2. ПЕХОТИНЦЫ-ОКОПНИКИ (НАВСТРЕЧУ СМЕРТИ)

2. ПЕХОТИНЦЫ-ОКОПНИКИ (НАВСТРЕЧУ СМЕРТИ)

С чего начать эту главу, с каких слов? Я долго думал над этим не простым для меня вопросом. И чтобы емко, и чтобы до сердца дотянулись, чтобы прожгли его. И чтобы правдиво, совсем близко к истине. Ведь это не просто важно. Это важно принципиально. Потому как «окопная правда» это прежде всего правда окопников из пехоты. Для них война была самой жуткой, самой реальной во всей своей красе, самой кровавой и самой короткой.

И только когда я прочитал рукопись «Ванька ротный» ветерана войны А.И. Шумилина, я понял что нашел именно то, что искал. Без этих слов, возможно, у меня ничего бы не получилось. Ведь я там не был! Судите сами:

«В те суровые дни войны вся тяжесть в боях по освобождению земли нашей легла на пехоту, на плечи простых солдат. Получая пополнение в людях, мы вели непрерывные бои, не зная ни сна, ни отдыха.

Захлебываясь кровью и устилая трупами солдат эту прекрасную землю, мы цеплялись за каждый бугор, за каждый куст, за опушки леса, за каждую деревушку, за каждый обгорелый дом и разбитый сарай.

Многие тысячи и тысячи наших солдат навечно остались на тех безымянных рубежах. (...)

Многие о войне судят по кино. Один мой знакомый, например, утверждает, что когда бой идет в лесу, что горят деревья.

— Это почему? — спросил я его.

— А разве ты в кино не видел?

По кино о войне судят только дети. Им непонятна боль солдатской души, им подают стрельбу, рукопашную с кувырканиями и пылающие огнем деревья, перед съемкой облитые бензином. Художественное произведение, поставленное в кино или так называемая “хроника событий” — собирательный образ боев, сражений и эпизодов, отдаленно напоминающий войну.

Должен вас разочаровать: от кино до реальной действительности на войне, очень далеко. То, что творилось впереди, во время наступления стрелковых рот, до кино не дошло. Пехота унесла с собой в могилу те страшные дни. (...)

Война — это живая, человеческая поступь — навстречу врагу, навстречу смерти, навстречу вечности. Это человеческая кровь на снегу, пока она яркая и пока еще льется. Это брошенные до весны солдатские трупы. Это шаги во весь рост с открытыми глазами — навстречу смерти. Это клочья шершавой солдатской крови и кишок, висящие на сучках и ветках деревьев. Это розовая пена в дыре около ключицы — у солдата оторвана нижняя челюсть и гортань. Это кирзовый сапог, наполненный розовым месивом. Это кровавые брызги в лицо, разорванного снарядом солдата. Это сотни и тысячи других кровавых картин на пути, по которому прошли за нами прифронтовые “фронтовики” и “окопники” батальонных, полковых и дивизионных служб. Но война — это не только кровавое месиво. Это постоянный голод, когда до солдата в роту доходила вместо пищи подсоленная водица, замешанная на горсти муки, в виде бледной баланды. Это холод на морозе и снегу, в каменных подвалах, когда ото льда и изморози застывает живое вещество в позвонках. Это нечеловеческие условия пребывания в живом состоянии на передовой, под градом осколков и пуль. Это беспардонная матерщина, оскорбления и угрозы со стороны штабных “фронтовиков” и “окопников” (батальонного, полкового и дивизионного начальства).

Война это как раз то, о чем не говорят, потому что не знают. Из стрелковых рот, с передовой, вернулись одиночки, их никто не знает... (...)

Это были нечеловеческие испытания. Кровавые, снежные поля были усеяны телами убитых, куски разбросанного человеческого мяса, алые обрывки шинелей, отчаянные крики и стоны солдат. Все это надо пережить, услышать и самому увидеть, чтобы во всех подробностях представить эти кошмарные картины. (...)

С какой безысходной тоской о жизни, с каким человеческим страданием и умоляющим взором о помощи умирали эти люди. Они погибали не по неряшливости и не в тишине глубокого тыла... (...)

Они — фронтовики и окопники стрелковых рот, перед смертью жестоко мерзли, леденели и застывали в снежных полях на ветру. Они шли на смерть с открытыми глазами, зная об этом, ожидая смерть каждую секунду, каждое мгновение, и эти маленькие отрезки времени тянулись, как долгие часы (...)

Без “Ваньки ротного” солдаты вперед не пойдут. Я был «Ванькой ротным» и шел вместе с ними. Смерть не щадила никого. Одни умирали мгновенно, другие — в муках истекали кровью. Только некоторым из сотен и тысяч бойцов случай оставил жизнь. В живых остались редкие одиночки, я имею в виду окопников из пехоты. Судьба им даровала жизнь как высшую награду. (...)

Многие фамилии из памяти исчезли. Я иногда даже не знал фамилии своих солдат, потому что роты в бою хватало на неделю. (...)

Вот и теперь у меня перед глазами ярко встали те кошмарные дни войны, когда наши передовые роты вели ожесточенные бои. Все нахлынуло вдруг. Замелькали солдатские лица, отступающие и бегущие немцы, освобожденные деревни, заснеженные поля и дороги. Я как бы снова почувствовал запах снега, угрюмого леса и горелых изб. Я снова услышал грохот и нарастающий гул немецкой артиллерии, негромкий говор своих солдат и недалекий лепет засевших немцев.

Вероятно, многие из вас думают, что война, это интересное представление, романтика, героизм и боевые эпизоды. Но это не так. Никто тогда — ни молодые, ни старые не хотели умирать. Человек рождается, чтобы жить. И никто из павших в бою не думал так быстро погибнуть. Каждый надеялся только на лучшее. Но жизнь пехотинца в бою висит на тоненькой ниточке, которую легко может оборвать немецкая пуля или небольшой осколочек. Солдат не успевает совершить ничего героического, а смерть настигает его». Есть у Семена Гудзенко (малоизвестного для теперешней молодежи поэта-фронтовика) замечательное стихотворение «Перед атакой». Когда я читаю его, то всегда ясно представляю себе то, о чем с болью и содроганием говорит поэт из окопа Великой Отечественной войны:

Когда на смерть идут — поют,

А перед этим можно плакать.

Ведь самый страшный нас в бою —

час ожидания атаки.

Снег минами изрыт вокруг

и почернел от пыли минной.

Разрыв —

и умирает друг.

И значит — смерть проходит мимо.

Сейчас настанет мой черед,

За мной одним идет охота.

Будь проклят сорок первый год —

ты, вмерзшая в снега пехота.

Мне кажется, что я магнит,

что я притягиваю мины.

Разрыв — и лейтенант хрипит.

И смерть опять проходит мимо.

Но мы уже не в силах ждать.

И нас ведет через траншеи

Окоченевшая вражда,

Штыком дырявящая шеи.

Бой был короткий. А потом

глушили водку ледяную,

и выковыривал ножом

из-под ногтей я кровь чужую.

1942

Однажды в одном интервью генерала армии В.А. Варенникова спросили:

— Путь к победе был долгим и тяжелым. Какие из эпизодов войны вы вспоминаете?

— Таких эпизодов было очень много, — ответил генерал. — Все-таки от Сталинграда до Берлина с боями ножками пройти, а где и проползти... Я всегда завидовал летчикам, танкистам. Белой завистью, конечно. Истребитель в полете 40 минут, максимум час. Затем он возвращается на аэродром, где его машину обслуживает техник. У летчика есть землянка, есть банька. Он прилетел, поел, отдохнул. А мы всегда с противником в контакте, друг другу смотрим в лицо. Есть еда — хорошо, нет — терпеть надо. Стужа, холод, жара, зной — надо выдержать!

И когда меня спрашивают, где было самое-самое, я отвечаю: у солдата, лейтенанта, капитана вся война — Сталинград. Везде было тяжело.

«Окопная правда» начиналась с отправки на фронт. Вот как она выглядела со слов очевидца: «Смотреть на солдат было грустно и весело. Здесь действовал какой-то пестрый закон живой толпы. Одни шли легко, шустро и даже весело, другие, наоборот, понуро, устало и нехотя. Одни торопились, вырывались из строя куда-то вперед, другие, наоборот, едва по земле волочили ноги. Тут одна мощеная булыжником дорога — в сторону не свернешь. День был жаркий и душный. Некоторым из солдат скатки шинелей с непривычки терли и жгли шеи, и они без конца их перекладывали на плечо и вертели головами. Из-под касок по вискам и щекам сбегали струйки пота. Гимнастерки на спине быстро намокли от пота и потемнели. Одни из солдат шли под тяжестью ноши молча, ни о чем не думая. Другие, наоборот, шли, переговаривались, шутили, радуясь, что покончили со старой жизнью. У третьих на потном лице выражалась тоска, и они мысленно хоронили себя, прощаясь с родными и жизнью. Разные, видать, были в походной колонне, одетые в солдатскую форму, люди. Тут были прямые и сильные, сгорбленные, как на похоронах. Живой поток солдат показывался над дорогой. Он то расплывался на всю ширину до обочины, то, сгрудившись около выбитой ямы, топтался на месте.

Было жарко, безоблачно и безветренно. Дорожная пыль першила в душе и лезла в глаза. Пахло яловой дубленой кожей, новой кирзой, сбруей, дегтем телят и лошадиным пометом. В движении, в жаре и в пыли шагали солдаты и с непривычки потели. У одного каска откинута на затылок, у другого — на носу. Из-под касок смотрели раскрасневшиеся потные лица. Колонна двигалась то замедляя, то ускоряя свой шаг» (Шумилин).

О другом пути на фронт свидетельствует генерал армии А.Т. Алтунин: «Рев авиационных моторов привлек внимание всех обитателей теплушки. Минометчики, среди которых и я, лейтенант, несколько дней назад принявший командование минометной ротой стрелкового батальона 720-го полка 162-й дивизии, сгрудились возле дверного проема. В открытую дверь теплушки видно, как одна за другой с нарастающим воем мчатся навстречу эшелону машины со свастикой на крыльях. Сквозь этот вой слышится прерывистое татаканье — то ведут огонь бойцы, дежурившие у станковых пулеметов, приспособленных для стрельбы по зенитным целям.

“Молодцы! — с восхищением думал я. — Ведь ни один из них не был еще под вражеским огнем, а не дрогнули!”

Поезд то ускоряет бег, то почти останавливается — маневрирует машинист, уже не раз попадавший под бомбежку. Справа и слева от железнодорожного полотна взрываются бомбы. Осколки насквозь пронизывают тонкие стены теплушки. Вдруг один из бойцов, стоящих у двери, молча валится на пол: осколок снес ему верхнюю часть черепа вместе с пилоткой. Я на мгновение растерялся, потом, осознав опасность, во весь голос кричу:

— Всем лечь на пол! — и первым выполняю команду. Теперь осколки проносятся над головой. У противоположной двери кто-то громко стонет. Бросаюсь туда и вижу красноармейца, зажимающего ладонью правое плечо. Сквозь пальцы сочится кровь. Зову санинструктора, и вдвоем мы быстро перевязываем раненого.

Поезд набирает скорость. А мы, затаив дыхание, ожидаем, что с минуты на минуту очередная бомба разрушит железнодорожное полотно и наш эшелон рухнет под откос. Но фашистские летчики, израсходовав боезапас, сделали круг над эшелоном и скрылись. Так меня и моих товарищей впервые опалило горячее дыхание войны. Сколько потом было пережито страшных минут, но эта первая бомбежка навсегда осталась в памяти.

Бомбардировщики улетели, а в вагоне еще долго стояла тишина. Под ритмичный перестук колес все молча переживали случившееся. Видимо, у каждого, как и у меня, бродила мысль: “Вот и в бою не были, и фашиста живого не видели, а товарищей уже потеряли”.

Вздохнув, я достал из планшетки список личного состава и, помедлив, вычеркнул две фамилии».

Александр Захарович Лебедющев на фронт ехал с группой товарищей прямо из пехотного училища. Эту дорогу он запомнил до мельчайших подробностей: «Станционные пути были забиты воинскими эшелонами, и мы медленно продвигались на север. Задержались некоторое время на станции Кропоткинской. Оказалось, что поезда с юга на Ростов не пропускают и нас завернули на Сталинградскую ветку через Сальск. Погода была пасмурной. Большую часть времени мы отсыпались, некоторые играли в карты и даже «принимали» самогон. На подходе к Сталинграду мы впервые услышали заводские гудки воздушной тревоги и хлопки наших зениток, стреляющих по вражеским бомбардировщикам. Проводницы метались по вагонам, почему-то строго предупреждая: “Открывайте окна и двери”. Вскоре дали отбой. И мы прибыли на главный вокзал. Многие были впервые в этом городе. Мы покинули вагоны, и нас покормили горячим обедом в столовой продпункта. Так узнали мы и о продпунктах, о которых ни слова не говорили в училище. Ростов-на-Дону был оккупирован немцами 21-го, а освобожден 29-го ноября 1941 г., поэтому нас и повезли объездным путем. (...)

На следующее утро мы были в Миллерово, но нас завернули снова на юг в город Каменск, где находился отдел кадров Южного фронта. Полк или батальон резерва командного состава размещался в здании сельскохозяйственного техникума на окраине города. Остаток ночи мы провели на сетках студенческих кроватей.

Утром объявили получать на каждую группу предназначенный в армии сухой паек на путь следования. Наша группа предназначалась в 9-ю армию, освобождавшую Ростов. Ее отдел кадров размещался в Новочеркасске, куда нам предстояло выехать. Я снова назначался «продовольственником» и пошел за сухим пайком, а к подъезду двухэтажного дома общежития было подогнано с десяток машин-полуторок для доставки лейтенантов в отделы кадров армий.

Утро было пасмурным. Продовольственный склад размещался рядом. Подходя к нему, я услышал гул летящего бомбардировщика. Тогда я еще не мог различать по звуку работы мотора своих и чужих. Но тут ударила батарея наших 37-мм пушек и, как всегда, в «белый свет», так как была низкая облачность. Получил я сухари, рыбные консервы и копченую колбасу на нашу команду из восьми человек. Я оставил маленький довесок колбасы, чтобы съесть по пути. Только я стал подниматься по лестнице на второй этаж, как звук мотора повторился и завизжали падающие бомбы. Первая из них упала на могилы кладбища в 150 метрах, вторая — в центре скопления машин у порога нашего двухэтажного здания, а третья ударила в угол соседнего помещения. С испуга я с остервенением грыз довесок колбасы, а затем бросился бежать вниз, так как меня всего осыпало осколками стекла из окон. У подъезда лежали убитые и раненые лейтенанты. Раненые просили о помощи. По их повседневным петлицам я понял, что это были выпускники Ташкентского пехотного училища. Все бросились бежать в поле, и я последовал за ними к скирде соломы, где и упал в изнеможении. Я впервые увидел убитых от бомбежки и их кровь».

***

Основная тяжесть войны, бесспорно, легла на плечи пехоты. Об этом достаточно полно говорят страшные цифры ее потерь. Если общие потери родов войск в 16 млн. 859 тыс. чел. (в том числе 4 млн. 28 тыс. безвозвратные и 12 млн. 831 тыс. санитарные) взять за 100%, то на ее долю приходится 86,6%. Более того, в стрелковых войсках только за 28 месяцев войны из строя выбыло — 546, 3%. Для сравнения в бронетанковых войсках это число за тот же период составило более чем в два раза меньше — 236,7%.

***

Когда начиналась окопная жизнь? С марша после скорой выгрузки из эшелона? С момента занятия исходной позиции или с подготовки этой позиции к обороне?

Если быть точным, то она всегда начиналась неожиданно, что называется, без всяких сантиментов, словно рубилась с плеча, как самая что ни на есть правда.

Шли ли пехотинцы на передовую, находились ли на ней: все одно это уже была их жизнь — окопная. Та земля, которая всегда была под ногами: была и домом, и постелью. Зимой и летом все одно: по ней ходили, на ней воевали и в нее же ложились.

На земле всегда был отдушиной солдатский смех, царским подарком — табак, лучшим другом — лес и великим счастьем — еда. Ведь ничто так не беспокоило солдатскую душу на передке, как харчи.

Лес давал возможность соорудить блиндаж, растопить костер, настелить дорогу да и, бывало, кормил сносно. А если его не было рядом? Одна надежда только на старшину роты.

Это он тащил с помощниками термос с похлебкой, буханки хлеба, сахар, махорку и водку.

Поставив термос между ног, с цирковой ловкостью он опускал туда черпак и таким же привычным движением плескал содержимое в подставленный котелок. При этом тут же отмечал химическим карандашом галочку на листике замусоленной бумаги.

Но одно дело летом, другое — зимой. Пока пищу дотащат до передовой, хоть в руках, хоть в повозке, все одно: горячее мгновенно превращалась в холодное пойло. Хорошо, если мучная, слегка подсоленная водица не успела схватиться на сильном морозе. Зато хлеб замерзал всегда. Его даже не брала саперная лопата. Да, в сущности, и это была еще не беда. Ведь если солдат с термосом накрывали немецкие снаряды, если по нескольку суток старшина не мог добраться до передка, тогда все: и настроения не было, и вши заедали особенно. Ведь они ползали на голодных!

Другое дело батальонная кухня, когда попыхивая горящими топками, уже издалека издавая соблазнительный запах, она въезжала в лес. Фырканье лошадей и позвякивание уздечек поднимали спящих солдат без каких-либо команд. Одним словом: война — войной, а обед по распорядку! Но батальонная кухня на передке могла быть мечтой нереальной. Ведь назад с передка только уносили.

***

12 сентября 1941 г. Постановлением ГКГ № 662 были установлены нормы продовольственного снабжения Красной Армии. Например, первая категория красноармейского продпайка предназначалась для красноармейцев и начсостава боевых частей действующей армии. Она предусматривала следующую норму суточного довольствия: хлеб (октябрь-март) — 900 г, (апрель-сентябрь) -800 г; мука пшеничная 2-й сорт — 20 г; крупа разная — 140 г; макароны — 30 г; мясо — 150 г; рыба -100 г; комбижир и сало — 30 г; масло растительное — 20 г; сахар — 35 г; чай — 1 г; соль — 30 г; овощи: картофель — 500 г; капуста — 170 г; морковь — 45 г; свекла — 40 г; лук репчатый — 30 г; зелень — 35 г; махорка — 20 г; спички — 3 коробки в месяц; мыло — 200 г в месяц.

По этой норме должны были питаться бойцы и младшие командиры воинских частей первых линий действующей армии. Кроме того, в период декабря и февраля им дополнительно должны были выдавать сало свиное по 25 г в сутки на человека. Однако в первые годы войны пехотинцы чаще всего голодали. Реальным же счастьем было захватить трофейную кухню, где мог оказаться и вишневый компот. Поэтому, когда Красная Армия перешла государственную границу, кормить стали значительно лучше. Выручали трофейные запасы продуктов. А уж после Победы, за границей наши солдаты и офицеры питались, что называется, от пуза.

К слову, третья категория красноармейского пайка предназначалась для красноармейцев строевых и запасных частей, не входящих в состав действующей армии. От первой она отличалась граммами значительно: хлеб — (зима) 750 г, (лето) — 650 г; мука пшеничная 2-й сорт — 20 г, крупа разная — 100 г, макароны — 20 г, мясо — 75 г, рыба — 120 г; комбижир и сало — 20 г; масло растительное — 20 г, сахар — 25 г, чай — 1 г; соль — 30 г, овощи — 920 г; махорка — 20 г; спички 3 коробки в месяц; мыло — 150 г в месяц.

***

«Передок»! Как много в этом слове! Путь к нему предвещает гул артиллерийской канонады. А там впереди от залпов орудий лихорадочно дрожит земля. Сначала выстрелы, потом удары. Воздух наполняется специфическим удушливым запахом взрывчатки. Облака пыли и пороховой гари поднимаются над передком. Вниз только падают куски земли, а над головами свистят осколки. Солдатские тела инстинктивно сжимается от каждого удара. А их целая лавина. Тогда солдатское тело начинает судорожно дергаться в конвульсиях, а их разумы теряют способность улавливать промежутки между разрывами. Страшный гул, летящие комья земли и свистящие осколки превращают передок в кромешный ад, после которого остается порой одно месиво.

Психологически не все выдерживали такой артиллерийской обработки противником переднего края. Если одни могли терпеливо лежать, то другие от страха плакали или теряли зрение, слух и память. Если немцы обстреливали не один день, то роты таяли на глазах.

Окопная жизнь. В основном она проходила ночью: «Отправляли больных и раненых, принимали пополнение — обычно одного, двух; получали боеприпасы, термос с пищей, водку, почту. (...)

Казалось, мы в преисподней. Ночью сырость пронизывает все тело, добираясь до костей. Под утро зубы стучат от холода. Постоянная влажность и вонь, под ногами — слизкая грязь, от нее никуда не спрячешься, она раздражающе чавкала под ногами, — какая-то беспросветность, порой я впадал в отчаяние, но старался не поддаваться — за мной взвод. (...)

В окопах обустраивали землянки, старались наладить печки из старых железных бочек и молочных бидонов. Ухитрились сотворить низкие нары, покрыли их лапником. Для укрытия от осколков рыли норы: ячейки с полками для гранат и патронов, к ним прорубили ступени, чтобы, если что, быстрее выбраться наверх. (...) Так шли дни», — вспоминает Б. Горбачевский.

Были ли окопы промерзшими или сырыми и липкими, не важно; все одно: на пехотинце надето много чего. Все с ним постоянно, начиная с поясного ремня с патронташем набитом патронами, каски, противогаза, винтовки и кончая вещевым мешком, где лишь предметы первой необходимости: фляжка, котелок, ложка, кружка, сухари и портянки. К тому же он небрит, заросший щетиной, грязный и мокрый, вымазан глиной и землей. А еще вши. Все это солдат и носил на себе, покуда носили ноги. Ведь подлет и удар пули происходит без единого звука. Ее слышно, когда она уже прошла мимо. Не услышал свиста, значит, кого-то уже и нет на этом свете. Таков закон передка. А когда проявлялись первые проблески весны, солдат радовался яркому солнышку. Да только распутица становилась врагом похлеще немца. Нога в сапоге не поднималась из-за пудовой тяжести раскисшей грязи вперемешку с глиной. Другое дело ботинки с обмотками. Те были гораздо удобней на длинных маршах пехоты.

Правда, Б. Горбачевский имел на этот счет свое мнение: «Особенно скверно было тем, кто в обмотках, — просто беда! Но вот появились сапоги! Обмотки долой! Правда, сапоги попадали к нам не из интендантства! На обуви виднелись старые сгустки крови — ничего, вода все смоет! Некоторым доставались только голенища — и то дело! Они защищали обмотки от воды и грязи. Я недоумевал: что ж это за башмачное ведомство, которое нас так выручает? Оказалось, по ночам двое солдат выползали из окопов, ползком добирались до леса и там стаскивали сапоги с убитых немцев. (...)

Сапоги выручали, спасали от воды, скапливавшейся на дне окопов, и все-таки многие кашляли, хлюпали носами, температурили, но не обращали внимания на все эти жизненные фокусы».

А что делает перед боем пехотинец? «Проходя по расположению батальонов, — вспоминал генерал А.В. Горбатов, — я видел, что все лежат, обняв свое оружие, но никто не спит; кое-кто тихонько перешептывался с соседом. Как знакомы мне эти солдатские думы перед наступлением! Одни думают о близких, о родных, другие — о том, будут ли живы завтра, третьи ругают себя за то, что не успели или забыли написать нужное письмо. Вспомнилось, что и сам вот так не мог заснуть перед наступлением, когда был солдатом, хотя смерти или ранения я не ожидал никогда».

На этот счет есть и другое свидетельство пехотинца Б.С. Горбачевского: «О чем думается бойцу в последний час, минуты перед атакой? Внутренне солдат готов стоять накрепко, исполняя долг, но он точно знает, и никто его в этом не переубедит, что после боя, тем более атаки, не все вернутся живыми. И все же его никогда не покидает надежда: глядишь, рассуждают фронтовики, не отвернется судьба, подсобит; ну ладно, пусть ранят... С мыслью о ранении возникают новые тревоги: вынесут ли, успеют ли, пока не истечешь кровью?... Почему такие сомнения? На роту полагается один санинструктор и один санитар, а раненых сотни, бывает, и больше. Есть еще полковая санитарная рота. И все равно санитаров всегда не хватает, особенно тяжелораненые, вынуждены долго ждать помощи и, потеряв много крови, умирают, так и не дождавшись ее или по дороге в медсанбат. Нередко умирают и от болевого шока.

Выносить раненых с поля боя имеют право только санитары или санинструкторы. Другим бойцам сопровождать раненых в тыл запрещено, всякая такая попытка обычно расценивается как прямое уклонение от боя. Однако не всегда выходит так, как требует устав, в боевых условиях приходится строго разбираться между необходимой помощью и дезертирством с поля боя. (...)

Со временем я понял, что каким бы ни был бой по сету, первым или десятым, всякий раз пережить его очень тяжело — физически и психологически. Достигается это с превеликим трудом, беспредельным напряжением сил и нервов. Самый волевой солдат старается не думать о смерти. Совершенных храбрецов я не видел».

Далее Б.С. Горбачевский описывает свою первую атаку: «Воздух взрывают первые залпы артиллерии! Значит — 6.00! Артподготовка! Высоко над нами со свистом и шумом проносятся огненные стрелы реактивных залпов “катюш”. Рев и грохот нарастают — это принялись за дело наши бомбардировщики и штурмовики, обрабатывают траншеи противника. Великолепно! Все точно так, как должно быть! Все по плану! Над деревнями, которые мы вот-вот пойдем брать, вздымаются огромные столбы черного дыма и багрового пламени — какая приятная картина! Из леса выдвигаются наши танки с солдатами на броне, бегло оцениваю — не меньше тридцати! Двумя колоннами обходят линию окопов и стремительно движутся вперед. (...)

В голову пробивается голос командира:

— За мной! Вперед! В атаку!

Ох! Как трудно оторваться от земли. Кажется, ты распластан, врос в землю, не сдвинуться — ни рук, ни ног, их просто нет... У меня не хватает обеих рук?... “Окоп — твоя последняя надежная крепость”. Последние секунды... Забудь обо всем, солдат: приказ прозвучал (...)... стиснув зубы, уже ни о чем не думая, враз отключив сознание, приподнимаюсь в своей норе, неумолимая сила исполнения долга вмиг выталкивает меня из окопа, швыряет вперед, и я уже бегу! Вместе со всеми, наклонив голову, прикрытую каской, как нас учили — низко пригибаясь, выставив вперед винтовку с привинченным штыком; я очень спешу, стараясь не отстать от бегущих рядом, и, как все, ошалело ору, хотя чувствую холодную испарину на лбу под каской, но напрягаю легкие и кричу: “Ура-а!..” — и этот объединяющий крик придает какие-то новые, неведомые силы, приглушает, подавляет страх».

А вот и кульминация боя:

«Грохот боя заглушают отчаянные крики раненых; санитары, рискуя собой, мечутся между стеной шквального огня и жуткими этими криками, — пытаясь спасти, стаскивают искалеченных, окровавленных в ближайшие воронки. В гуле и свисте снарядов мы перестаем узнавать друг друга. Побледневшие лица, сжатые губы. У многих лица дрожат от страха. Кого-то рвет. Кто-то плачет на ходу, и слезы, перемешанные с потом и грязью, текут по лицу, ослепляя глаза. Кто-то от шока в мокрых штанах, с кем-то — того хуже. Вокруг дикий мат. Кто-то пытается перекраситься на бегу, с мольбой взглядывая на небо. Кто-то зовет какую-то Маруську. (...)

Со всех сторон раздавались отчаянные крики, от которых можно сойти с ума. Я приподнялся и побежал догонять своих. Над полем стоял непрерывный вопль:

— Мандавошки!

— Где моя нога!

— Санитар! Санитар!

— Летчики, спасите нас!

— Что вы с нами сделали?! Гоните, как скотину, на пулеметы!

Опять этот хриплый голос.

— Марусенька, где ты?

Атаки следовали одна за другой. Сражение разгоралось, росли горы трупов. Мы приближались к вражеским траншеям.

Это самая трудная минута боя. Ночью минеры проделали проходы в минных полях, сейчас по ним устремлялись остатки наступающих, я видел, как первые уже достигли траншей, ворвались в них, шла сумасшедшая рукопашная штыковая схватка. Но я успеваю добежать. Последнее, услышанное мной, — чей-то безумный крик. С этим криком я ощутил, болезненно и остро, как что-то холодное, скользкое, тупое ударило меня в затылок, оглушило, вмиг пригнуло к груди голову; от сильного толчка меня резко качнуло, бросило вперед, и я рухнул лицом на землю».

О другом эпизоде войны еще более натурально написал А.И. Шумилин: «Немцы не торопились. Они все делали по науке. Приводили к бою зенитные батареи. Они хотели сразу и наверняка ударить по лежащей в снегу нашей пехоте. Тем более что мы лежали, не шевелились. Сигнала на атаку не было. Приказа на отход не последовало. Немцы, видно, удивлялись нашим упорству и бестолковости. Лежат, как идиоты, и ждут, пока их расстреляют в упор. Наконец у них лопнуло терпение. Зенитка — это не полевое орудие, которое после каждого выстрела нужно снова заряжать. Зенитка автоматически выбрасывает целую кассету снарядов. Она может стрелять одиночными, парными и короткими очередями.

Из ствола от одного нажатия педали вылетают сразу один раскаленный трассирующий, другой — фугасный снаряды. По каждому живому солдату, попавшему в оптический прицел, немцы стали пускать сразу по два, для верности. Один трассирующий, раскаленный, а другой — невидимый, фугасный. Они стали бить сначала по бегущим. Бегущий делал два-три шага, и его зарядом разрывало на куски. Сначала побежали телефонисты под видом починки обрыва на проводе. Потом не выдержали паникеры и слабые духом стрелки. Над снегом от них полетели кровавые клочья и обрывки шинелей, куски алого мяса, оторванные кисти рук, оголенные челюсти и сгустки кишок. Тех, кто не выдержал, кто срывался с места, снаряд догонял на шагу. Человека ловили в оптический прицел, и он тут же, через секунду исчезал с лица земли. (...) Ординарец отполз несколько в сторону, он хотел посмотреть, что делается на краю кустов. Но любопытство сгубило его. Вот он вдруг встревожился, перевернулся на месте и в два прыжка оказался около меня. И не успел он коснуться земли, как его двумя снарядами ударило в спину. Его разорвало пополам. В лицо мне брызнуло его кишками.

Зачем он поднялся и бросился ко мне?

— Товарищ лейтенант! Там... — успел он выкрикнуть перед смертью. Красным веером окрасился около меня снег. Жизнь его оборвалась мгновенно. Появились раненые солдаты. Они ползли, оставляя за собой кровавый след на снегу.

В оптический прицел они были хорошо видны. Очередной двойной выстрел добивал их в пути. Лежавший рядом телефонист вытаращил на меня глаза. Я велел ему лежать, а он меня не послушал. Я лежал под деревом и смотрел по сторонам, что творилось кругом. Я лежал и не двигался. Телефонист был убит при попытке подняться на ноги. Снаряд ударил ему в голову и разломил череп надвое, подкинул кверху его железную каску, и обезглавленное тело глухо ударилось в снег. Откуда-то сверху прилетел рукав с голой кистью. Варежка, как у детей, болталась на шнурке. Пальцы шевельнулись. Оторванная рука была еще живая. Все, кто пытался бежать или в панике рвануться с места, попадали в оптический прицел. Я смотрел на зенитки, на падающих в агонии солдат, на пулеметчиков, которые со своими «максимами» уткнулись в снег. (...)

И вот новый удар разбил ствол и щит станкового пулемета, обмотанного марлей и куском простыни.

Приникшие к снегу тела пулеметчиков приподнялись и откинулись мертвыми в сторону».

В результате такого побоища полегли четыре сотни советских солдат.

***

Осенью 1941 г., в дни горьких отступлений, когда Красной Армии приходилось оставлять одну позицию за другой, некоторые военачальники начали вдруг задумываться: почему бойцы, увидев танки и пехоту противника, порой без приказа оставляют линию обороны своих подразделений и частей?

«Наши уставы, существовавшие до войны, учили строить оборону по так называемой ячеечной системе, — писал К.К. Рокоссовский. — Утверждалось, что пехота в ячейках будет нести меньше потерь от вражеского огня. Возможно, по теории это так и получалось, а главное, рубеж выглядел очень красиво, все восторгались. Но, увы! Война показала другое...

Итак, добравшись до одной из ячеек, я сменил сидевшего там солдата и остался один.

Сознание, что где-то справа и слева тоже сидят красноармейцы, у меня сохранилось, но я их не видел и не слышал.

Командир отделения не видел меня, как и всех своих подчиненных. А бой продолжался.

Рвались снаряды и мины, свистели пули и осколки. Иногда сбрасывали бомбы самолеты.

Я, старый солдат, участвовавший во многих боях, и то, сознаюсь откровенно, чувствовал себя в этом гнезде очень плохо. Меня все время не покидало желание выбежать и заглянуть, сидят ли мои товарищи в своих гнездах или уже покинули их, а я остался один. (...)

Система ячеечной обороны оказалась для войны непригодной. Мы обсудили в своем коллективе и мои наблюдения, и соображения офицеров, которым было поручено приглядеться к пехоте на передовой. Все пришли к выводу, что надо немедленно ликвидировать систему ячеек и переходить на траншеи. В тот же день всем частям группы были даны соответствующие указания».

Генерал А.В. Горбатов примерно в это же время также обратил свое пристальное внимание опытного командира на эту проблему: «Известно, что в войну мы вступили с укоренившимися взглядами на прогрессивность групповой тактики, с распылениями взвода почти по всему обороняемому району. Однако красноармейцы теряли при этом чувство локтя, не видели не только командира взвода, но порой и командира отделения, не слышали команд, то есть были неуправляемы. С тех пор, как я начал сознательно относиться к тактическим вопросам, я был всегда ярым противником такого расположения в обороне и считал его устаревшей системой. Такая разобщенность на поле боя в известной мере оправдывала тех, кто покидал оборону, ничего не зная о своих, воображая, что “уже все отошли, я ушел последним” (...)

Поэтому от подчиненных нам командиров мы потребовали — не распылять взвод, располагать его на одном из бугров — в общей траншее, не более ста двадцати метров по фронту, чтобы командир видел своих подчиненных, а они — своего командира, чтобы он мог контролировать их поведение и заставлять их стрелять в наступающего противника, а не отходить...

Находясь в обороне, мы произвели анализ потерь за время отступления. Большая часть падала на пропавших без вести, меньшая часть — на раненых и убитых (главным образом командиров, коммунистов и комсомольцев)».

Неудивительно, что прежде чем бить врага, потребовался коренной перелом в сознании и мышлении командиров и военачальников, а также кардинальная ломка устоявшихся стереотипов. Организация и ведение боя в пехоте ежедневно убеждали их отказаться от устаревших методов.

А теперь немного о каске (от исп.  Casco — череп, шлем). К слову, этот защитный головной убор из металла появился во Франции в 1758 г. у драгун. В Первую мировую многие страны мира использовали стальную каску для защиты от пуль и снарядов. В Красной Армии стальная каска после 1939 г. стала называться шлемом.

Александр Ильич Шумилин на войне ходил без каски и даже под пулями об ее отсутствии никогда не жалел. «Каска звенела на голове, цеплялась и за сучки, мешала думать и сосредоточиться», — писал он спустя годы.

Другое мнение на этот счет имел его политрук: «Он никогда не снимал свою каску. На солнце она нагревалась и ему, естественно, в ней было не по себе. Он даже ночью, когда ложился спать, оставлял ее на голове! Он был уверен, что она защитит его от шального осколка и пули. Некоторые солдаты тоже носили каски, некоторые ходили без них.

Политрук говорил:

— Дуракам закон не писан, пусть подставляют головы поп пули».

Одинакового мнения с Шумилиным придерживался и писатель Василь Быков: «А вот каска мне не понадобилась. Однажды надел ее на шапку. Но она плохо держалась и сползала. Увидев это, мой помкомвзвода, опытный сержант, сказал: “Без пользы она! Брось ее, младшой, к чертовой матери!”

Перед этим убило моего самого молодого солдата, когда он лежал в цепи. Пуля попала именно в каску и сделала в ней дырку. Ненадежная защита! Я убедился в этом, когда мы заняли село. Там по вербам валялось несколько убитых немцев. Мой сержант выстрелил каждому в голову, и все каски у них оказались пробитыми. После этого я бросил свою в снег. И не пожалел об этом ни разу. Из солдат моих тоже мало кто носил каску — разве что самые осторожные. Но я никогда не слышал, чтобы она кого-нибудь спасла. Особенно в наступлении».

Петр Григорьевич Григоренко, будучи начальником штаба 8-й стрелковой дивизии, на фронте не просто столкнулся с этой проблемой, но попытался как-то решить ее.

«К каскам во всей Советской Армии отношение было пренебрежительное. И наша 8-я дивизия не составляла исключения. Объезжая и обходя части, в том числе на переднем крае, я не встречал ни одного человека, кто носил бы каску А я помнил разговор с киевским хирургом — профессором Костенко. Обрабатывая мою кость, он бил молотком по зубилу, как в свое время делал я сам, снимая заусеницы с шейки паровозного ската. При этом он все время говорил, как будто я здесь присутствовал лишь в качестве его собеседника. И особенно его волновала каска. “Почти восемьдесят процентов, — говорил он, — убитых и умерших от ран имеют поражения в голову. И все это люди, не имеющие каски. Те, кто имел поражения в голову через каски, отделывались царапинами и контузиями, иногда тяжелыми. Но смерть при поражении головы через каску — исключение. Очень, очень редкое исключение. Выходит, мы погибнем из-за отсутствия дисциплины. В сущности, мы самоубийцы, самоубийцы по расхлябанности”.

И я решил тогда еще: как только попаду на фронт, в подчиненных мне войсках наведу порядок в отношении касок. Вот об этом я и заговорил с Леусенко. Рассказал все, что узнал от Костенко, и добавил:

— Да и на немцев посмотри. Ты видел на передовой хоть одну немецкую голову без каски? Я обползал весь передний край — не видел ни одной.

— Ну, у немцев дисциплина. А у нас даже бравируют открытой головой. Вот я с вами говорю и поддерживаю идею, но по своей инициативе в полку каски не введу. Сразу же на всю армию прославлюсь как трус. А будет приказ, сумею заставить носить.

— А каски есть?

— Да, безусловно. Хозяйственники что из брошенного собрали, а что получили на пополнение утрат и теперь берегут. Для них же это имущество.

— А нам надо, чтобы это не было имущество, а стало боевым, обеспечивающим жизнь солдата средством.

— Это теория, а я буду спрашивать как за имущество, боевое имущество, ибо иначе каску снова бросят.

Мы тогда оба не знали, что у немцев спрос за каски был более строгий. Там за появление на передовой без каски на голове судили как за членовредительство. Если б я знал это, то действовал бы более уверенно. Но узнал я сие только после войны. Тогда же, после разговора с Леусенко, я подготовил приказ, по которому весь рядовой состав и офицеры дивизии, кроме штаба и тыла, обязаны постоянно носить каски и положенное оружие.

Офицеры, кроме личного оружия, должны иметь автоматы. Личный состав штаба и тыла дивизии при въезде в части и по тревоге надевают каски; офицеры, кроме личного оружия, берут автомат. Но легко было отдать приказ. Смирнов не спросил и сразу подписал. Но насколько же тяжелее было внедрить все это. Я ежедневно по нескольку часов проводил на передовой в каске и с автоматом на груди.

Беседовал с солдатами и офицерами о значении касок. Приводил известные мне примеры, строго взыскивая за нарушения. И Леусенко оказался прав. В тылах заговорили о начальнике штаба 8-й дивизии как о человеке необстрелянном, трусоватом, как о чудовище, который, натягивая каску и навешивая на себя автомат, хочет выглядеть старым закаленным воякой».

Однако, резюмируя самые разные мнения, мы можем обратиться к статистике, которая говорит, что «анализ более 14 млн. историй болезни раненых военнослужащих показал следующее распределение ранений по области человеческого тела»:

— нижние и верхние конечности — 70,8 % (соответственно 35,6% и 35,2%);

— череп — 5,4%;

— глаза — 1,5%;

— лицо — 3,5%;

— шея — 1,1%».

Следовательно, вывод говорит сам за себя.

***

Разное мнение существует о наркомовских ста граммах, однако как бы воевали без них окопники!

В Постановление ГКО № 562 от 22 августа 1941 г. было указано: «Установить, начиная с 1 сентября 1941 г. выдачу водки 40 градусов в количестве 100 г в день на человека (красноармейца) и начальствующему составу войск передовой линии действующей армии».

А 25 августа 1941 г. в Приказе НКО СССР № 0320 это указание было доведено для действующей армии.

Характерно, что уже в июне (Постановление ГКО № 1889) от 6 июня 1942 г. Сталин внес в этот процесс некоторые изменения:

1.Прекратить с 15 мая 1942 г. массовую ежедневную выдачу водки личному составу войск действующей армии.

2. Сохранить ежедневную выдачу водки в размере 100 г только тем частям передовой линии, которые ведут наступательные операции.

3. Всем остальным военнослужащим передовой линии выдачу водки по 100 г производить в революционные и общенародные праздники».

Ровно через пять дней в Приказе НКО № 0470 от 12 июня 1942 г. разъяснялось:

«1. Выдачу водки по 100 граммов в сутки на человека производить военнослужащим только тех частей передовой линии, которые ведут наступательные операции.

2. Всем остальным военнослужащим передовой линии выдачу водки в размере 100 граммов на человека производить в следующие революционные и общественные праздники: в дни годовщины Великой Октябрьской социалистической революции — 7 и 8 ноября, в День Конституции — 5 декабря, в День Нового года — 1 января, День Красной Армии — 22 февраля, Дни Международного праздника трудящихся — 1 и 2 мая, во Всесоюзный день физкультурника — 19 июля, во Всесоюзный день авиации — 16 августа, а также в День полкового праздника (сформирования части)».

Однако 12 ноября 1942 г. в разгар Сталинградской битвы Сталин установил более либеральный порядок в деле приема 100 грамм. В сутки на человека эту норму теперь выдавали не только наступающим частям, но и всем частям, ведущим боевые действия и находившимся на передовой.

При этом не забыли и полковые, и дивизионные резервы. Им, выполняющим работу «под огнем противника», а также раненым (по указанию врачей) разрешалось принимать «для аппетита» по 50 г в сутки. Водку на фронт привозили в молочных бидонах или в дубовых бочках.

На закавказском фронте вместо 100 г водки выдавали 200 г крепленого вина или 300 г столового.

М.И. Сукнев, будучи комбатом, так вспоминал о наркомовских: «Три года пробыть на фронте — это было мало кому дано из тех, кто не поднялся выше комбатов, командиров батальонов и батарей! Месяц-два, а то и сутки-двое, и твоя гибель неизбежна!

Я уже знал свою норму — стакан водки, больше нельзя. Видно не берет, стакан на меня действовал как 50 г. А не выпьешь, из окопа не вылезешь. Страх приковывает. Внутри два характера сходятся: один — я, а другой — тот, который тебя сохранять должен.

Меня как-то вызвали в полк с передовой, что со мной случилось, не знаю. Вытащил пистолет и стал стрелять в землю. И сам не пойму, почему стреляю. Нервы не выдержали».

В атаку пехотинцы всегда поднимались с большим трудом, а нередко и под насилием с помощью личного оружия командиров и их зуботычин. Об этом мне не раз рассказывал А.З. Лебединцев. Об этом рассказывал моей маме ее отец:

«Мне приходилось видеть своих солдат не только в полной апатии, но и встречать с их стороны недовольство и решительный отпор, когда я пытался в очередной раз снова поднять их в атаку, — писал А.И. Шумилин.

— Ты чего, лейтенант? Разве не видишь? Головы поднять нельзя! Мало ли чего от тебя требуют. Пусть сами сначала попробуют сунуться вперед, а мы на них посмотрим! А то давеча старшина рассказывал, сами сидят по избам с бабами, а с нас по телефону требуют!»

А если приказ взять деревню немедленно?

А если по телефону трехэтажный мат и угрозы? Что делать комбату или ротному?

Рассказывает А.З. Лебединцев:

«12 февраля численностью 1216 человек этот полк вернулся в состав дивизии и вскоре получил задачу выдвинуться севернее Шапшугской по щели Киящине. В 10 часов 30 минут началась артиллерийская подготовка. В 10.45 1-й батальон начал наступление на высоту 179.2. Опорный пункт немцев имел впереди окопов минное поле и проволочное заграждение в пять кольев. Наступление было приостановлено в 12.00в 150 метрах от домика лесника. 13 февраля в 5 часов утра началась новая атака опорного пункта на высоте 179.2 с задачей любой ценой овладеть опорным пунктом, не считаясь ни с какими потерями. Саперы проделали проход в проволочном заграждении. 3-я и 9-я роты прорвались через проход. Командир 3-й роты лейтенант Доронин и командир 9-й роты старший лейтенант Корольков сблизились до 20-30 метров, но ввиду сильного огня вынуждены были отойти с большими потерями. 14 февраля с 5.00 до 10.00 батальон ведет бой за овладение высотой 179.2. Штурмовые группы, подойдя к дзотам на 20-30 метров, ведут огонь по амбразурам, из окопов противник забрасывает наших ручными гранатами. Наши роты понесли огромные потери. Командир полка принял решение вести огонь по амбразурам, чтобы обеспечить вынос убитых и раненых с поля боя. В 11.30 — повторная атака, но безуспешно. Убитых и раненых 61 человек. В числе их был и мой самый близкий друг.

Я почти не изменил стиля записей в журнале боевых действий, чтобы читатели смогли понять, насколько мы были беспощадны не только к врагу, но и к своим людям, посылая их на неминуемую смерть, так и не подавив огневых средств врага. Спросите любого пехотинца или пулеметчика, и он подтвердит вам, что на каждом участке фронта были свои “долины смерти”, где лежали груды трупов наших солдат, посланных в атаку из-за дикого страха командиров перед вышестоящим начальством».

Белорусский писатель Василь Быков до конца своих дней не мог забыть будни окопников: «Я был командиром взвода в обычном стрелковом полку. И своими глазами видел, какие страшные потери несла пехота, какой кровью доставалась каждая пядь. Бывало, днем ведем бой за село (а села на Украине большие), под вечер выбиваем оттуда немцев. Но даже короткий отдых позволить себе нельзя: нужно гнать их, пока не закрепились. Забежишь в какую-нибудь хату, возьмешь кусок хлеба из рук хозяйки да теплую еще свеклу и снова — вперед, вперед. Снова в огонь и дым. С обеих сторон бухают танковые пушки, вокруг рвутся гранаты и мины. Ну и мать-перемать — особенно по телефону, от начальства.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.