I. Царит какой-то вихрь[1]

I. Царит какой-то вихрь[1]

Первое, что вам нужно обо мне знать: я — Безумец. Я не всегда им был. До того дня, когда стал Безумцем, я был в порядке. Во всяком случае, я так думал. Теперь я так не думаю.

Мое Безумие — это ощущение. Это самое мерзкое ощущение, какое мне приходилось испытывать. И оно никогда не проходит.

Когда тебя охватывает Безумие, ты мысленно составляешь список людей, которым решился об этом сказать. В моем списке их совсем немного. Открывшись одному близкому другу, мы не спешим открыться другому. Можно все рассказать Джимбо, Джону и Грегу, но ничего не сказать другим товарищам по команде. Рассказать жене, но ничего не сказать матери. Мы делимся только с теми, кто нас наверняка поймет.

Теперь вот я делюсь с вами. Рассказываю вам о том, что меня — сам не знаю почему — охватило Безумие.

Еще вам нужно знать, что я понятия не имею, как выйти из этого состояния. Как с ним совладать. И как ему сопротивляться. Безумие одерживает надо мной верх.

Поэтому я бегаю — совершаю пробежки каждый день, иногда два раза в день. Я выбегаю на улицу из своего тихого дома в пригороде и бегу мимо липких сточных канав, разливов машинного масла и луж глубиною по щиколотку, где в кровавой жиже плавает всякий мусор, — их я вижу повсюду: на дорогах, тротуарах, порогах домов и магазинов. Я бегу сквозь клубы пыли, принесенные ветром из пустыни или поднятые винтом вертолета. Я пробегаю мимо истошно вопящих женщин, которые никогда не замолкают, — их вопли и сейчас стоят у меня в ушах. Нужно было заставить их замолчать, покуда я еще мог это сделать. Я стараюсь бежать как можно быстрее и как можно дольше, и мои ноги отбивают яростный ритм, когда я бегу по шоссе вдоль реки неподалеку от моего дома.

Я бегаю в самые жаркие часы, в послеобеденный зной, и чувствую, как жар раскалившегося под летним солнцем черного асфальта проникает сквозь подошвы ботинок и обжигает ступни. Я ускоряю бег, но Безумие не отступает. Оно становится невыносимым. Пот струится по моему раскрасневшемуся лицу, заливая глаза. У Албица кожа белая как мел, и застывшая кровь покрывает тело с головы до ног. У Кермита к тому времени, когда его наконец нашли и положили в ящик, вся кожа посинела. А у Джефа, кажется, вообще не осталось кожи — даже матери показать было нечего.

Я бегаю каждый день по дороге и вдоль реки, что слева от меня. Иногда вид на реку загораживают деревья, кроны которых раскачиваются под ярким солнцем от легкого ветерка с воды. За пять миль отсюда у меня разболелось колено. Гнилые зубы вот-вот выпадут. В горле спазм. Левый глаз подергивается. Взрывная волна осыпала мою голову градом бетонной крошки, порвала барабанные перепонки, вывела из строя робота и забрызгала вездеход расплавленной сталью. Я тянусь к автомату.

Я бегу по дороге, что идет мимо моего дома, под гул дизелей армейских вездеходов «Хамви», в лучах багрового солнца, встающего над плоской пустыней. Безумие переполняет меня, разрывая грудную клетку, но изнемогающие от усталости легкие и сердце протестуют и умеряют его пыл. Безумие не отступает, но бег заставляет все тело пронзительно кричать — каждая его часть норовит перекричать другие.

Ступня лежит в коробке. А почему бы ей там не быть? Куда еще девать ногу? Она в коробке.

Я не хочу останавливаться. Адреналин накапливался в моем теле весь день и наконец получил выход. Сейчас он закипит и начнет переливаться через край. Ноги плохо слушаются меня, руки трясутся, но я продолжаю энергично размахивать ими. Безумие снова наполняет мои легкие и сердце, распирая грудную клетку. Глаз подергивается. Снова ускоряю бег.

Перед глазами все плывет, кружится голова. Вертолеты и пыль постепенно растворяются в воздухе. Я кладу автомат на землю и скидываю бронежилет. Пот течет, смывая грязь, по рукам Албица, по лицу Рики, донимает Кермита, Джефа и… кого там еще? Мое колено вопит громче тех женщин. Прерывистое дыхание сотрясает ребра. А я все бегу, бегу, бегу, стараясь отсечь в голове «тогда» от «сейчас».

Транспортный самолет С-130 «Геркулес» приземлился в Киркуке перед самым наступлением темноты. На исходе долгого утомительного дня к трапу подъехали два грузовых пикапа марки «тойота-хайлюкс», за рулем которых сидели усталые ребята — мы приехали их сменить. По правде говоря, они были бы рады встретить нас в любое время суток, даже среди ночи, поскольку наше прибытие означало, что они могут лететь домой. Лететь к женам, детям, сексу, выпивке и возможности долго спать по утрам. Туда, где в тебя никто не стреляет. Туда, откуда мы только что прибыли.

Наша передовая оперативная база (ПОБ) окружена стеной, поэтому тут можно водить маленькие «хайлюксы» с механической коробкой передач, не опасаясь, что кто-то попытается тебя убить. Этот клочок чужой земли напоминает о доме — ведь дома мы привыкли садиться за руль каждый день. Садишься в пикап и едешь себе спокойно с нормальной скоростью по правой стороне дороги, и никто в тебя не стреляет. Живи и радуйся!

Свалив в кузова пикапов мешки со снаряжением, мы подъехали к ангару, стоящему с западной стороны от взлетной полосы. Этому сооружению высотой в три этажа, когда-то использовавшемуся для иных целей, суждено было стать нашим домом до конца командировки. Через приоткрытые взрывостойкие ворота ангара, изготовленные во Франции, мы вошли в просторное помещение, защищенное от атак с воздуха бетонным арочным перекрытием 60-сантиметровой толщины.

Внутри находились два алюминиевых прицепа, отделанные клееной фанерой офисные помещения, стол оперативных дежурных, а также пара палаток, в которых хранилось пыльное оборудование. Словом, все наше хозяйство, укрытое от налетов бетонным сводом.

Ночью я лежал на койке в новом своем жилище с его нехитрой обстановкой — кровать, стол, дорожный сундучок и полка — и тупо смотрел в потолок. Я закрыл глаза и увидел свой закуток в Баладе. Открыл глаза — и снова оказался в Киркуке. Опять закрыл глаза — и почувствовал, как запахло соляркой от гудящего генератора, дохлыми мышами в мышеловках и плесенью от брезентового полога нашей палатки в Баладе. Опять открыл — и опять Киркук: обитый листовым металлом потолок моего бокса.

Я вернулся. Я все еще здесь. Я никуда не уезжал. Не прошло и года, как я снова в Ираке. Не прошло и минуты, как я снова в Ираке.

Вернуться было необходимо. На этот раз я не ударю в грязь лицом.

Я лежу в постели, надутый, как воздушный шар: воздух распирает мне грудь. Безумие наполняет меня до краев в темноте спальни, где я одиноко лежу рядом со спящей женой. Моя рука снова онемела, левый глаз подергивается, когда я пытаюсь его закрыть. Все сильнее ноет спина — начавшись где-то внизу, боль перемещается в область левой лопатки. Сердце бьется громко, сильно, неровно. Вот оно замерло. Вот забилось снова. Удары учащаются. Сердце снова замирает. А теперь снова начинает биться. Чем чаще оно замирает, тем сильнее Безумие овладевает мной, неистовствуя как штормовое море.

Я сажусь на кровати, спускаю ноги на пол и просто стараюсь глубоко дышать. Чувствую покалывание в губах и сильное головокружение. Не так давно жена обнаружила меня лежащим на полу лицом вниз со ссадиной на лбу в том месте, где я, падая, ударился об угол комода. Я снова ложусь, чтобы это не повторилось.

Сердце бешено колотится, потом замирает, потом издает булькающие звуки. У меня ноет верхняя челюсть, и я проверяю, не шатается ли зуб. Снова дернулось веко. И еще раз.

Ощущение Безумия нарастает. Оно не отпускает меня, не кончается, облегчение не наступает.

Моя грудная клетка легка как перышко, — будто ее наполнили гелием. Тяжелой гранитной плитой потолок придавливает меня к кровати.

Что, черт возьми, со мной происходит?

Улицы города под названием Хавиджа по мере приближения к центру сужаются. Широкое шоссе превращается в главную улицу с двусторонним движением — по одной полосе в каждом направлении. Свернув с нее, мы попадаем на еще более узкие второстепенные улицы и наконец оказываемся в ущельях улочек с односторонним движением, извивающихся меж высоких стен, которыми обнесены закрытые дворы. Мы въезжаем на бордюр и втискиваемся в какой-то проход, где оба боковых зеркала нашей машины с хрустом отламываются, а в самом узком месте ручки дверец скребутся о каменные и бетонные стены. С дочиста выскобленными боками наш вездеход мало отличается от машин сопровождения, идущих впереди и позади нас.

Никто по доброй воле не заезжает в центр Хавиджи — здесь, кажется, даже камни дышат ненавистью. Но поскольку объездные дороги заблокированы отрядами по расчистке маршрутов и кордонами сил безопасности, мы устремляемся в центр с максимальной скоростью, которую могут выжать моторы вездеходов «Хамви».

Объезжая воронки, оставшиеся от взрывов, трупы собак и горы мусора, мы петляем по улицам укрепленных районов, пока не оказываемся на рыночной площади в центре города. На оживленном рынке мы внезапно попадаем в густую толпу мирных граждан, и наши машины сопровождения сразу же начинают в ней увязать — путь преграждают пешеходы и автомобили. Человеческая масса напирает на нас, и продвижение вперед еще сильнее замедляется.

— Отчего мы едем так медленно? — кричу я сидящему за рулем Экерету.

— На дороге люди, и они даже не думают уходить, черт бы их побрал, — отвечает он.

Ехать медленно — это еще куда ни шло. А вот останавливаться нам никак нельзя.

Я поворачиваюсь на сиденье, чтобы сидеть лицом к окну. Убеждаюсь, что в магазине автомата есть патроны и что пистолет заряжен, одергиваю и поправляю бронежилет. Беру в правую руку автомат, левой хватаюсь за дверную ручку. Ползем потихоньку.

Я окидываю взглядом толпу. Вдоль тротуаров сплошь ларьки и прилавки торговцев фруктами и бытовой электроникой. Чем медленнее движутся наши «Хамви», тем теснее обступает нас и тем сильнее напирает толпа. Сквозь бронированные стекла окон мы наблюдаем, как из боковых переулков через каждые пол квартала выскакивают дети, что-то выкрикивая, показывают на нас пальцами и тут же убегают обратно. Я высматриваю источники опасности, но растянутые над ларьками тенты, под которыми торговцы укрываются от палящего солнца, заслоняют от меня крыши домов. Кто знает, может быть, где-то наверху притаился снайпер? А может быть, сейчас толпа неожиданно расступится, и в нас полетит противотанковая граната РКГ-3? Нигде не видно ни иракских военных, ни местных полицейских. Я снова поправляю автомат и открываю пылезащитный колпачок оптического прицела.

Но мы еще не остановились. Пока.

Идущие рядом прохожие с суровыми непроницаемыми выражениями на плоских лицах начинают заглядывать в окна наших вездеходов. Дети вспрыгивают на подножку, стучат в стекло и тут же убегают и исчезают в лабиринте улочек. Если теракт произойдет, он произойдет мгновенно. Толпа внезапно развернется и устремится прочь — словно косяк рыбы. Я отчетливо вижу эту картину: людское море расступается, террорист кидается в образовавшийся проход — и вот граната уже в воздухе. Раздается взрыв, острая боль копьем пронзает хлипкий бронежилет и вспыхивает в руке, в ноге, в груди, а потом толпа снова смыкается, поглотив нападавшего, и быстро рассеивается.

Мы остановились. Экерет в отчаянье стучит ладонью по рулю.

Я гляжу в окно и вижу прижавшегося к машине разъяренного зверя, который бьется о борт и орет.

— Надо двигаться вперед!

Но мы не двигаемся. Мы прочно застряли посреди рынка.

Я крепче сжимаю дверную ручку. Если на нас нападут, придется рассеять толпу. От моей дверцы людей отделяют какие-то полшага. Я уперся ногой в нижнюю часть дверцы и приготовился открыть ее толчком. Поскольку в нашем вездеходе нет башенного стрелка, придется выйти из машины и открыть огонь, чтобы заставить беснующуюся толпу отступить. Одним движением я распахну девяностокилограммовую дверь и выскочу наружу. Я вскину автомат, ткну его дулом, как тараном, в грудь ближайшего ко мне человека и, отдергивая автомат, нажму на спусковой крючок. Мужчина в красно-белой рубахе умрет первым — он будет убит выстрелом в упор. Следующие трое — подросток в рубашке фирмы «Nike», старик в дишдаше[2] рыжеватого цвета и еще один — с велосипедом — будут застрелены с расстояния меньше метра, вероятно, в тот момент, когда они отпрянут, увидев, как упал красно-белый. Пока люди в толпе оправляются от удара внезапно распахнувшейся дверцы и от шока, вызванного гибелью этих четверых, я успею запрыгнуть обратно в машину. А если не успею, если разъяренные люди обступят меня и выхватят из рук автомат, я смогу запросто достать пистолет из кобуры, закрепленной на левой стороне груди. Для выстрела потребуется лишь одно короткое движение. Так у меня будет еще секунда-другая.

Толпе в конце концов придется разойтись. Конвой продолжит движение. Я вернусь на базу. Я вернуть домой.

Я принял решение, в каком порядке они умрут. Сначала красно-белый, потом рубашка «Nike», потом дишдаша, потом велосипед. Глядя им в глаза, я переключил автомат с предохранителя в режим одиночных выстрелов и стал ждать.

Я ждал выстрела. Его не последовало.

Я ждал взрыва гранаты. Его не последовало.

Я ждал, что толпа взбунтуется. Она не взбунтовалась.

Мы тихо-тихо тронулись с места и уехали.

Безумие вселилось в меня не сразу. Несколько лет оно хищным зверем шло за мной по пятам.

Первый признак того, что у тебя что-то не в порядке с головой, появляется, когда спускаешься с трапа самолета в Балтиморе. После долгих месяцев лишений, американская жизнь с ее излишествами кажется роскошью. Толпы самодовольных суетливых бизнесменов. Назойливая реклама, от которой рябит в глазах и болят уши. Где бы ты ни был, в полуминуте ходьбы от тебя на выбор пять ресторанов, в меню каждого не менее сотни блюд. В стране, откуда мы только что прибыли, наши ужины не отличались разнообразием: вся еда была какого-то бурого цвета и подавалась — если подавалась — на одноразовой посуде. Я растерялся перед широтой выбора, яркостью освещения и бесконечным многообразием разноцветных конфет на полках минимаркетов: полки с такими конфетами занимали целую стену от пола до потолка, праздник чревоугодия повторялся напротив каждой четвертой стойки регистрации. Простая радость от чашечки кофе, выпитой утром после хорошего многочасового сна, — сна, какого мы не знали со дня получения приказа о передислокации, — кажется слишком незначительной на фоне такого огромного количества соблазнов. Но шок проходит — у кого-то быстрее, у кого-то медленнее; почти все рано или поздно с ним справляются. Фастфуд и алкоголь — сильные соблазны, и я не особенно им сопротивлялся. Старые привычки легко оживают, прежние предпочтения и вкусы возвращаются. Быть разборчивым раскормленным американцем не составляет труда. Проходит месяц-другой, и ты снова привыкаешь к дому, и больше ничто не мешает тебе вернуться к прежней жизни.

Я думал, что мне это удалось. Удалось вернуться к прежней жизни. Я ошибся.

Начиненный взрывчаткой легковой автомобиль взлетел на воздух неподалеку от нашей базы, в центре Киркука, на шоссе, уходящем на север — в Эрбиль и дальше, к мирным курдским землям, не тронутым войной. Взрыв мы услышали в нашем укрепленном укрытии — он прогремел, как гром среди ясного неба жарким летним днем. Мы тут же облачились в боевое снаряжение и стали ждать группу сопровождения, так что, когда нам позвонили, уже были готовы выехать и начать расследование.

К тому времени, как мы прибыли, машина уже сгорела. Искореженный черный кузов, рама и двигатель еще дымились и не успели остыть. Иракские полицейские оцепили место происшествия и криками отгоняли прохожих. Меня всегда поражала обратная дихотомия — слияние двух, казалось бы, несовместимых вещей. Улица, где только что толпился народ и произошло ужасное злодеяние, вмиг опустела и затихла. А соседние кварталы, жившие до этого теракта мирной жизнью, превратились в бурлящий котел отчаянья и гнева.

Мы с Кастельманом начали расследование возле образовавшейся от взрыва воронки. Продырявленный во многих местах асфальт был мокрым от разных жидкостей — как технических, так и физиологических. Отброшенная взрывной волной рама автомобиля валялась в нескольких метрах от воронки. Все, что могло бы дать хоть какую-то зацепку для расследования — провода, переключатели, батареи аккумулятора, отпечатки пальцев, — все сгорело в пламени взрыва. Будь у нас побольше времени, мы могли бы отыскать остатки взрывчатых веществ и взять их на анализ. Но времени было в обрез.

Я начал осматривать стены близлежащих домов. В бетонной стене одного из них застряли осколки фрагмента стальной конструкции. В заборе метрах в тридцати от воронки торчала неразорвавшаяся минометная мина. Судя по форме и размеру, она, вероятнее всего, была выпущена из миномета калибра 130 или 155 мм. Мину просто выбросило взрывной волной. Перед уходом мы должны были извлечь ее и взорвать.

— Здесь воняет дерьмом, — заметил я. И в самом деле воняло.

— В этой стране, сэр, всюду воняет дерьмом, — откликнулся Кастельман.

Он прав. Но это не был обычный запах дерьма: пахло выхлопными газами дизельного двигателя, горелым мусором, потом, сажей и немытыми телами жителей немытого города. Такую смесь запахов мы ощущали ежедневно. Нет, все же это был настоящий запах дерьма. Человеческого.

— Взгляни-ка, — окликнул меня Кастельман. Он обнаружил останки людей, выбранных террористами в качестве мишени. Окровавленные рубашки и ботинки иракских полицейских. Из переднего кармана разорванных брюк одного торчит пачка потрепанных полуобгоревших купюр достоинством 250 динаров — его зарплата. Оторванные кисти рук и ступни. Несколько лужиц засыхающей крови. Запах не проходил, наоборот, ощущался все явственнее.

Быстро подсчитав оторванные руки, мы поняли, что убитых было, по меньшей мере, двое. И бог знает сколько еще раненых, подобранных товарищами, умирало или уже умерло в переполненной больнице. Иракские полицейские уже унесли основные фрагменты тел, так что никакие наши подсчеты не дали бы точных цифр. Да и вообще не стоило тратить на это время. Я продолжил осмотр.

В послеполуденном зное запах дерьма становился нестерпимым.

— Гляди, я нашел! — крикнул я Кастельману, который фотографировал место происшествия.

Прямо у моих ног лежал чей-то совершенно целый нижний отдел кишечника. Верхний отдел и прямая кишка были оторваны и разметаны вокруг, но толстый кишечник лежал передо мной целехонький, как будто я только что извлек его из полиэтиленового мешка с потрохами индейки, купленной для праздничного ужина в День благодарения. Аккуратный такой кишечник, начиненный переваренными остатками неизвестной пищи, которая стала последней.

Кастельман посмотрел, куда я показывал. Кишки воняли так, будто их поджаривали на сковороде.

Он покачал головой. Я покачал головой в ответ.

Мы пошли прочь, оставив эту набитую дерьмом толстую кишку печься на черном асфальте под палящим иракским летним солнцем.

Сигара, наверное, была кубинской. И даже если не кубинская, все равно она была хороша.

Кубинцев в Ираке было полно, и полковник — старый летчик-истребитель, — видимо, знал толк в сигарах. Я не знаю, где он раздобыл эти сигары, и не спрашивал его об этом. Просто был признателен ему за то, что он угостил меня сигарой, и наслаждался ею, пока мы сидели и разговаривали в знойной ночи пустыни.

Ба-бах!

155-миллиметровые гаубичные орудия в последний час ни на минуту не переставали стрелять. Я видел только вспышки орудийных залпов и облака пыли там, где приземлялись снаряды, — самих снарядов в густой пыли не было видно.

Мы с полковником сидели у входа в палатку, служившую нам в ту ночь временным пристанищем, и наблюдали за «представлением».

Бамбуковые факелы гавайского народа тики, миниатюрные огоньки гирлянд и лампочки внутри ярко раскрашенных голов с острова Пасхи со всех сторон окружили наш задымленный «партер». Неплохо было бы пропустить стаканчик виски, но и без того сигара, теплая ночь, удобный складной стул и неторопливая беседа вызвали в памяти частые посещения баров на террасах в закрытых двориках родного города.

Ба-бах! Бдум-бдум-бдум-бдум!

Гаубицы не смолкали всю ночь, пока вертолеты сновали туда-сюда по одному и тому же маршруту. Убитых и раненых привозили на базу, а им на смену отправлялись свежие силы морских пехотинцев. На краю базы ВВС Аль-Такаддум, этой жуткой дыры в верховьях Евфрата на западе страны, где мы с полковником застряли на ночь, замигали посадочные огни вернувшихся на базу железных птиц. Липкие и мокрые вертолеты оставались на посадочной площадке недолго: выгрузив груз, с которого что-то все время капало, они снова поднимались в воздух, чтобы взять на борт пехотинцев на другом краю базы, и продолжали сновать взад-вперед, как медведь гризли, обходящий свою территорию.

Ба-бах! Бах-бах-бах!

За мощными взрывами, прогремевшими в городе Хаббания, расположенном в пользующемся дурной славой районе в пойме реки ниже по течению, последовали три серии вспышек. Иллюминацию обеспечили спускаемые на парашютах свечи: их огни буквально повисли в воздухе, окутав город жутким, нестерпимо белым светом, — на короткое время они должны были как прожекторы осветить дорогу морским пехотинцам, перебегающим от дома к дому. Мы находились на высоком плато, а откуда-то снизу, издалека, до нас доносились одиночные пистолетные и винтовочные выстрелы и стрекотня пулеметов.

Мы сидели и разговаривали, потому что это был не наш бой. Мы просто застряли на базе в ожидании вертолета, который отвезет нас в Багдад.

Полковник, когда-то изучавший в университете историю, всю ночь рассказывал мне о событиях прошлого, связанных со старой базой британских королевских военно-воздушных сил в Хаббании. База представляла собой бетонированную полоску земли посреди города — как раз эту полоску сейчас обстреливали на наших глазах. Полковник поведал мне, как в 1941 году иракская армия, симпатизировавшая странам «оси», окружила базу, установив артиллерийские расчеты на возвышенности, где мы сейчас сидели. Королевские ВВС решили тогда атаковать первыми, используя бипланы времен Первой мировой, поскольку сил наземного базирования у них было недостаточно, чтобы защитить аэродром. Немедленно поднятые в воздух британские самолеты атаковали растерявшихся от неожиданности иракцев, разворачиваясь у них под самым носом и сбрасывая бомбы им на головы всего в нескольких десятках метров от ограждения базы. Затем они возвращались на базу, под градом ударов иракской артиллерии пополняли боезапасы и запасы топлива и снова взлетали и атаковали, поливая огнем иракскую пехоту, подошедшую к самому порогу базы. Каждый поднявшийся в воздух самолет на протяжении всего полета находился в пределах досягаемости иракских зенитных орудий. Но англичане не обращали на это внимания.

Осада продолжалась четыре дня. К концу четвертого дня летчикам приходилось при взлете и посадке маневрировать между воронками от взрывов. Тем не менее англичане взлетали и садились. И победили. Тридцать три стареньких самолета дали отпор целой бригаде.

Эта история повествует о храбрости и изобретательности британцев. Об их ратных подвигах. Такие истории старые пилоты истребителей рассказывают на ночь новичкам.

Ба-бах! Бдум-бдум-бдум! Ба-бах!

До глубокой ночи мы попыхивали сигарами, пускали кольца дыма, рассказывали друг другу военные истории и наблюдали, как пишутся новые в отсветах факелов тики и разноцветных огней.

Что такое Безумие? Каково это — быть безумцем? Помните свои ощущения в последнюю неделю школьных занятий перед началом летних каникул? Что чувствует ребенок, когда учебный год вот-вот закончится, но еще не закончился?

Сидишь, бывало, за партой у окна, купаясь в лучах теплого солнца. Одно из окон распахнуто настежь, чтобы впустить внутрь свежий ветерок. В застоявшемся воздухе классной комнаты начинают увлажняться подмышки, а когда становится душно, на лбу выступают капли пота. Издалека доносится шум газонокосилок, и запах свежескошенной травы извещает тебя о том, что наступило лето. Этот запах напоминает о футболе, о ловле раков в ручье и желании улизнуть от всех и украдкой поцеловать свою первую любовь под сенью старого дуба в парке. А еще он напоминает о том, как хорошо гонять с другом по улице клюшкой мяч до самого вечера, покуда его мама не пригласит тебя в дом и не угостит ужином. Запах скошенной травы — это запах девочек в открытых маечках и коротких шортиках. Именно этот запах ты ждал долгие девять месяцев. Нет ничего лучше этого запаха.

Единственное, что отделяет тебя от лета, — это дурацкий экзамен, и в классе вас осталось только трое. Остальные уже всё сдали и разошлись по домам, и только ты сидишь в классе, а время неумолимо бежит. Вспоминается экзамен по истории Соединенных Штатов — в голове все смешалось, Тонкинский залив путается с Мексиканским. Как можно сосредоточиться на таких вещах, если каждый атом твоего тела рвется на улицу, где сияет солнце? Ты умираешь от желания пойти поиграть, будто не выходил на улицу несколько лет. Ты стараешься как можно быстрее расправиться с экзаменационным заданием — тебе уже не до хорошей оценки, лишь бы все поскорее закончилось. Тут недолго и задохнуться без свежего воздуха, и ты жадно набираешь воздух в легкие, чувствуя, что твоя грудная клетка вот-вот лопнет. Необходимо покончить с этим… с экзаменом… сейчас же.

Вот, примерно, что значит обезуметь. Ты чувствуешь то же самое, что и школьник на экзамене. Но есть одно отличие: когда, наконец, твое испытание закончилось, когда ты сдал экзаменационную работу, схватил сумку с книгами и пулей вылетел на улицу, ты… не чувствуешь облегчения. Не можешь расслабиться. Все осталось, как было. Проклятое солнце просто сводит тебя с ума. Каждый день. С утра до вечера.

Место происшествия оцепили. Остатки самодельного взрывного устройства убрали. Машины сопровождения еще не уехали. Пока робот возвращался обратно и нас еще прикрывали бронемашины, мы закончили паковать снаряжение и приготовились двигаться дальше. Все вещи, остававшиеся на месте теракта, стремительно росли в цене. Ребята, отвечающие за безопасность, перекрыли проходы к огромному монолитному многоквартирному дому у кольцевой развязки, чтобы мы могли обезвредить другую неразорвавшуюся бомбу, обнаруженную около его дальнего торца. По краям пустого амфитеатра стояла редкая публика, наблюдая за каждым нашим движением.

Начиненная взрывчаткой бутылка для питьевой воды, которую мы установили рядом с бомбой, взорвавшись, расколола внешнюю защитную оболочку бомбы, но нам еще предстояло разобраться с начинкой. Детонирующий шнур и электрические провода удерживали вместе части искореженной пенопластовой оболочки. Из одного куска этой оболочки торчал мобильный телефон — ребята, работающие с системой обнаружения радиосигналов PROPHET[3], попросят нас прихватить его с собой, чтобы они могли вытащить из него сим-карту. В каждом из остальных кусков пенопласта находился СФЗ — снарядоформирующий заряд: смесь взрывчатки с кусочками стали и меди. Он легко пробивает броню вездехода и, попав внутрь, плюется во все стороны расплавленным металлом. Эти заряды надоели нам до чертиков. Бомба была заложена напротив полицейского участка. Были ли иракские полицейские мишенью террористов? А может, они сами заложили бомбу? Об этом мы никогда не узнаем.

СФЗ — очень неприятная штука. Взрываясь, такие штуки отрывают людям ноги и головы, дырявят броню и двигатели автомобилей, и наши шефы в Багдаде и Вашингтоне хотят заполучить все экземпляры, которые нам удастся отыскать. Поэтому мы не собираемся взрывать бомбу у транспортного кольца. Мы соберем все фрагменты, все СФЗ, запакуем их в деревянный ящик и первым же вылетающим на юг вертолетом отправим в лабораторию на анализ. К сожалению, нашему оператору роботов Менгерсхаузену не удалось, как он ни старался, ни раскрошить куски пенопласта, ни извлечь из них провода, ни отрезать детонирующий шнур в пластиковой оболочке. Так что нам придется самим подъехать к бомбе, вручную разъять ее на части и забрать их. На кольцевой развязке. Под пристальными взглядами толпящихся вокруг зевак, среди которых, возможно, затесались заложившие бомбу террористы.

У нас с Кастельманом и Кинером появился план. Мы объедем оцепление, подъедем с противоположной стороны, отправим машину сопровождения прикрывать наш тыл, а сами подъедем к бомбе и соберем остатки оболочки. Командир нашей группы Кастельман достанет свой нож с широким лезвием, срежет остатки детонирующего шнура, соединяющие по кругу все СФЗ, и побросает их в металлический ящик из-под боеприпасов, который мы держим в вездеходе специально для такого случая. Я выйду из машины с автоматом наперевес и буду охранять своего товарища: ведь разглядывая бомбу у себя под ногами, он может не заметить скрытой опасности. Кинер останется за рулем, чтобы в случае чего вызвать по рации подкрепление или вывезти нас.

Наш план не был тщательно продуман. Он мог и вовсе не сработать. Однако у нас практически не было выбора — ведь мы находились у самого края защищенной зоны, а до бомбы оставалось еще метров сто. И все же лучше осуществить этот план, чем отправить облаченного в 36-килограммовый защитный костюм Кастельмана совершать «долгую прогулку» — как мы это называли — в одиночку. По крайней мере, я мог обеспечить ему прикрытие.

Мы пересекли несколько тротуаров, проехали мимо витрин и остановились на обочине кольца в намеченном месте. Толпа зрителей не поредела: собравшиеся продолжали с любопытством наблюдать за нами, указывая на нас пальцами. Конвой начал терять терпение — им не нравилось, что мы застряли так надолго. Не нравилось это и нам: чем дольше остаешься на одном месте, тем больше будет у хаджи[4] времени, чтобы отыскать дружков, которые обстреляют нас из миномета.

Кастельман достал нож. Я увеличил яркость красного пятнышка в электронном прицеле автомата, чтобы никакое солнце не помешало мне целиться. Характерная для выходцев со Среднего Запада широкая добродушная улыбка исчезла с лица Кастельмана, уступив место выражению решимости. Всегда суровое лицо Кинера стало еще более суровым: мало что в жизни могло его обрадовать, и меньше всего наш план. Вот мы в последний раз набрали в легкие воздуха, Кастельман знаком показал, что можно ехать, и мы тронулись.

Вездеход взгромоздился на бордюр и быстро двинулся к нашему трофею. Кинер озирался по сторонам в поисках других взрывных устройств, которые, возможно, были спрятаны где-то рядом, чтобы наверняка взорвать СФЗ или нас, если мы подойдем слишком близко. Кастельман думал только о том, как бы поскорее искромсать остатки самодельного взрывного устройства. Я скользил взглядом по крышам, выискивая снайперов и скрытые наблюдательные пункты. Разумеется, у меня не было шансов заметить снайпера, прячущегося в темном окне одной из квартир близлежащего дома, даже если бы тот застрелил Кастельмана. Но я вполне мог засечь какие-то более явные источники опасности в собравшейся толпе.

Мы услышали резкий визг тормозов — это Кинер остановил вездеход меньше чем в метре от места, где валялись куски пенопласта. Кастельман соскочил с переднего сиденья, подбежал к этим кускам и принялся их лихорадочно разрезать. Я тоже вышел из машины и встал рядом с Кастельманом, нацелив дуло автомата на непрошенных зрителей, как бы говоря: «Ну-ка пусть кто-нибудь попробует по нам пальнуть». Девяносто секунд. Мы должны уложиться в это время.

Почти никто из стоящих на тротуаре возле ближайшего многоквартирного дома даже не шевельнулся, когда я навел на них автомат. Потом некоторые медленно развернулись и семьями, один за другим, выбрались из толпы, видимо, не желая попасть под пули в случае перестрелки, которая могла начаться в любую минуту. Восемьдесят секунд.

Я снова окинул взглядом толпу. На дне бетонного ущелья мы были как на ладони.

Шестьдесят секунд.

Я поднял глаза, посмотрел на верхние этажи и заметил какое-то движение на крыше прямо напротив меня. Несколько мужчин показались на краю крыши и исчезли.

Пятьдесят секунд.

На крыше появился новый человек в темных очках. Он быстро взглянул на меня и скрылся из виду. На фоне залитого ярким солнцем неба можно было различить разве что силуэты этих людей. Я перестал замечать движение на улице и сосредоточился только на этом здании; в поле моего зрения оставались СФЗ, транспортное кольцо и этот — один такой высокий на несколько кварталов — многоквартирный дом. Я ждал.

Сорок секунд.

— Как там дела? — спросил я Кастельмана. Он срезал пенопласт с боевой части бомбы, готовясь побросать все СФЗ в металлический ящик. Это был уже четвертый заряд.

Тридцать секунд.

На крыше появились еще трое. Дети — мальчишки, может быть, чуть постарше моего старшего сына. В руках у одного мобильный телефон. Они что-то громко обсуждали и указывали на меня пальцами.

Двадцать секунд.

Я поднял автомат, снял его с предохранителя и навел пятнышко лазерного прицела на парнишку с мобильником.

Пятнадцать секунд.

В ящике лежат шесть снарядоформирующих зарядов, и, пересчитывая их, я гляжу на паренька. Он глядит на меня. Я ставлю палец на спусковой крючок.

Десять секунд.

Через десять секунд будет обезврежен последний заряд. В течение десяти секунд надо будет не застрелить мальчишку.

Я сосчитал до одиннадцати и с облегчением выдохнул.