Предисловие переводчика
Предисловие переводчика
В жизни Китая есть одна странная, малопонятная для иностранцев особенность: книги, в которых содержится самое драгоценное, самое нужное знание, вдруг бесследно исчезают, чтобы спустя продолжительное время, иногда через тысячелетия, всплыть в самом неожиданном месте, при самых тривиальных обстоятельствах. Китайцы легко, словно случайно, теряли свои каноны — и так же легко обретали их вновь. Как если бы заветы их мудрецов были только отзвуком разлитой повсюду и каждому внятной правды народного быта. Как если бы величайшие озарения духа высвечивали им глубины самого обычного и обыденного в человеческой жизни.
К числу таких памятников «тайных канонов духа» принадлежит и эта маленькая книжка, впервые издаваемая на русском языке. История ее появления больше похожа на сказку, что, впрочем, и не кажется удивительным, ибо подлинное откровение требует сказки.
В 1938 году — в первый год оборонительной войны Китая против японских захватчиков — некто Ю Дэсюань вручил гоминьдановскому чиновнику Чжэн Юаньгую собственноручно переписанный им текст «Тридцати шести стратагем»[225]. По словам Ю Дэсюаня, он обнаружил этот маленький трактат в каком-то малоизвестном журнале, издававшемся в его родной провинции Шэньси. Ю Дэсюань с молодости слышал старинную поговорку, гласящую, что «из тридцати шести военных приемов уступание — наилучший». И он, конечно, не мог пройти мимо публикации, в которой разъяснялись и остальные тридцать пять приемов. Вчитавшись в книгу, он обнаружил, что она написана «черным языком», напоминавшим зашифрованные записи тайных обществ, и решил не углубляться в ее изучение.
Однако два года спустя в одной из книжных лавок городка Биньчжоу в тех же краях он наткнулся на сборник старинных рецептов долголетия, в который, к его удивлению, был вплетен и знакомый ему текст, именовавшийся «Книга Тридцати шести стратагем». Рукописная копия, в которой недоставало последней страницы, даже сохранила имя переписчика — некоего Ван Бихоя. На сей раз соседство старинных даосских наставлений побудили господина Ю отнестись к таинственному трактату благосклоннее. Он подумал, что в разгар войны с жестоким врагом такая книжечка могла бы сослужить неплохую службу китайской армии. Чжэн Юаньгуй был того же мнения и вскоре выпустил ее первое печатное издание. Это случилось в 1941 году.
Так китайская культура пополнилась еще одним шедевром — анонимным, как и подобает истинному канону. О его происхождении можно только догадываться. Само понятие «тридцать шесть стратагем» впервые упоминается в китайских хрониках уже в V в. и как раз в связи с уже известной нам поговоркой, объявляющей уступчивость «лучшим из всех тридцати шести военных приемов». В списке, найденном Ю Дэсюанем, встречаются приемы и правила военного искусства, о которых сообщают уже древнейшие книги Китая по искусству войны, в частности, трактат «Сунь-цзы», приписываемый знаменитому полководцу древности Сунь У. Однако же никаких сведений о содержании стратагем в позднейших источниках не сохранилось. Поскольку в книжке Ю Дэсюаня упоминаются эпизоды, относящиеся к XII–XIII вв., есть основание полагать, что мы имеем дело с произведением, сложившимся на рубеже династий Мин и Цин, а именно в XVII в.
Оригинальный текст «Тридцати шести стратагем» включает в себя несколько смысловых слоев, каковыми являются:
• тридцать шесть изречений из четырех или, реже, трех иероглифов, представляющих собой названия стратагем;
• краткое разъяснение принципа данной стратагемы;
• цитата из древнейшего китайского канона «Книга Перемен», поясняющая смысл стратагемы в терминах «Книги перемен»;
• пространный комментарий к стратагеме, нередко содержащий указания на исторические прецеденты ее применения.
Подобная композиция воспроизводит традиционную структуру канона, которая, в отличие от профанического, общепонятного текста, управляется не логической последовательностью изложения, а именно разрывом в уровнях понимания, самим пределом значений или, говоря языком китайской традиции, той самой «пустотой» в опыте, которая содержит в себе неисчерпаемый потенциал действия и потому, как говорили древние китайские мудрецы, является «корнем десяти тысяч вещей». Профанная наука оперирует «предметами»; интуитивное знание природы вещей, заключенное в каноне, выражается в символических типах, типовых или, можно сказать, стильных (стилистически чеканных) формах, в разного рода устойчивых, чеканных формулировках, выражающих, подобно афоризму или пословице, одновременно некую общую истину и уникальное качество бытия.
Типовая форма, таким образом, соединяет в себе единственное и единое, обычное и исключительное; она и указывает предел вещи, и соединяет со всеобщностью. Канон есть свидетельство постоянства в изменениях или, другими словами, вечно-преемственности духа — неизбежно сокровенной. Текст же канона развертывается как неисчерпаемая глоссолалия, бесконечно ветвящаяся метафора, где каждое слово обнажает бездну неизреченного. В пространстве этой метафоры существуют, говоря словами Ницше, только «копии утерянного оригинала», в нем нет ничего, кроме иллюзий. Но если нет ничего, кроме иллюзии, иллюзия сама становится действительностью. Так неизбежность и вездесущность иллюзии, в конце концов, побуждает довериться неведомой правде. Сколько бы мы ни разъясняли значение отдельных стратагем, как бы вникали во все нюансы их смысла, мы снова и снова будем наталкиваться на стену безмолвия, внезапно постигая необходимость прекратить говорить о мире, т. е. отделять себя от мира, и вместо этого открыть себя миру, принять жизнь во всей ее полноте.
Теперь можно понять, почему китайцы особенно настаивали на разделении, непреодолимом разрыве между внешним и внутренним в человеческом опыте и на том, что тайна есть самый верный признак истины. Становится понятен и их необычайный интерес к военной стратегии — искусству обмана par excellence, но обмана, зиждущегося на знании глубочайших законов реальности или, точнее, на понимании двусмысленного статуса видимого мира, который одновременно является и не является реальностью. Ибо обман возможен лишь там, где до конца сохраняется ощущение подлинности происходящего. В известном смысле иллюзия и есть самое надежное свидетельство правды.
Китайские библиографы насчитали в источниках упоминания приблизительно о тысяче трехстах сочинениях по военному искусству. Из них до нас дошли почти три сотни. Наибольшим авторитетом среди них пользовались трактаты «Сунь-цзы» и «У-цзы». Их авторство приписывается знаменитым полководцам древности Сунь У и У Ци, жившим в эпоху Борющихся царств (V–III вв.). Именно к этой эпохе, когда древний Китай являл собой арену ожесточенного соперничества нескольких государств, относится большинство классических примеров применения стратагем в китайской традиции.
«Тридцать шесть стратагем» — последнее китайское произведение об искусстве стратагем, ставшее доступным читающей публике. И в свете только что отмеченной любви китайцев к таинственности неудивительно, что эта книга о секретах победы над любым противником и в любых обстоятельствах, по-видимому, первоначально имела хождение среди членов тайных обществ — организаций весьма многочисленных и влиятельных в старом Китае. На это обстоятельство указывал, как мы помним, уже Ю Дэсюань. Позднее другой китайский ученый, Чжу Линь, обнаружил аналогичный список стратагем в документах тайного общества Хунмэнь, известного также под именем Общества Старших братьев (Гэлаохой).
Мы имеем дело, таким образом, с книгой о секретах власти, которая сама на протяжении долгого времени — по крайней мере, нескольких веков — была большим секретом. Когда таинственная книжечка обратила на себя внимание властей нового Китая, она в очередной раз была сочтена произведением слишком важным, чтобы быть доступным всем. В 1961 году высшие чины Народно-Освободительной армии Китая выпустили закрытое — или, как принято говорить в Китае, предназначенное «для внутреннего пользования» — издание «Тридцати шести стратагем». Только после окончания «культурной революции» в Китае, а потом и в сопредельных странах стали одна за другой появляться открытые публикации загадочного текста. Теперь «Тридцать шесть стратагем» прочно заняли свое место в ряду самых популярных изданий на книжных рынках Китая, Гонконга, Тайваня, Японии. Они стали бестселлером также в Европе и в Америке.
В России была издана книга о стратагемах, принадлежащая перу швейцарского синолога Xарро фон Зенгера[226]. Правда, в ней рассматриваются только первые 18 стратагем и отсутствуют их толкования, содержащиеся в оригинальном тексте.
Настоящий перевод восполняет эти досадные пробелы.
В чем же причины громкого успеха столь краткой и притом довольно темной книжки? Прежде всего, в том, что ее значение намного шире собственно технических аспектов военной науки. Теперь ее воспринимают — и не без основания — как ключ к успеху во всех житейских делах, удобное и эффективное руководство для деловых и личных отношений. А все дело в том, что китайское искусство стратагем предлагает хоть и своеобразный, но по-своему очень последовательный и практичный взгляд на вещи, которым можно руководствоваться во всех жизненных обстоятельствах; взгляд безупречно трезвый и разумный, но тем не менее отнюдь не чуждый… игровому и, значит, неискоренимо веселому отношению к миру.
Откуда берется такой взгляд на жизнь? Все из той же посылки о нераздельности истины и иллюзии, о которой свидетельствует популярная китайская поговорка, поминаемая и в книге о тридцати шести стратагемах: «если подлинное становится поддельным, то поддельное становится подлинным». Китайская мудрость в последней ее глубине и есть умение принять нескончаемый сон жизни за предельную, неоспоримую до мельчайших ее деталей реальность. Странствуя в этом океане иллюзий, мы можем только играть, но правила этой игры странным образом выдают абсолютно естественные, неизменные законы мироздания. Мы церемонимся, притворяемся, но наше притворство совершенно искренно. Мы забавляемся, но наша забава в высшей степени серьезна. Европеец Ницше на этой почве сошел с ума, а китаец прилежно устраивает свой быт.
Итак, китайская мысль вовсе не склонна считать игру легкомысленным, пустячным занятием. И, задумываясь над местом игры в человеческой жизни, мы легко придем к выводу, что игра отличается от «серьезного» поведения не содержанием и даже не способом действия, а только нашим отношением к действию. Подлинный мир игры — субъективный и внутренний, хотя сама игра целиком развертывается в мире объективного и внешнего. Она есть в своем роде самый радикальный способ совмещения нашего внутреннего мира с объективной действительностью, при котором одно не подменяет другое. Так сон не вытесняет явь, явь не отрицает сон, но одно неотделимо от другого и немыслимо без него. В сущности, игра принадлежит виртуальному пространству, где можно созерцать вещи в момент их рождения. В китайских романах полководцы часто меряются силами, лишь демонстрируя свое знание способов построения войск или применения стратагем: чтобы победить, им нет нужды устраивать настоящее сражение. Мудрому, чтобы постичь реальность, достаточно самого смутного намека…
Древние китайские мудрецы — и Конфуций, и даосские учителя — все человеческие занятия, всю, как сказали бы сегодня, практику человеческого совершенствования подводили под категорию игры (ю). Вывод совершенно естественный там, где человек живет самопревращением и, следовательно, эстетизирует свой опыт, от всего отстраняясь и все принимая. Для этого нужно превзойти раскол мира на субъект и объект. Игра указывает на ту недостижимую глубину нашего опыта, в которой я — воистину я — становлюсь чистой объективностью, вмещаю в себя мир и способен сердцем чувствовать
И горний ангелов полет,
И гад морских подземный ход,
И дольней лозы прозябанье…
Игра предполагает необыкновенную чувствительность: умение со-пере-живать всему сущему и одновременно сознавать предельность существования в самом себе. В игре нет никакой идеи, налагаемой на мир. Она требует «жить моментом», неисчерпаемым разнообразием жизненных мгновений и, значит, жить воистину, избегая зависимости от умственных абстракций, от всяких отвлеченных понятий. Тирании абстракций — неизбежно словесной — китайцы противопоставляли молчаливое доверие к самой жизни, к ее непрерывному потоку, каждое мгновение ставящему нас перед бездной тысяч превращений, десяти тысяч перемен.
Китайская мудрость — это наука бодрствования духа, чуткого отслеживания «текущего момента». Ее главный вопрос — не что, даже не как, но — когда? Когда действовать и когда хранить покой? Когда «быть» и когда «не быть»? Ключевые понятия китайской мысли — это «случай», который в жизни мудрого оказывается неизменной судьбой; всеобъятная «сила ситуации», которая без видимого воздействия направляет движение всего мира; «сокрытый импульс» жизни, определяющий изнутри природу каждой вещи. Знаменитые «китайские церемонии», многозначительная торжественность жеста были способом такой виртуальной коммуникации, подразумеваемой стратагемами. Коммуникации в безмолвии, где единичное сходится со всеобщим. Все, на что мог надеяться гениальный человек в Китае, — это «счастливый случай», позволяющий претворить свою судьбу, реализовать себя без остатка.
«Случай предоставляется нам лишь раз в день, в месяц, в год, в десять лет, в сто лет, — писал в XVII в. ученый Тан Чжэнь. — Вот почему нужно быть готовым не упустить его. Даже если этот случай откроется нам за едой, нужно тотчас бросить свои палочки и выбежать из-за стола. Ибо может статься, что, когда мы закончим трапезу, случай уже ускользнет от нас…
Случай — это встреча человека с его судьбой, и мгновение, в которое решается, быть ли победе или поражению…»
Счастливый случай, о котором толкует Тан Чжэнь, означает не что иное, как мгновенное и полное претворение предельно малого в предельно большое, конкретного — во всеобщее. Быть мудрым по-китайски — значит просто уметь все делать вовремя, без остатка переносить себя в целокупное движение жизни и тем самым, как ни странно, не выдавать своего присутствия, быть «некоронованным повелителем» мира, «драконом, сокрытым в облаках». Или, как резонно замечает автор «Тридцати шести стратагем», «все обнажить — значит все утаить».
Чтобы жить чистой текучестью жизни, не требуется знаний. Здесь потребно, повторим еще раз, только доверие к жизни и, следовательно, безыскусность, покой и целомудрие духа. Это доверие заявляет о себе в свойственном китайцам необыкновенном внимании к природе вещей, к малейшим нюансам жизненного опыта, в их умении довольствоваться малым и находить радость в, казалось бы, несущественных мелочах жизни. С этим доверием к жизни связана и глубоко укоренившаяся вера китайцев в то, что человеческое сердце, если его не волновать нарочно, «само по себе станет покойным и чистым», и в нем сама собою проявится глубочайшая правда бытия.
Одним словом, миссия человека как «самого духовного существа в мире» (традиционное определение человека в Китае) состоит в том, чтобы предоставить всему сущему в мире быть тем, чем оно есть: истинным господином жизни способен стать лишь тот, кто не будет стремиться повелевать жизнью, пытаясь привести ее в соответствие со своими отвлеченными и ограниченными представлениями. Вот резюме слишком древней и потому уже бесхитростной мудрости Китая: чтобы стать господином жизни, нужно просто позволить жизни быть…
И поскольку китайцы инстинктивно презирают абстракции, они готовы пользоваться ими весьма произвольно и даже цинично в качестве фиктивного обоснования своих действий или прикрытия своих истинных замыслов.
Доверие к жизни предполагает, что мы должны довериться тому «избытку» жизненного опыта в нас, который нельзя перевести в идеи, понятия или представления. Жить таким доверием — значит постоянно устремляться за пределы своего понимания в неизведанную, принципиально непонятную полноту нашего опыта. Таковы предпосылки двух фундаментальных категорий китайской мысли: понятия Дао, которое означает буквально Путь, и понятия Пустоты, которое на самом деле служит обозначением непостижимой, но все вмещающей в себя полноты бытия. Китайская мудрость есть именно Путь как правильная ориентация в потоке жизненных превращений и притом ориентация — по определению безыскусная, свободная от условностей! — на предельную целостность бытия. Поэтому Великий Путь, согласно традиционным определениям, «крайне прост и легок» и «не терпит мудрствования». Другими словами, для китайца мудрость в конечном счете совпадает с абсолютно естественным течением самой жизни. Но человек должен осветить жизнь духовным светом сердца, приведенного к «покою пустоты».
Здесь нужно отметить одно существенное, но до сих пор неосознанное различие между цивилизациями Запада и Китая. Если в Европе философская мысль всегда считала своей задачей выявление и исследование предметного содержания сознания, то китайские «немудрствующие мудрецы» (отнюдь не интеллек туалы-философы) избрали предметом своих размышлений сами пределы сознания. Иначе говоря, их интересовало не содержание сознания, не вопросы о том, что такое человек и мир, а то, что происходит с сознанием, когда оно достигает своего предела и, следовательно, превращается в нечто иное. Для них бытие каждой вещи удостоверялось, как ни странно, актом ее трансформации, «самоупразднения».
В китайской традиции реальность — это не субстанция, не идея, не статичный космос, но «бездна превращений», чистая текучесть Хаоса без начала и конца, без идеи и формы и в конце концов — сам момент сообщительности, «хаотически-смутного» смешения всего и вся. В китайской картине мира всякая вещь ценна лишь ее соотнесенностью с чем-то другим. Притом в этом моменте сообщительности уже нет ни этой вещи, ни «другого»: в нем, как говорили китайские учителя, мое «я» и мир, субъект и объект взаимно «опустошают» себя или «забывают друг о друге». Психологически пребывание в этом состоянии соответствует погружению в стихию летучих грез, полной безмятежности и свободы духа (отсюда, несомненно, восприимчивость китайцев к действию такого галлюциногена как опиум).
Мир бодрствующего сердца по-китайски есть пространство сообщительности разных «жизненных миров», преемственность в переменах и, стало быть, сокровенная преемственность. Постижение реальности соответствует здесь открытию присутствия «вечно Другого», которое по определению предшествует всем нашим мыслям и чувствам. Отсюда совершенно искреннее преклонение китайцев перед «древностью», т. е. тем, что предшествовало нашей жизни. Человек для китайцев никогда не есть индивид (т. е. «неделимый»), некая внутренне однородная и уникальная личность. Он всегда дан как иерархическая структура «предшествующего» и «последующего», отца и сына, учителя и ученика, знающего и незнающего и т. д.
Понятно теперь, почему китайцы столь высоко ценили искусство военной стратегии: можно ли найти лучший повод для воспитания в себе чувства сообщительности, глубинного единения с враждебной средой, в конечном счете с тем, что несет смерть. О да! Умеющий жить всепокоряющей «силой жизни» должен полюбить и свою смерть. Как говорили старые китайские мастера кулачного боя, «наноси удар так, словно целуешь любимую женщину»… Но сердце бодрствует не просто для того, чтобы быть вместе, но чтобы знать, чувствовать, переживать границу всякого состояния, всякого видения. Обман неизбежен, ибо пустота никогда не станет чем-то предметным, правда никогда не будет высказана. Мудрый живет обманом, потому что ни к чему не привязан. Но, напомним, когда нет ничего, кроме обмана, обман становится истиной. Мудрость китайских стратагем и есть не что иное, как способность жить абсолютной подлинностью обмана…
Пустота, как предельная реальность мироздания, предваряет, предвосхищает все сущее, не будучи сама сущностью. Китайцы уподобляли ее чистому зеркалу, которое не существует вне вещей, но и не тождественно им. Пустота — это символическая реальность, которая неявно содержит в себе всю полноту жизненных свойств мироздания, представляет собой как бы семя, завязь всякого бытия. Мудрый потому и может управлять миром, что он постигает семена вещей, прозревает события еще до того, как они обретут зримый облик. Он живет внутренним и, ничего не ведая о мире, действует безошибочно, ибо, «забыв о мире», он сердцем постигает сокровенный импульс жизни. Но что может знать об этом толпа, которая судит по внешним явлениям?
Ясно, что китайцы должны иметь чисто прагматический интерес к предметному и, в частности, научно-техническому знанию о мире, которое порождает технику орудий (в чем так преуспел Запад). Они сильны интуитивным знанием того, что сами называли «техникой сердца», т. е. искусством человеческой сообщительности, когда люди способны понимать друг друга и сотрудничать, даже не обозначая своих идей (крайним примером такого «понимания без понимания» для китайцев служили отношения матери и младенца, каковые и представали для них образцом идеальных отношений вообще). И нетрудно заметить, что китайские стратагемы — это всегда еще искусство интимного понимания противника.
Европейцы, знакомясь с китайскими стратагемами, часто бывают смущены моральной стороной вопроса. Позволительно ли строить свой жизненный успех на обмане других? Иногда говорят, что моральная природа стратагем определяется намерениями человека, их применяющего: если стратагема служит доброму делу, то ее использование оправдано[227]. Надо признать, однако, что этическая ценность тезиса «цель оправдывает средства» даже в наше время остается весьма сомнительной. Кроме того, игра сама выносит свой моральный приговор: в ней хорош тот, кто добился успеха, и — «победителей не судят». Но главное, попытка оправдать стратагемы, исходя из личности того, кто ее использует, противоречит главнейшим посылкам китайской мысли, требующим как раз устранения субъективного фактора в действиях и суждениях. В действительности принцип стратагемности мышления в глазах китайцев изначально морален именно потому, что требует осознания во всей полноте объективного положения вещей, достижения сверхличной перспективы созерцания. В контексте стратагемного мышления победа в поединке хороша уже потому, что достается достойнейшему — тому, кто видит больше и дальше своего соперника, кто претворил в себе «полноту сердечного понимания». В свете науки стратагем победитель так же морален, как врач, заставляющий больного страдать ради его исцеления.
Так стратагемы оказываются самым точным судьей духовного, а значит, и нравственного совершенства личности. Их применение требует способности, как говорили в Китае, «идти срединным путем», реализовать в себе высшую гармонию и покой духа. Но полнота постижения, позволяющая «владеть ситуацией», остается принципиально сокрытой и неуловимой для постороннего взора. Истинный царь невидим миру.
Вот несколько важных особенностей практической этики и общественного уклада Китая, которые непосредственно вытекают из сказанного выше о китайской науке стратагем.
1. Китайцы почти инстинктивно стремятся разделить свою жизнь и свое знание, в том числе и представление о самих себе, на два аспекта: «внутренний» и «внешний». В области этики последний соответствует знаменитым на весь мир китайским понятиям «церемонии» и «лица». Значение этих понятий определяется тем, что для китайцев личность есть то, чем она является для других. Лицо есть знак социальных претензий человека и, главное, признания этих претензий другими. Лицо (в отличие, скажем, от чести европейского аристократа) есть качество приобретенное, и его можно потерять помимо своей воли — достаточно окружающим вести себя так, словно они не признают статус данного лица. Отсюда такие традиционные черты китайских нравов, как презумпция виновности (человек, обвиненный публично, даже не имел права не признавать своей вины) и постоянный страх потерять лицо, выражавшийся, помимо прочего, в требовании иметь «смиренный вид», «все хорошее относить на счет других, все дурное относить на свой счет». Знаменитые «китайские церемонии» с их наигранной скромностью и уступчивостью были, конечно, средством взаимного поддержания лица в китайском обществе. Другим любопытным проявлением той же «церемонности» оказывается присущий китайцам страх обнаружить свое незнание того или иного предмета, доходящий, к примеру, до того, что китаец никогда не признается в том, что не знает маршрута, о котором его спрашивает случайный прохожий.
2. Забота о сохранении лица сопрягается в китайце с исключительным вниманием к собственному телу — вместилищу мистической глубины Сердца (собственно, понятие индивидуального «я» в Китае и обозначалось словом «тело»). Поэтому в китайцах церемонность сочетается с необычайной непринужденностью в быту. Удовольствия и отдохновение тела в глазах китайцев только и придают жизни смысл; мудрый «вскармливает свою жизненность».
3. Тот же параллелизм «внутреннего» и «внешнего» распространяется и на общественную жизнь китайцев. Официальная идеология соответствует «лицу» всего китайского общества, но она, в сущности, служит лишь прикрытию его действительных, вполне материальных, удовольствий. Официальные институты обязательно имеют свои теневые параллели, воспроизводящие обычно родственные, реже религиозные (как в народных сектах), школьные или дружеские связи. Наличие параллельных структур — официальной и теневой — в китайском обществе делает весьма запутанным вопрос о границах компетенции того или иного лица и об источнике власти в целом. Не будет преувеличением сказать, что китайцы постоянно живут в этой атмосфере неопределенности и, более того, охотно укрепляют ее, ибо такое положение дел соответствует глубинным посылкам их миросозерцания. Одной из излюбленных фраз китайцев (а также и их учеников — японцев) является суждение о том, что такой-то вопрос «очень сложен», и его «нужно исследовать» и что, наконец, сами китайцы — «очень сложные люди».
4. Власть в Китае проистекает из способности «сделать паузу», принять ситуацию во всей ее неопределенности и посредством внешней уступчивости, своего отсутствия в деле выказать свою предельную жесткость и непреклонность. Поэтому власти в Китае обязательно сопутствует тайна. Политика видимая — это всегда дымовая завеса; она формируется тем самым «церемониалом», который призван прикрывать «внутренние» интересы. Искусным политиком слывет тот, кто умеет сполна выстроить оба ряда своей деятельности — внешний и внутренний. Мудрого политика китайцы любили уподоблять зеркалу, которое выявляет все вещи, никак себя не выказывая. Соответственно, главным свойством правителя в Китае считалась так называемая «добродетель», которая на самом деле обозначала не соблюдение условностей обыденной морали, а жизненную мощь, полноту жизненных свойств той или иной ситуации. Человек «добродетели», по представлениям китайцев, без усилия побуждает других повиноваться ему, и именно потому, что сам не живет «для себя», но целиком погружен в поток вселенской сообщительности Сердца.
Разумеется, видимая скромность, неприметность человека и есть лучший знак власти. Как гласит старинная китайская поговорка, «настоящий человек не показывает себя, а кто показывает себя, тот не настоящий человек».
Мудрость китайских стратагем в последней ее глубине — это бесконечно действенный покой.
«Могущий вместить да вместит».
В заключение несколько слов о значении «Книги Перемен» для китайской науки стратагем. Именно этот древнейший канон, использовавшийся для гаданий о выборе способа действия, предоставил китайским стратегам язык технического описания динамики ситуаций, которые обозначаются отдельными стратагемами. В основе «Книги Перемен» лежит система графических символов, которые составляются из черт двух видов, — сплошной и прерывистой — обозначающих две мировые силы: активное, светлое, мужское начало ян и пассивное, темное, женское начало инь. В книгах по стратегии понятия ян и инь обладают чрезвычайно широким спектром значений, как-то: сила и слабость, нападение и оборона, фронтальная атака и обходной маневр, подлинное и обманное, явное и скрытое, ярость и выдержка и проч.
Восемь возможных комбинаций трех таких черт образуют так называемые триграммы, составляющие базовый слой символики «Книги Перемен». Собственно же текст канона представлен 64 комбинациями из шести черт, именуемых гексаграммами. Существует множество методов толкования смысла гексаграмм: по составляющим их двум триграммам, — нижней и верхней, «внутренней» и «внешней» — по общей конфигурации черт, по значению отдельных черт в связи с их положением в гексаграмме и отношением к другим чертам и т. д. Счет черт в гексаграмме ведется снизу вверх, причем янским чертам соответствуют четные числа, а иньским — нечетные. Различаются «сильные» и «слабые» черты: черта считается сильной, если ее порядковый номер соответствует ее природе.
Гексаграмма в целом и каждая ее черта в отдельности имеют краткие словесные пояснения, которые, с одной стороны, играют роль технической инструкции, а с другой, имеют вид вольных поэтических метафор. Подобное смешение жанров, заметим, вообще свойственно каноническому тексту, призванному описывать без-предметное. Осмысление же гексаграммы предполагает проникновение во все нюансы прилагаемых к ней толкований, для чего требуется и эрудиция, и воображение, и жизненный опыт. Таким образом, текст «Книги Перемен» и способ его прочтения являют в своем роде классический пример функционирования канона в культурной традиции как погружения в глубину опыта посредством раскрытия неисчерпаемого богатства смысла.
В этом популярном издании, однако, пришлось ограничиться лишь самыми общими и поверхностными разъяснениями соответствующих гексаграмм. Желающие могут самостоятельно восполнить пробелы, обратившись к русскому тексту «Книги перемен» в переводе Ю. Щуцкого[228]. Для удобства читателей, незнакомых с китайским оригиналом, переводчик старался следовать версии Ю. Щуцкого, отступая от нее лишь при крайней необходимости.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.