидетельством германской ортодоксальности.
«Вы вернетесь домой еще до того, как с деревьев опадут листья», — заявил кайзер в начале августа солдатам, отправлявшимся на фронт.
В дневнике одного человека, близкого к придворным кругам, была сделана такая запись, датированная девятым августа: «Зашедший днем граф Опперсдорф сказал, что эти события не продлятся больше десяти недель», а по мнению графа Хохберга — не более восьми, после чего «вы и я увидимся в Лондоне».
Некий германский офицер, отправлявшийся на войну, рассчитывал позавтракать в кафе «Де ля Пэ» в Париже в день Седана (2 сентября). Русские офицеры думали прибыть в Берлин примерно в это же время, полагая, что война продлится самое большее шесть недель. Один из офицеров царской гвардии спрашивал совета у личного врача царя, взять ли ему сразу с собой парадную форму для въезда в Берлин или лучше, чтобы ее выслали на фронт потом, с первым курьером. Английского офицера, служившего военным атташе в Брюсселе и потому считавшегося очень осведомленным, после прибытия в полк попросили высказаться по поводу длительности войны. Он ответил, что это ему неизвестно, однако «имеются финансовые причины, из-за которых великие державы долго не выдержат». Он слышал это от премьер-министра, «сказавшего, что так думает лорд Холдейн».
В Петербурге обсуждался вопрос не о том, смогут ли русские победить, а сколько на это потребуется времени — два или три месяца. Пессимистов, утверждавших, что война продлится шесть месяцев, обвиняли в пораженчестве.
«Василий Федорович (Вильгельм, сын Фридриха, то есть кайзер) совершил ошибку, он не выдержит», — всерьез верил русский министр юстиции.
Он был недалек от истины. Германия, не строившая расчетов на длительную кампанию, имела в начале войны запас нитратов для производства пушечного пороха всего на шесть месяцев. И лишь открытый тогда способ получения азота из воздуха позволил ей продолжить войну. Французы, так же делая ставку на стремительность кампании, решили не рисковать войсками и сдали немцам железорудный район в Лотарингии, исходя из того, что вернут его после победы. В результате они потеряли восемьдесят процентов рудных запасов и чуть было не проиграли войну. Англичане, проявляя, как всегда, осторожность, «смутно рассчитывали на победу в течение нескольких месяцев, не зная точно, где, когда и как они ее одержат».
Неизвестно, благодаря чему, инстинкту или интеллекту, но три военных ума предвидели, что черная тень ляжет не на месяцы, а на годы. Один из них, Мольтке, предсказывал «длительную, изнуряющую борьбу». Другим был Жоффр. Отвечая в 1912 году на вопросы министров, он заявил, что, если Франция выиграет первую битву, борьба Германии примет национальный характер, и наоборот. В любом случае в войну будут втянуты другие страны, и в результате война станет «бесконечной». И все же ни он, ни Мольтке, возглавляя Генеральные штабы своих стран с 1911 и 1906 года соответственно, предвидя войну, не учли в своих пленах того, что это может быть война на истощение.
Третьим, и единственным, кто действовал на основе своих предвидений, был лорд Китченер, хотя и не принимавший участия в подготовке первоначальных планов. Четвертого августа его поспешно назначили военным министром, когда он уже собрался сесть на пароход и отплыть в Египет. Китченер, обладая беспредельными способностями оракула, предсказал, что война продлится три года. Своему недоверчивому коллеге он сказал: «Да, три года, для начала. Такая нация, как Германия, взявшись за это дело, бросит его лишь тогда, когда будет разбита наголову. А это потребует очень много времени. И ни одна живая душа не скажет, сколько именно».
Кроме Китченера, настаивавшего с первых дней своего пребывания на посту военного министра на подготовке многомиллионной армии для войны, которая будет длиться годами, никто не составлял планов, рассчитанных более чем на три или четыре месяца. В Германии идея молниеносной войны вызывала уверенность в том, что благодаря быстроте кампании военное вмешательство Англии не будет иметь значения.
«Если бы кто-нибудь сказал мне заранее, что Англия поднимет оружие против нас!» — стонал кайзер, выступая на обеде в ставке на второй день войны. Прозвучал чей-то несмелый голос: «Меттерних», имея в виду германского посла в Лондоне. В 1912 году он был смещен за свою надоедливую привычку твердить о том, что усиление германского флота приведет к столкновению с Англией, и не позднее 1915 года.
Как заявил Холдейн кайзеру в 1912 году, Англия никогда не согласится взять под свой контроль французские порты на побережье пролива Ла-Манш. Он напомнил ему тогда о договорных обязательствах в отношении Бельгии. В 1912 году принц Генрих Прусский спросил в упор своего двоюродного брата короля Георга: «В случае войны между Германией и Австрией, с одной стороны, и Францией и Россией — с другой, выступит ли Англия в поддержку двух последних упомянутых держав?» Король Георг ответил: «Без сомнения да, но при определенных обстоятельствах».
Несмотря на эти предупреждения, кайзер отказывался верить сведениям, хотя, как он знал, они были достоверными. По свидетельству одного из его приближенных, предоставив Австрии свободу действий пятого июля, он вернулся на яхту, убежденный в нейтралитете Англии. Его два приятеля со студенческих дней в Бонне — Бетмаи и Ягов, которых кайзер назначил на государственные посты лишь в силу своей сентиментальной слабости к собратьям по студенческому корпорантству, носившим черно-белые ленты и обращавшимся друг к другу на «ты», — периодически утешали себя взаимными заверениями в нейтралитете Англии, подобно горячо верующим католикам, перебирающим четки.
Мольтке и его Генеральный штаб не нуждались ни в Грее, ни в ком-нибудь еще, кто продиктовал бы им по слогам, какие действия предпримет Англия. Они считали вопрос о вмешательстве Англии решенным и не вызывающим сомнений. «Чем больше англичан, тем лучше», — сказал Мольтке адмиралу Тирпицу; чем больше английских солдат высадится на континенте, тем больше их будет уничтожено в решающей битве.
Естественный пессимизм лишил Мольтке иллюзий, созданных стремлением выдавать желаемое за действительное. В меморандуме, составленном в 1913 году, он изложил обстановку так, как ее не смогли описать сами англичане. Мольтке утверждал: если Германия вступит на территорию Бельгии без ее согласия, тогда Англия выступит, и притом обязательно, на стороне наших врагов. Об этом она объявила еще в 1870 году. По его мнению, никто в Англии не поверит обещаниям Германии освободить бельгийскую территорию после нанесения поражения Франции. Мольтке полагал, что в случае войны между Германией и Францией Англия вмешается независимо от того, нарушит или нет германская армия нейтралитет Бельгии, «так как англичане боятся гегемонии Германии и, придерживаясь принципов поддержания равновесия сил, сделают все, чтобы не допустить усиления Германии как державы».
«В годы, непосредственно предшествовавшие войне, у нас не было никаких сомнений в отношении незамедлительной высадки Британского экспедиционного корпуса на континенте», — свидетельствовал генерал фон Кюль, представитель высших кругов германского Генерального штаба. По мысли германских генералов, британский экспедиционный корпус будет мобилизован на одиннадцатый день войны, направлен в порты погрузки на двенадцатый и полностью переброшен во Францию на четырнадцатый. Эти расчеты оказались практически точными.
Штаб германских военно-морских сил также не испытывал никаких иллюзий. «Англия займет враждебную позицию в случае войны», — гласила телеграмма из Адмиралтейства, переданная одиннадцатого июля на борт «Шарнхорста» в Тихом океане, на котором находился адмирал фон Шпее.
Через два часа после окончания речи Грея в палате общин произошло самое значительное с 1870 года событие, надолго запечатлевшееся в памяти каждого человека по обеим сторонам Рейна: Германия объявила войну Франции. Для немцев, по словам кронпринца, она означала «военное решение» напряженной ситуации, конец кошмара изоляции.
«Радостно вновь сознавать себя живыми», — с восторгом писала одна немецкая газета в специальном выпуске, озаглавленном «Благословение оружия». Немцы, утверждала она, «упиваются счастьем… Мы так долго ждали этого часа… Меч, который заставили нас взять в руки, не будет вложен в ножны, пока мы не добьемся своих целей и не расширим территорию, как этого требует необходимость».
Но не все переживали состояние экстаза. Депутаты левого крыла, вызванные в рейхстаг, замечали друг в друге «депрессию» и «нервозность». Один из них, признавая готовность проголосовать за все военные кредиты, пробормотал: «Мы не можем позволить им уничтожить рейх». Другой все время ворчал: «Эта некомпетентная дипломатия, эта некомпетентная дипломатия».
Во Францию первый сигнал поступил в шесть пятнадцать, когда в кабинете Вивиани зазвонил телефон и в трубке раздался голос американского посла Майрона Геррика. Задыхаясь, сквозь слезы он сообщил, что к нему только что обратились с просьбой взять под свое покровительство германское посольство и поднять на его флагштоке американский флаг. Как заявил Геррик, он согласился на это, отказавшись лишь вывесить флаг.
Немедленно поняв, что это означает, Вивиани приготовился к неизбежному визиту германского посла. О его прибытии было доложено буквально через несколько минут. Фон Шён, женатый на бельгийке, вошел с мрачным видом. Он начал с жалобы — по дороге сюда одна дама просунула голову в окно экипажа и «оскорбила меня и моего императора». Вивиани, чьи нервы были напряжены до предела мучительными событиями последних дней, спросил, не является ли эта жалоба единственной причиной визита германского посла. Шён признал, что у него есть и другие поручения, и, развернув привезенный с собой документ, огласил его содержание. По свидетельству Пуанкаре, именно это и было истинной причиной смущения посла, имевшего «честную душу». В ноте Франция обвинялась в «организованных нападениях» и воздушных бомбардировках Нюрнберга и Карлсруэ, нарушениях французскими авиаторами, совершавшими полеты над территорией этой страны, бельгийского нейтралитета. Вследствие этих действий «Германская империя считает себя в состоянии войны с Францией».
Вивиани официально отклонил эти обвинения, включенные в ноту не для того, чтобы произвести впечатление на правительство Франции, знавшее, разумеется, об их необоснованности, а для того, чтобы внушить германской общественности мысль, что немцы стали жертвой агрессии Франции.
Вивиани проводил фон Шёна к двери и затем, словно желая оттянуть момент расставания, вышел вместе с ним из здания и, спустившись по ступеням подъезда, почти приблизился к машине посла. Эти два представителя «наследственных врагов» остановились, молча переживая несчастье, поклонились друг другу, не сказав ни слова, и через несколько мгновений фон Шён исчез в сгущавшихся сумерках.
В тот вечер в Уайтхолле сэр Эдвард Грей, стоя у окна вместе с одним из своих друзей, глядел вниз, где зажигались уличные фонари. «Во всей Европе гаснут огни. Наше поколение не увидит, как они будут снова загораться».
Брюссель. Четвертое августа, шесть часов утра. Германский посланник нанес последний визит в Министерство иностранных дел. Он вручил ноту: ввиду отклонения предложений германского правительства, имеющего самые «благородные намерения», Германия будет вынуждена предпринять меры для обеспечения своей безопасности, «если необходимо, силой оружия». Это «если необходимо» все еще оставляло для Бельгии возможность переменить свое решение.
В тот день американский посланник Брэнд Уитлок, которого попросили взять под свое покровительство германскую миссию, войдя в кабинет, застал фон Белова и его первого секретаря Штумма сидящими в креслах и не делавшими никаких попыток упаковать свое имущество. Их нервы были истощены «почти до предела». Белов сидел почти неподвижно: два престарелых чиновника, вооружившись свечами, сургучом и полосками бумаги, опечатывали дубовые шкафы, в которых хранились архивы. «О, несчастные глупцы! — вполголоса повторял фон Штумм. — Почему они не уйдут с дороги, по которой на них движется «паровой каток»? Мы не хотим делать им больно, но, если они останутся на нашем пути, мы втопчем их в грязь, смешаем с землей. О, несчастные глупцы!»
И лишь позднее многие в Германии стали задаваться вопросом, кто же в действительности оказался глупцом в тот день. Это был день, который, как заявил впоследствии австрийский министр иностранных дел граф Чернин, «стал началом нашей величайшей катастрофы», день, когда, по признанию кронпринца, «мы, немцы, проиграли первое сражение в глазах всего мира».
Четвертое августа. Две минуты девятого. В то утро первая волна серо-зеленых шинелей перекатилась через границы Бельгии у Гуммериха, в тридцати километрах от Льежа. Бельгийские жандармы, находившиеся в сторожевых будках, открыли огонь.
Выделенные из основных германских армий для наступления на Льеж войска под командованием генерала фон Эммиха включали шесть пехотных бригад, каждая с артиллерией и другой военной техникой, и три кавалерийские дивизии. К вечеру они вышли к городу Визе на Маасе, которому первому было суждено превратиться в руины.
Вплоть до последней минуты многие все еще верили, что германские армии обойдут бельгийские границы. Зачем им намеренно обзаводиться еще двумя врагами? Германский ультиматум Бельгии не больше чем трюк, он предназначен лишь для того, «чтобы нам первыми пришлось вступить на землю Бельгии», — писал Мессими в своем приказе, запрещая французским войскам, «даже патрулям или одиночным всадникам», пересекать пограничную линию.
По этой ли причине, или по другим соображениям, однако Грей еще не направил немцам английского ультиматума. Король Альберт не обратился к странам-гарантам за военной помощью. Он также опасался, что ультиматум может оказаться «колоссальным обманом». Если бы он преждевременно призвал английские войска, их присутствие вовлекло бы Бельгию в войну помимо ее воли. Кроме того, могло быть и так, что, утвердившись на бельгийской земле, соседи не будут торопиться с уходом. И лишь тяжелый топот колонн германских войск, двигавшихся к Льежу, положил конец всем сомнениям и не оставил другого выбора. В полдень четвертого августа король обратился к странам-гарантам с призывом к «совместным и согласованным действиям».
В Берлине Мольтке все еще надеялся, что после первых выстрелов, произведенных для спасения чести, бельгийцы, возможно, согласятся «на достижение взаимопонимания». Поэтому германская нота говорила просто «о силе оружия» и не упоминала об объявлении войны. Когда бельгийский посол барон Бейенс пришел к Ягову утром в день вторжения, чтобы потребовать свой паспорт, германский министр поспешил к нему навстречу с вопросом: «Итак, что вы хотите мне сказать?» — еще надеясь на что-то. Он вновь повторил германское предложение уважать нейтралитет Бельгии и возместить все убытки, если не будут уничтожены железные дороги, мосты и туннели и войскам будет предоставлено право свободного прохода, что означало отказ от обороны Льежа. Когда Бейенс уже уходил, Ягов шел за ним и говорил с надеждой в голосе: «Может быть, у нас еще найдется, что обсудить».
В Брюсселе, через час после вторжения, король Альберт, одетый в простую военную форму, отправился на заседание парламента. Маленькая процессия неспешно двигалась по улице Рояль. Во главе ее в открытой коляске ехали королева и ее трое детей, за ней еще два экипажа и последним, верхом, — король. Дома вдоль всего пути были украшены флагами и цветами, восторженные люди стояли по обеим сторонам пути. Незнакомцы обменивались рукопожатиями, смеясь и крича, каждый ощущал, по свидетельству очевидца, единение с соотечественником, «общие узы любви и ненависти».
После того как королева, депутаты и публика заняли свои места, в зал заседаний вошел король. Бросив на кафедру коротким жестом фуражку и перчатки, он начал говорить. Его голос лишь иногда выдавал волнение.
И когда, напомнив о конгрессе 1830 года, который создал независимую Бельгию, король обратился с вопросом: «Господа, решили бы вы без колебаний сохранить в неприкосновенности священный дар наших предков?» — депутаты, движимые одним чувством, воскликнули: «Да! Да! Да!»
Американский посланник Уитлок описал эту сцену в своем дневнике. Его внимание привлек двенадцатилетний наследник, одетый в матросский костюмчик. С напряженным вниманием, не отрываясь, смотрел он на отца. Посланник спрашивал себя:
«О чем думает этот мальчик?.. Вспомнит ли он когда-нибудь через много лет эту сцену? И каким образом? При каких обстоятельствах?» Мальчик в матросском костюмчике, будущий король Леопольд III, капитулировал в 1940 году, когда повторилось германское вторжение.
На улицах после окончания речи короля энтузиазм напоминал лихорадку. Солдаты, которых еще вчера презирали, превратились в героев. Люди кричали: «Долой немцев! Смерть убийцам! Да здравствует независимая Бельгия!»
В это же время в Париже французские солдаты в красных штанах, в похожих на широкие юбки темно-синих шинелях, с передними полами, засунутыми углами под ремни, с песнями маршировали по улицам.
Однорукий генерал По, очень популярный из-за своего увечья, сопровождал войска верхом на коне. Как ветеран войны 1870 года, он приколол к мундиру ленту с зелеными и черными полосами. Проезжали кавалерийские полки кирасиров, в блестящих нагрудных металлических пластинах, с длинными черными хвостами из конского волоса, не догадывавшиеся, что уже превратились в анахронизм, за ними двигались огромные клети с самолетами, платформы с длинными пушками — так называемые семидесятипятки, гордость французской армии. Весь день поток людей, лошадей, оружия и военных грузов вливался под сводчатые порталы Северного и Восточного вокзалов.
На совместном заседании сената и палаты депутатов бледный, как смерть, Вивиани превзошел самого себя в пламенном красноречии, произнеся величайшую, по общему мнению, речь. Это, между прочим, говорили о всех, кто выступал в тот день.
В портфеле Вивиани лежал текст договора Франции с Россией, но никто не задал никаких вопросов на эту тему. Бурными приветствиями парламент встретил его объявление о том, что Италия, «с ясным предвидением, характерным для латинского интеллекта», заявила о своем нейтралитете.
Итальянский нейтралитет дал Франции дополнительно четыре дивизии, или 80 тысяч человек, занятых охраной ее южных границ. После того как Вивиани кончил говорить, была зачитана речь президента Пуанкаре, который был очень занят и не смог лично присутствовать на заседании парламента. Эту речь слушали стоя. Франция, взывал он, выступает в глазах мира защитницей Свободы, Справедливости и Разума, удачно перефразировав традиционный французский клич. После того как были прочитаны последние строки послания, на трибуну поднялся генерал Жоффр и обратился к президенту с прощальным приветствием перед отъездом на фронт.
В Берлине лил дождь, когда депутаты собрались на заседание, чтобы выслушать тронную речь кайзера. Через окна рейхстага, где должна была состояться предварительная встреча с канцлером, был слышен бесконечный цокот лошадиных подков. Это кавалерия, эскадрон за эскадроном, шла по мокрым и блестевшим от дождя улицам. Руководители партий встретились с Бетманом в комнате, которую украшала громадная картина, запечатлевшая знаменательное зрелище: кайзер Вильгельм I победоносно топчет своим конем французский флаг. Император был изображен вместе с Бисмарком и фельдмаршалом Мольтке.
Бетман призвал депутатов «быть единодушными» в своих решениях. «Мы будем единодушны, ваше превосходительство», — покорно ответил представитель либералов.
Всезнайка Эрцбергер, который был докладчиком от Комитета по военным делам и близким другом канцлера, считался своим человеком на германском Олимпе. Сейчас он носился среди депутатов, заверяя каждого, что сербы будут разбиты «теперь уже наверняка к понедельнику» и что все идет хорошо.
После службы в кафедральном соборе депутаты дружно промаршировали к дворцу. Все двери тщательно охранялись, каждый вход был перекрыт натянутым канатом; народным представителям пришлось четыре раза предъявить свои пропуска, прежде чем они достигли Белого зала.
В сопровождении нескольких генералов тихо вошел кайзер и сел на трон. Бетман, одетый в форму драгуна, вынул из королевского портфеля текст речи и передал его кайзеру, который, поднявшись (он выглядел маленьким рядом с канцлером), начал читать написанное; на голове его был шлем, а свободную руку он положил на эфес сабли. Не упоминая Бельгии, он заявил: «Мы вынули меч с чистой совестью и чистыми руками». Война спровоцирована Сербией при поддержке России. После рассуждений о несправедливостях русских депутаты заулюлюкали и закричали: «Позор!» Покончив с подготовленной частью речи, кайзер, повысив голос, объявил: «С этого дня я не признаю никаких партий, для меня существуют только немцы!» — и пригласил руководителей партий выйти вперед для рукопожатия. В течение этой церемонии рейхстаг сотрясался от приветственных криков и возгласов, выражавших бурную радость.
В три часа депутаты вновь собрались на заседание, чтобы заслушать обращение канцлера, одобрить военные кредиты и принять решение о временном прекращении работы рейхстага. Социал-демократы единодушно согласились голосовать вместе с другими и последние часы своих депутатских обязанностей провели в оживленных консультациях по поводу того, следует ли присоединиться к «Хох!» в честь кайзера. К общему удовлетворению, они решили крикнуть «Хох!» «кайзеру, народу, стране».
Когда Бетман вышел на трибуну, все стали мучительно ждать, что же он скажет о Бельгии. Год тому назад министр иностранных дел Ягов заявил на секретном совещании процедурного комитета рейхстага, что Германия никогда не нарушит нейтралитета Бельгии, а генерал фон Хееринг, тогдашний военный министр, дал обещание от имени верховного командования уважать ее нейтралитет в случае войны до тех пор, пока он не будет нарушен врагами Германии.
Четвертого августа депутаты еще не знали, что в то утро немецкие армии уже вторглись в Бельгию. Им объявили об ультиматуме, но ничего об ответе Бельгии, потому что германское правительство, пытаясь создать впечатление о ее молчаливом согласии, хотело представить сопротивление бельгийской армии как самостоятельное и никогда не опубликовывало ответной ноты короля Альберта.
Наши войска, сообщил Бетман напряженно слушавшей аудитории, оккупировали Люксембург и, возможно (это слово не имело смысла, так как германские войска перешли границы восемь часов тому назад), уже находятся в Бельгии. (Всеобщее смятение.)
Правда, Франция дала обязательство уважать ее нейтралитет, но «мы знали, что она была готова вторгнуться в Бельгию», и «мы не могли ждать». Разумеется, это был случай военной необходимости, а «необходимость не знает законов».
До сих пор депутаты, как правые, так и левые, презиравшие Бетмана или не доверявшие ему, слушали его затаив дыхание. Однако следующая фраза вызвала сенсацию. «Наше вторжение в Бельгию противоречит международному праву, но зло, — я говорю откровенно, — которое мы совершаем, будет превращено в добро, как только наши военные цели будут достигнуты». Адмирал Тирпиц назвал это самой большой глупостью, сказанной когда-либо германским дипломатом, а Конрад Гауссман, лидер либеральной партии, считал лучшей частью речи канцлера. Поскольку, как думали он и его коллеги из левых партий, акт признания вины — «меа кульпа» — совершен публично, вся ответственность с них снимается, и поэтому они встретили это заявление канцлера приветственными возгласами: «Зер рихтиг!» — «Очень верно!» В этот день Бетман уже произнес несколько афоризмов, но в заключение он сказал настолько поразительную вещь, что она сделала его имя бессмертным. По его словам, всякий, кому угрожали бы такие же опасности, как немцам, думал бы лишь о том, как «пробить себе путь».
Военный кредит в пять миллиардов марок был одобрен единогласно[60]. После этого рейхстаг постановил прервать свои заседания на четыре месяца, то есть на то время, пока будет длиться война, — так думали почти все. Бетман закончил сессию рейхстага заверениями, в которых сквозили нотки приветствия гладиаторов: «Какова бы ни была наша участь, четвертое августа 1914 года войдет навечно в историю как один из величайших дней Германии!»
Лондон. Четвертое августа, семь часов вечера. Англия наконец направила Германии ответ, который многие ждали с мучительным беспокойством. Утром британское правительство набралось решимости, достаточной для того, чтобы отправить ультиматум. Это было сделано в два приема. Сначала Грей потребовал у Германии отказаться от своих притязаний на Бельгию и прислать в Лондон «немедленный ответ». Но, поскольку в ноте не содержалось точных пределов времени и не упоминалось о каких-либо санкциях, технически ее нельзя было считать ультиматумом. Грей ждал до тех пор, пока не получил известий о вторжении немцев в Бельгию, и тогда отправил новое послание, где говорилось, что Англия «считает своим долгом сохранить нейтралитет Бельгии и выполнить условия договора, подписанного не только нами, но и Германией». Английский посол должен был потребовать в полночь «удовлетворительный ответ» и в случае отказа — свой паспорт.
Почему же ультиматум не был отправлен накануне вечером, сразу же после того, как парламент ясно выразил поддержку Грею? Это можно объяснить только нерешительностью правительства. Какой «удовлетворительный ответ» надеялось оно получить от Германия, если не считать покорного согласия вывести свои войска из Бельгии, границы которой были намеренно и безвозвратно нарушены в то же утро, и зачем Англии потребовалось ждать этого фантастического и несбыточного события до утра, остается совершенно непонятным.
В Берлине английский посол сэр Эдвард Гошен вручил ультиматум канцлеру, с которым у него состоялся исторический разговор. Посол нашел Бетмана «чрезвычайно взволнованным». Как пишет сам Бетман, «моя кровь закипала при мысли об этой лицемерной ссылке на Бельгию, что, разумеется, не было причиной вступления Англии в войну». Негодование вынудило Бетмана пуститься в разглагольствования. Он сказал, что Англия совершает «немыслимое», решаясь на войну с «родственной нацией». Это все равно что «ударить сзади человека, борющегося за свою жизнь с двумя разбойниками». В результате этого «последнего, страшного шага» Англия берет на себя ответственность за все ужасные события, которые могут последовать, и «все это лишь за одно слово — «нейтралитет» — за клочок бумаги»…
Почти не придав значения этой фразе, Гошен включил ее в свой отчет об этом интервью. Он ответил Бетману, что если со стратегической точки зрения вступление Германии в Бельгию равносильно вопросу о жизни и смерти, то же самое можно сказать и об Англии — сохранение неприкосновенности Бельгии для нее не менее важно. «Ваше превосходительство слишком взволнованы, слишком потрясены известием о нашем шаге и настолько не расположены прислушаться к доводам рассудка, что дальнейший спор бесполезен».
Когда он выходил от канцлера, двое людей в служебном автомобиле газеты «Берлине? Тагеблатт» уже ездили по улицам Берлина и разбрасывали листовки (хотя срок ультиматума истекал только в полночь) о том, что Англия объявила войну.