Госпиталь

Госпиталь

К вечеру того же дня вместе с тремя другими ранеными на санитарной машине меня отвезли в госпиталь. Положили в палату на шесть коек. Пришла врач, отрекомендовалась, что она начальник отделения и ведет эту палату как ординатор. Перевязку назначила на завтра.

На перевязке мне сказали, что осколок был небольшой, имеется два отверстия, входное и выходное, значит, осколка в ноге нет. Осколок прошел справа, так как правое отверстие меньше. Кость, очевидно, не задета. Ранение будем считать легким. На мое замечание, что мина взорвалась слева, мне сказали, что так быть не может, что, очевидно, была и вторая мина, справа сзади. Сделав перевязку, снова наложили ту же шину.

Началась госпитальная жизнь. Утром протирают мокрым полотенцем лицо. Три раза в день приносят еду. Через день носят в перевязочную на перевязку. По этой части все хорошо. Но обслуживают нас сестры и санитарки, молодые девушки. Ранение у меня в бедро. Кальсоны надеть нельзя. Лежу в одной рубашке. При перевязке девушки работают в непосредственной близости от интимных мест. Кроме того, у человека есть и естественные потребности. Все это меня сильно угнетало, и я упросил врача снять с меня шину. Я рассчитал, что, когда с меня снимут шину, попрошу кальсоны. Разорву одну штанину, и тогда можно будет делать перевязку, не снимая кальсон. А если удастся выпросить костыли, то смогу и в туалет ходить. Врач сдалась. В туалет стал ходить, а вот на перевязке кальсоны все же приходилось снимать, что для меня было тяжелым испытанием.

Мой сосед по койке, казах по национальности, перевязки переносил спокойно. Он даже превращал это действие в шутку. Запомнилась одна из его шуток. Ранение у него было тоже в бедро, только так высоко, что перебинтовывать мешали половые органы, и при каждом витке бинта сестре приходилось их отворачивать. И вот однажды, а нас всегда носили на перевязку в одно время, сестра попросила: «Садыров, придержи-ка его, он мне мешает». И тут же ответ Садырова: «Доктор, да отрежьте вы его! Он мне уже шесть лет мешает». И все сестры залились смехом.

Время шло. Все больше осваивал костыли. Даже стал выходить во двор госпиталя, который занимал трехэтажное кирпичное здание, метрах в трехстах от моста через реку. Невдалеке виднелась крепостная стена. Населенный пункт был небольшой. Название его я не запомнил, только позже узнал, что он в восемнадцати километрах от города Цесис в Латвии.

На меня стали обращать внимание медсестры. Не потому, что я чем-то выделялся среди других, нет, просто на отделении больше не было самостоятельно передвигающихся раненых. Одна из палатных сестер как-то даже попросила сходить с ней на чердак, посмотреть, не высохло ли развешенное там белье. Она была старше меня, что явилось причиной моего отказа. А объяснил я отказ болью в ране. Но самое интересное, что уже после окончания войны, в Зондерхаузене, я узнал, что это была жена моего друга, старшины батареи нашего полка.

Вторая неделя в госпитале. Рана загноилась, и боли с каждым днем усиливаются. Температура поднялась к сорока. Врач при обходе записал это как простудные явления, и стали давать таблетки от простуды. Госпиталь (это был армейский госпиталь 61-й армии) готовится к передислокации, раненых увозят в другие госпитали. А у меня температура критическая, часто теряю сознание. Меня, последнего больного второго отделения, как нетранспортабельного переносят в первое отделение, передислокация которого будет проводиться последней. Только переложили с носилок на койку, как пришел начальник отделения – майор медицинской службы. Прочитав запись в истории болезни, поднял одеяло. Взглянув на ногу, крикнул сестрам: «Быстро в операционную! Додержали…» – и выругался.

Большая светлая комната. Меня уложили на операционный стол. Командует все тот же майор медслужбы. Делают укол в руку, а затем несколько уколов в бедро ноги. Майор моет руки и отдает приказы: «Привязать руки и ноги!» Девушки выполнили приказ – руки и ноги привязаны к столу полотенцами. Майор берет скальпель, смотрит в глаза и говорит: «Ну, солдат, терпи!» И втыкает скальпель в больную ногу. Страшная боль. Я кричу. Операция останавливается. Снова несколько уколов в ногу, опять скальпель и та же боль. Я слышу, как майор говорит кому-то: «Что будем делать? Рана настолько воспалена, что местный наркоз ему не поможет, а общий наркоз при такой температуре ему не выдержать. Придется резать так…» В зубы суют полотенце, сестры, дополнительно к жгутам, наваливаются на руки и ноги. Чувствую, что холодный пот течет ручейками. Хирург делает два быстрых движения скальпелем от кости наружу. У меня ощущение, что остановилось сердце. Хирург говорит: «Отдохни». Прихожу в чувство. Только дрожь пробегает по всему телу. Снова два разреза, и опять дают отдохнуть. После третьего захода хирург дает команду: «Дать общий наркоз. Резать надо много, он не выдержит, получит болевой шок». На лицо кладут марлевую повязку и льют какую-то жидкость. Мне приказывают считать. Считаю. А мозг работает. Помню, что перед началом операции доктор сказал, что общий наркоз я не выдержу. Раз его все-таки делают, значит, это крайняя мера. Досчитал до ста, надоело. Остановился. Маска приподнимается. Проверяют, как я, и снова льют… Слышу, что говорят хирург и сестры. Начали. Звякают падающие в кюветы отработанные инструменты. Боли не чувствую. Только в голове страшный, все ускоряющийся и усиливающийся стук. Как будто по мозгам бьют молотом. Решил, что это приходит конец, что скоро будет последний удар молота. И так мне жалко стало себя! Жалко не потому, что умру. Нет, жалко, что не погиб на поле боя. Там бы похоронили друзья, сообщили бы маме. А здесь вынесут голого и бросят в холодную землю. И ни товарищи по службе, ни мама не узнают место могилы. И еще меня беспокоило одно обстоятельство. Когда уходил в армию, мама благословила меня крестиком. Носить его на шее я не мог, это дало бы пищу для издевательств со стороны товарищей, а политработники и комсорги просто приказали бы снять или отобрали бы. Я же не мог расстаться с крестиком. Не потому, что был религиозен. Нет. Просто я считал, что не имею права лишиться материнского благословения. Крестик я хранил то в потайном карманчике, то в карманчике полевой сумки. В госпитале, поскольку штанов у меня не было, крестик хранился в полевой сумке. Так вот, на операционном столе меня беспокоило, как поступят с крестиком. Больше всего я боялся, что, найдя крестик, меня будут осуждать за религиозность. Слышу, как хирург с тяжелым вздохом произносит: «Ну, все!» Снимают маску. Открываю глаза. Светло. Легко. Головных болей как не бывало. Руки уже отвязаны. Первое, что делаю, – сажусь, чтобы посмотреть, что со мной сделали. Нога лежала откинутой в сторону. Мышцы развернуты от колена, чуть не до таза, и по всей длине разреза белеет кость. И это меня не испугало. Видно, в тот момент главным было, что живой.

Меня быстро снова уложили. Хирург спросил: «Ты что, много пьешь?» На мой ответ, что не пью, он сказал: «Значит, у тебя крепкое сердце».

Пока у нас с хирургом шел диалог, над раной работали. Разрез заполнили тампонами ваты, забинтовали и от стопы до головы наложили шину. Показали две ванночки, наполненные гноем, который откачали из гнойника, образовавшегося вдоль всей кости бедра.

В палате положили у двери, на кровать с провисшей сеткой. После операции стало легко. Боли не чувствую, но с каждой минутой теряю силы. Состояние такое, как на качелях. Временами наступает полуобморочное состояние. А слабость такая, что тяжело пальцем шевельнуть. Чувствую, что лежу не на сырой постели, а как бы в луже. С большим трудом вытащил из-под простыни руку, в тот самый момент, когда рядом случайно оказалась сестра. Она сдернула с меня простыню и бегом бросилась в дверь. В считаные секунды у койки стоял хирург и кричал: «Быстро на каталку и в операционную!»

Я снова на операционном столе. Рана открыта. Тампоны извлечены. Слышу, как хирург говорит: «Не завязали крупный сосуд». А мне: «Придется еще раз потерпеть». А что мне оставалось делать. Терплю. Пинцетами копаются в мышцах. Находят и вытаскивают пропущенный сосуд. Перевязывают его, восстанавливают повязку. Перекладывают на каталку и вывозят из операционной. Надевают рубаху, кальсоны на одну ногу. Гимнастерку и брюки (брюки тоже на одну ногу). Перекладывают с каталки на носилки, накрывают одеялом и выносят на улицу. Ногами вперед носилки устанавливают на стоящую у подъезда повозку, рядом с уже стоящими носилками с другими больными. На сиденье садятся солдат-ездовой и девушка в солдатской форме. Тронулись.

Со двора выехали на булыжную мостовую. Металлические обода колес телеги застучали по булыжнику. Каждый толчок отдавался нестерпимой болью не столько в ноге, сколько в поясничной части позвоночника. Боли все усиливаются. Попросил сопровождающую оказать какую-нибудь помощь или хотя бы остановиться, но она не обратила ни малейшего внимания. Больше терпеть боль нет сил. Вижу – на носилках в ногах лежит моя полевая сумка, а в сумке был, если не вытащили, пистолет. Сам достать сумку не могу, шина не позволяет. Прошу, а потом со слезами умоляю сестру передать сумку. Никакой реакции. Так и промучился все восемнадцать километров пути. Это не менее трех часов.

Повозка остановилась у ворот огромного здания складского типа. Меня перенесли в сарай и переложили на двухъярусную деревянную койку. Такие койки я видел позже в бараках перемещенных лиц в Германии. Во всем этом здании, мне показалось, было занято всего две койки. Мной и моим соседом по повозке. Не менее сотни их стояли пустыми. Это был эвакогоспиталь в горде Цесис.

Боли не стихают. Кричу изо всех сил. Никто не подходит. Да никого в сарае и нет. Наконец в воротах показалась девушка с тарелками на подносе. В ответ на предложение «Покушаем, больной» выбиваю из рук девушки поднос с тарелками. Та убегает. Приходит строгая женщина в белом халате и еще от ворот поднимает крик. На жалобы о нестерпимых болях – ни малейшего внимания. Главное – разбитые тарелки. Отчитав меня, женщина уходит. Через несколько минут приходят двое солдат, перекладывают меня с койки на носилки, выносят и засовывают носилки в машину.

Машина остановилась в лесу. Носилки вытаскивают из машины и несут в большую палатку, где по левой стороне двухъярусные нары, а по правой – двухъярусные деревянные койки. Положили на нижнюю койку у двери. Это было единственное свободное место. Подошел врач, мужчина, майор медслужбы, ординатор. Выслушал жалобы, отдал сестрам распоряжения, и минут через десять мне уже делали уколы и подкладывали грелки. Боли стали стихать.

Первое отделение госпиталя размещалось в двух спаренных госпитальных палатках. Обслуживающий персонал (врачи, сестры и санитарки) жили в кирпичном доме. Там же была кухня и столовая для персонала. Большой зал особняка днем использовался под перевязочную. Туда нас носили на носилках, а вечером в нем гремела музыка. Зал использовался под танцевальную площадку персонала госпиталя.

Не знаю, как в других отделениях, а в первом не было ни одного ходячего больного. Большинство с ранениями в ноги, в гипсе. Двое в нашей палате были с перебитыми нервами. Эти несчастные почти не спали, мучились в страшных болях. Затихали они на какое-то время только после инъекции морфия. Кроме болей, раненых, лежавших в гипсе, мучили черви под гипсом. Они постоянно просили врача и сестер снять гипс. Доказывая, что они больше терпеть не в состоянии. Врач же старался доказать, что черви – это хорошо, что только с помощью этих червей они и смогут выздороветь, что черви, поедая гной, очищают рану.

У меня гипса не было, не было и червей. Но меня мучило другое. Я чувствовал, как из-под повязки все время вытекал гной, и ощущал тяжелый гнилостный смрад. Проветривалась палатка только через дверь, но температура была уже минусовая, и дверь все время держали закрытой. Печь из металлической бочки, установленная в центре палатки и постоянно топившаяся, не способствовала обмену воздуха, поэтому атмосфера была как на армейских конюшнях. Кроме того, меня мучила трудность пользования судном. Недели через две врач внял наконец моим просьбам и освободил меня от шины. Ногу изогнуло в коленном суставе, как в судорогах. Через несколько дней выпросил костыли и пижаму. Первое, что я сделал, – решил сходить в уборную. Деревянная уборная стояла метрах в пятидесяти от палатки. Костылями пользоваться я не умел, развернулся неловко и упал прямо на очко сиденья. Хорошо, что, поскольку ходячих больных не было, уборная была чистая, сделанная из новых досок. Возможно, я был ее первым посетителем. Печально только, что я окончательно окоченел, пока пытался подняться на костыли.

Время шло. Рана сильно гноилась, и нога в коленном суставе не разгибалась. В палате было сумеречно, читать нельзя, да и читать было нечего. Круглые сутки стоны, крики от болей и ругань. Одно развлечение – это фокусы санитара. Например, он с силой бил фаянсовой тарелкой об пол, и она не разбивалась, да иногда майор медслужбы, наш ординатор, посидит и расскажет, как он учился в Ленинграде в Медицинской академии им. Кирова. Скучно. А по вечерам слышна музыка в перевязочной-танцзале. К танцзалу примыкала терраса, пол которой был сантиметров на шестьдесят ниже окон зала. Дай, думаю, через окна посмотрю танцы и послушаю музыку. Оделся, вооружился костылями – и в путь. К перевязочной от палатки была протоптана узенькая дорожка. В одном месте она проходила по краю воронки глубиной метра три. Темная октябрьская ночь. Освещения нет. Вот я и угодил правым костылем в воронку. И полетел, кувыркаясь через голову и больную ногу. Подняться, а тем более вылезти из воронки я не мог. Боли и безвыходное положение вынудили кричать. Кто-то прибежал. Пришли с носилками и водворили на койку. Случай этот я запомнил на всю жизнь. Но с этого дня, вернее ночи, нога стала чуть-чуть двигаться.

В декабре всем, кто встал на ноги или костыли, объявили, что нас отправляют в другой госпиталь. Он находился на военном аэродроме в двух трехэтажных домах. В одном раненые, в другом – венерические больные. С машины нас принесли в баню, которая находилась на первом этаже госпиталя. Костыли нам не дали, раздели и положили на мраморные скамейки. Сняли с ран повязки и приступили к лечению. Лечение заключалось в том, что девушки с помощью мочалок и хозяйственного мыла очищали раны от гноя. Терли до крови. А мы возмущались и говорили, что в том госпитале, откуда нас привезли, когда нас мыли, – а нас действительно мыли два раза, – раны плотно обвязывали клеенками и не допускали ни малейшего попадания на рану воды. На это нам отвечали, что там вас лечила ленинградская медицинская школа, а здесь – московская. У них свой метод лечения, они червями раны не лечат. Мы скоро убедились в преимуществе московской школы. Если раньше раны гноились, просто гнили, то здесь частые, через день, перевязки и стрептоцид очень скоро дали результаты. Раны очистились и стали покрываться корочкой.

Когда моя рана полностью очистилась от нагноения, встал вопрос, как наложить швы, чтобы закрыть ее кожным покровом. Дело в том, что из раны уже выпирало другое мясо. Врачи говорили, что вырос «рог», и в перевязочной решали, как быть. Одни говорили, что надо делать операцию и нарост удалить оперативным путем. Другие предложили и отстояли в конце концов другой метод – выжигать кварцем. Ежедневные кварцевые лапы сделали свое дело: «рог» стал уменьшаться.

В первых числах января нас, несколько человек, в санитарной машине повезли в эвакогоспиталь в Цесис. Только теперь положили не в тот сарай, где я уже был, а в палату в кирпичном здании у самой железнодорожной станции. Лечения никакого не было, ждали медицинского поезда. Нас готовили для отправки в тыловой госпиталь, по слухам, в Ленинград.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.