Утаённое звание поэта…

Утаённое звание поэта…

– «Достоевский умер? Не верю – Достоевский бессмертен!»

– Бессмертен только Таракан.

(вместо эпиграфа)

– Сдав в печать статью о взаимоотношениях великорусской государственности и ее великого поэта А. С. Пушкина, частным следствием из которой стала гипотеза о получении им, в соответствии с общественной и служебной значимостью звания «камергера» незадолго до гибели, под которым он и проходил в течении полутора месяцев, от 28 января по 16 марта 1837 г. (по ст. ст.) в документах военно-судного дела о противозаконной дуэли (см. журнал «Слово» № 1 за 2004 г. – сама статья была написана летом 2002 г.) я не планировал далее углубляться в дебри литературоведения и пушкинистики. Сам по себе этот материал присутствовал и присутствует в рамках моих размышлений, как существенный, но не главный на подходах к теме «Историософия великорусской истории», тому ее разделу, что можно назвать «Эпохой Первых» (Павел, Александр, Николай), или вырывая из контекста исторического одного из ее выразителей «николаевской». Раз уж пришлось к слову, не могу не заметить г-дам литературоведам, ступающим во след А. А. Ахматовой, что вполне объективное понятие «пушкинская эпоха» становится квази-понятием, если вы пытаетесь обратить его из культурологической отграниченности в политическую всеобщность, подменить им понятие «николаевская», как и сколько оно вам нравится или не нравится. «Николаевская эпоха» началась картечью по декабрьскому снегу, завершилась бомбами Севастополя – Пушкин присутствует в первом отсутствием, во втором никак. Не будем обращать специфику конкретно – исторического в межпредметный балаган… Я выходил к Пушкину через эпоху, перебирал и присматривался к ее ключам, искал и кажется нашел в нем нечто другое, отличное от «чудных мгновений» под «покровом угрюмой рощи», что делает его историческим лицом своего времени, деятелем эпохи, которую в целом все же лучше назвать эпохой «Первых», даже по тому неразличимо-цельному, какими были в жизни и памяти Александра Сергеевича цари-братья Александр и Николай Павловичи, как бы передававшие его из рук в руки, в изломах уже собственных судеб, что лишь разное олицетворение неделимой судьбы России…

Об этом надо говорить долго и обстоятельно; говорить, прислушиваясь к сказанному, к тому, что из него рождается, куда ведет; но и к тому, что является подосновой сказанного, что его зародило, доброе то зерно или плевела – отставим это, место подобному разговору не в публичной статье, здесь бледнится и начинает отходить до уровня простого повода уже и сам Александр Сергеевич. В то же время, входя в тему «Пушкин» из эпохи, начинаешь отчетливо замечать насколько он выразительно-невралгический пункт самой эпохи, как бы саморазоблачающуюся через него, сбрасывающую с себя не только одежды – сдирающую кожу, уязвимо-чувствительную, агонизирующую и пытающуюся разродиться небывало-новым, и разбрасывающуюся какими-то клочьями небывалого, несложившегося ребенка: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Белинский, как и выросшие из нее Достоевский, Менделеев, Скобелев, Толстой… но и Булгарин, Вигель, П. Долгоруков, В. Печерин, тоже небывало-безудержные:

Как сладостно отчизну ненавидеть

И жадно ждать ее уничтоженья

И в разрушении отчизны видеть

Всемирного денницу возрожденья!

Задушенная в чем-то главном, она разбрасывала их в бессистемном агонизирующем пароксизме, но какой механизм запускал его? Что было генератором этих неистовых потуг, силу которых демонстрирует небывалый взлет отечественной культуры, особенно ее художественной составляющей, сразу, с периферийного захолустья влетевшей в самый центр всемирно-культурного процесса?

Сам переизбыток художественности свидетельствует о стихийно-слепом ее характере, о метаниях мощного тела, увы, безумного, пытающегося что-то подсмотреть и кого-то подслушать, но более всего говорить, наговорить, заговорить…

Как легко в этой буре иных увлечь и увести, бездумных, на звуки приятно-простых свирелей: А. Герцен, И. Тургенев, З. Волконская, Т. Грановский; или обложить запретом, перепеть шумно-общим хором, обратить в пугало, изгоя, петушиную ноту, как то случилось с В. Жуковским, А. Григорьевым, Ф. Тютчевым, присутствующими в отечественном сознании выпотрошенными птичьими тушками, ощипанными от «политичности» каплунами. Но заметил ли кто, что это выщипывание и обрезание национального инстинктивно-художественного поиска ценностей и путей русского бытия начиналось именно с А. С. Пушкина? Понято и осознано ли, что с 1828 г. именно он первый «исписался», вкупе с М. Орловым провинился в «рабском патриотизме» – вот к каким временам восходит сентенция последнего по сроку «Старого Плешака»[23]

Б. Окуджавы «патриотизм чувство примитивное, оно присуще даже кошкам»; был разведен и отставлен от читателя честно-злонамеренной критикой и влюбленно-ядовитыми друзьями: Тургеневы, Вяземские, Одоевские, Карамзины; почти уничтожен в своей перелицованной реальности, принадлежит ли она кисти О. Кипренского или перу П. Вяземского, если бы… не сам пушкинский текст, не «Полтава», не «Бородино», не «Клеветникам России» – совершенно не уничтожимый; и потому с такой ненавистью или сожалением пережевывают они черноту автора в своей среде: А. Тургенев Н. Тургеневу в 19 веке, Г. Федотов либерал-эмигрантщине в 20-м – и как пылко, страстно, истерически-упоенно, ликующими хорьками набрасываются на него, когда можно не оглядываться на отставленную нацию, к потребе других, как Синявка-Тарсис в «Прогулках с Пушкиным», как С. Коонен в вивисекции нововеликорусской культуры по поводу 200-летия его рождения.

Осознано и принимается ли в расчет, что Пушкин изымается из национального сознания как этап, веха, итог в восхождениях интеллекта нации уже 177 лет, и как немало в том преуспели, честные и бесчестные, преобразователи и предатели, идеалисты из чистых побуждений и платные шавки на построчной сдельщине. Пушкин – пример вивисекции над национальным сознанием, лоботомии исторического; Пушкин почти отнят у нации, почти украден, почти низведен до герани и резеды баб и сентименталок обоюдного рода – почти, если бы не пушкинский текст…

Удивительно ли после этого, что Пушкина не менее, если не более чем в 19 веке надо открывать, надо возвращать, надо восстанавливать в основе национальных размышлений в 21-м – в этом смысле Ф. Тютчев, менее доступный, менее значительный, менее популярный, менее пресыщенный вниманием критики и литературоведения (слава богу, тютченистики у нас нет…) в них присутствует богаче, ярче, плодотворней, более зорче если уподоблять русскую поэзию «умозрениям нации…» и его

Умом России не понять…

рождает больший рой размышлений, даже при том, что это нотка потерянности, инаковости разрастающемуся в нем европейскому сознанию; Пушкин ее преодолел легко, одним рывком

…Иль нам с Европой спорить ново?

Это убрано, убрано, старательно подчищено и запрятано – явлено другое: неприязнь Пушкина к Русской Государственности, она стыдливо-злонамеренно названа «николаевской», но на эту вывеску А. Ахматова и М. Цветаева изъявляются в неприятии Советской; Шемякин будет испражняться на Петровскую, как до того Паоло Трубецкой на Александровскую. Право, не мила им ни одна в ней ступень, все «не туда» и «без смысла» – по П. Чаадаеву… Вот и идет 177-летнее низведение А. С. под их смысл, как можно дальше от прямого содержания пушкинского текста.

В книжёнке Л. Аринштейна[24], по которой я уже проходился в 1-й «пушкинской» статье есть примечательный подлог-увод такого рода. Ничтоже сумняшеся он переадресовывает известное стихотворение:

С Гомером долго ты беседовал один…

с Н. Гнедича на императора Николая Павловича.

– Ну-ну!

Но достаточно хотя бы раз внимательно прочитать это стихотворение без «заданного поиска», прочитать то, что оно само говорит, чтобы понять: оно много сложнее простого послания к конкретному лицу; если это форма обращения, то к себе – Пушкин уясняет для себя объект поэтического, оценивает его мифо-эпическим; и какой-то реальный эпизод, подтолкнувший рой свободных аналогий, можно полагать лишь за первой строкой, они сразу же разбежались от нее настолько, что она стала чужеродной телу стихотворения, которое из светски-возвышенного сразу же приобретает ветхозаветный оттенок; это тот случай, когда вырвавшийся материал уже сам ведет автора; то, что нельзя оказалось выключить замыслом; внутренняя струна, владеющая им – это интимно, даже сверхинтимно; это подсознательное, водящее рукой. И закономерно, что написанное где-то в 1830–1833 гг. оно до самой смерти не представлялось А. С. в печать – было действительно «для себя», равноотстояло и от проставленного рукой В. Белинского «К Н. Гнедичу»…

Что заставляло раз за разом возвращаться его к мысли о поэзии как форме богопостижения мира, уподоблению поэта солнце останавливающему пророку? В эти годы в его потайной записной книжке появляются слова «В России могут быть счастливы только поэты и революционеры». Почему? В каком смысле? В сопоставлении или противопоставлении? Пушкин закладывает традицию «Поэт в России больше чем поэт» – он сам уже в этой традиции, несравнимый ни с Г. Р. Державиным, сладкогласным соловьем доброжелательных ушей, ни с Д. В. Давыдовым, слитной частью мира, гусаром, оседлавшим поэзию; более того, она вырвана им всецело сверх состояния общества, которое, тоже себе на уме, признает житейские поучения Ивана Андреевича Крылова, но никак не согласно, не признает, не допускает поэта над собой, не услаждающего, а ведущего; и столь популярный в 1816–1828 гг. он в последние годы по наблюдениям А. Ахматовой не имел ни одного положительного отзыва от критики; проигрывает по тиражам Бенедиктову в поэзии, Сенковскому и проч. в журналистике. В сущности на нем эта традиция и держится десятки лет, пока в 1870-х гг. не будет подхвачена сознательно, и в чем-то раздражающе напыщенно Ф. Достоевским и Л. Толстым, если не считаться с надсадившимся под ней Н. Гоголем.

На его тексте, волшебно обретающем новое звучание при каждой перемене «политики», растасовке «историй», перелицовывающейся «злободневности» она поднимается выше и выше, опережая сверхусилия В. Белинского, А. Герцена, И. Тургенева и многих, многих, которые в пылу и полемике, только колокола и колокольчики общественных пристрастий, рупоры подслушанных мнений и начетнической образованности; выразители того что есть, не головокружения к тому, что за холмом.

Это нарушает, раздражает, вооружает…

От десятилетия к десятилетию, из века в век разрастается партийное стремление пришпилить его к одной графе говорить от него; за него; а теперь уже почти и вместо него…

Вынужденный в ходе работы обращаться к конкретному материалу исследований по пушкинской биографии и творчеству 1828–1837 гг. я неоднократно встречался с подобным предосудительным с точки зрения самого снисходительного историка обращением с текстом – но и сверх того, мне пришлось убедиться в наличии прямых подлогов материалов и мнений иных «пушкинистов» даже в отношении друг друга. В первой статье я немилосердно костерил А. А. Ахматову за недопустимые вольности в обращении с фактическими данными, в частности внутрисемейной ситуации А. Пушкина – ровно настолько, насколько их проводила г-жа С. Абрамович в своей книге «Последняя дуэль Пушкина»; но по напечатанию работы, вызвавшей разноголосые шумы, знакомые и полузнакомые люди стали нести мне различные публикации по пушкинской тематике – и вот из сборника собственных работ А. А. я с изумлением убедился, что никакого пристрастия к Н. Н. Гончаровой, приписываемого ей Стеллой Лазаревной, она не испытывала, и даже наоборот… Ну что тут поделаешь – по кучеру и сани…!

В то же время собравшийся объем материалов, естественно больший того, что было использовано в статье, как и укрепляющаяся точка зрения на предмет побуждает еще раз пройтись по самой фактологии драмы последних лет жизни А. С. Пушкина в понимании ее национально-общественной и исторической значимости, но уже не в рамках собственных интересов, а систематизируя материал для передачи специалисту-литературоведу, сознательно ограничивая себя уровнем фактов и документов и останавливаясь без примысливания там, где они перестают говорить, передать наряду с основным и побочные результаты работы тому, кто пойдет дальше…

Я бы свел их к нескольким расходящимся наблюдениям; некоторой сумме впечатлений, оформляющихся вокруг них; одному существенному результату; и, наконец, возникающей общей картине дела, о которой достаточно много говорилось в 1-й статье, в которую по наличию собравшихся после её сдачи в печать материалов так и хочется внести массу дополнений, уточнений, вариаций и ходов к основной теме, что она воистину начинает обретать пространство безбрежного – бог с ней, океан пушкинистики переполнен и без нее…

Остается собственно Военно-Судное дело, впервые изданное в 1900 году; перепечатанное репринтом в серии «Редкие книги из частных коллекций» издательством «Руслит» (Москва) в 1992 г. и та неожиданность, что сразу бросается в глаза непредубежденному читателю с некоторой долей профессиональной настороженности: в течении полутора месяцев судебного производства, на всех ступенях судебного дознания А. С. Пушкин именуется «камергером д. е. и. в.». И с этой вопиющей деталью бумаги проходят от 1-го рапорта о дуэли командира Отдельного Гвардейского Корпуса генерал-адъютанта Бистрома 1-го до 16 марта 1837 года:

– через руки императора Николая Павловича (знал А. С. Пушкина лично; многократно встречался с ним, был его «единственным цензором»);

– через руки военного министра графа А. Чернышова (неоднократно встречался с А. С. Пушкиным по поводу запросов о материалах к написанию «Истории Петра Великого»).

Из опросов К. Данзаса (лицейский товарищ и секундант Пушкина); Ж. Дантеса-Геккерена (свояк, муж сестры жены поэта); из опросных листов, направленных Н. Н.Пушкиной, жене по-эта, в которых она поименована «камергершей»; из служебных материалов полиции, снимавшей показания свидетелей дуэли «каммергера Пушкина» (так в тексте) следует вывод о полной убежденности производящих дознание и суд в камергерском придворном звании поэта.

Только П. Вяземский в опросном листе, в резкий диссонанс с задаваемыми вопросами, так и с другими свидетелями называет А. Пушкина «камер-юнкером», что почему-то не насторожило ни членов военно-судной комиссии, на заседаниях которой эти материалы зачитывались вслух; ни квалифицированного судейского чиновника аудитора Маслова, осуществлявшего делопроизводство этого громкого процесса и во многих других более нейтральных эпизодах дела обнаружившего большое рвение и настороженность – ничего этого не наблюдается в отношении звания убитого поэта-царедворца, между тем оно резко меняет всю окраску дела, убил ли «поручик Егор Геккерен» «штабс-капитана Александра Пушкина» или поднял руку на «генерал-майора», сановника империи…

Через 10 лет в частном письме брату Михаилу император Николай Павлович будет вспоминать мельчайшие детали разговора с А. С. Пушкиным, состоявшегося за 3 дня до дуэли – через 3 дня после разговора он читает служебный рапорт генерал-адъютанта Бистрома, накладывает на него высочайшую резолюцию и… не замечает, что «камер-юнкер» отрапортован «камергером»?!?!

Вот интересно, на каком основании, от имени титулярного советника (чин 9 класса) или «камергера двора е. и. в.» рассылает Н. Н.Пушкина приглашение на панихиду Главам Дипломатического Корпуса и они ВСЕ, кроме английского поверенного лорда Дерама (был болен) и прусского поверенного барона Либермана (не одобрял либеральных взглядов покойного) явились на панихиду в придворных мундирах и при орденах, заслужив удивительную похвалу от одного из присутствовавших русских людей (услышал французский поверенный Барант)

– Спасибо вам, вы открыли нам глаза на национальное значение Пушкина…

…В случае «титулярного советника» г-жа Пушкина получила бы изрядную головомойку за неподобающие претензии от околоточного полицейского офицера; дипломатический корпус в лице первых лиц преимущественно проигнорировал бы приглашение…

Кстати, а знаете ли вы сколько материальных благ получила Наталья Николаевна по смерти мужа? (ядовитое замечание московского почтдиректора Булгакова «Другие обеспечивают будущее своих детей жизнью – Александр Сергеевич обеспечил их своей смертью…»).

– Выкупленное у родственников и очищенное от долгов за счет казны имение Михайловское;

– 6 тыс. рублей годовой пенсии до смерти или 2-го замужества (А. Пушкин «как титулярный советник» получал 5 тыс.);

– по 1, 5 тысячи рублей на каждого из 4-х детей до их совершеннолетия с обучением за казенный счет;

– 50 тысяч рублей на издание полного посмертного собрания сочинений поэта, необлагаемый налогом доход которого передается его семейству (принес 252 тыс. рублей);

– разные мелочи, как-то: 10 тыс. рублей единовременно на похороны; доля в «Современнике», выкупленная за 30 тыс. рублей и т. д.

Всего до 500 тысяч рублей!

Ай да Пушкин…

Вам не кажется, что это чрезмерно? Не по национально-сумеречному, по житейски-рассудочному?

Да, если исходить из его «камер-юнкерства», но вполне обычно для «камергера», даже по годовому окладу в 11–28 тыс. рублей из размеров которого начислялась и пенсия вдове (обычно 50 % от последнего).

Впрочем зачем гадать – В УКАЗЕ О ПРИНЯТИИ ДЕТЕЙ А. С. НА ГОСУДАРСТВЕННОЕ ОБЕСПЕЧЕНИЕ от 29.1.1837 покойный назван КАМЕРГЕРОМ

Но вот 16 марта за два дня до окончательной конфирмации дела вдруг встрепенулся уже в Генерал-Аудиториате, и всех укорил генерал-аудитор О. Ноинский, запросив Придворную Контору, какое имел звание умерший А. С. Пушкин «камер-юнкера» или «камергера», на что в тот же день Контора засвидетельствовала: «Камер-Юнкер»!

Ай да молодец!

Всех утер.

И свое собственное высокое начальство военного министра гр. А. Чернышова, через которого визировано дело.

И… самого государя императора, который через 2 дня «собственной его императорского величества рукою» (отметка в деле) впишет окончательное решение на докладе о дуэли поручика Кавалергардского полка Де Геккерена с «камер-юнкером Двора… Александром Пушкиным».

Да что это случилось с государем Николаем Павловичем? Полтора месяца Пушкин находится в центре его размышлений, не менее 5 раз он обсуждал подробности дуэли с сановниками империи (Нессельроде, Бенкендорф, Жуковский); написал по ее по-воду 2 личных конфиденциальных послания наследному принцу голландскому Вильгельму Оранскому; распорядился о способе похорон поэта, отказав К. Данзасу в сопровождении тела и приказав к тому А. Тургенева… И никакого внимания к удивительным курбетам с чином покойного в судебных бумагах, самых строгих по осуществлению делопроизводства и надзора?!

Никаких служебных расследований, наказаний, поучений, неудовольствий за поразительное упущение в деле такой важности не последовало – а раз так, значит его и не было!

Склоняясь к помилованию Дантеса, Николай Павлович должен был скрыть высокое придворное звание А. С. Пушкина, вероятно, недавно ему присвоенное – скорее всего в 20-х числах ноября 1836 года – что способствовало задуманному: гибель «генерала» от руки «поручика» в этом смысле была совершенно недопустима, связывала его бесповоротно, при всех симпатиях к Дантесу и сложных отношениях с Пушкиным – опрос полковых командиров Отдельного Гвардейского Корпуса свидетельствовал о достаточно жесткой корпоративной позиции чиновных верхов «этак у нас канцеляристы повызывают всех столоначальников»… Наконец, как это не жестоко – увод Дантеса от наказания за убийство высокопоставленного царедворца являлся актом милосердия к семьям Пушкиных – Гончаровых – Геккеренов, которые в этом случае лишались не Двух, а Одного мужа, за таковой исход могли ходатайствовать обе сестры Гончаровы, и Наталья Пушкина и Екатерина Геккерен; как и общая убежденность в безвыходном положении, в которое поставил Пушкин Геккеренов. Вот цена «камер-герства» и «камер-юнкерства» бумаги!

Но волны этого дела уже настолько широко разошлись по коридорам власти, что уже не контролировались вполне и венценосцем: хотя все итоговые докончания были оформлены и подписаны под «камер-юнкерский» трафарет, по невыясненному сбою в последнем сообщении о деле, опубликованном официальным органом военного министерства, газете «Русский Инвалид» Пушкин опять оглашен камергером. Привожу это сообщение, цитируемое в обращении председателя высшего суда по делам дворянства Королевства Нидерландов русскому поверенному Потемкину «Барон Геккерен, поручик кавалергардского ее величества государыни императрицы полка… разжалован в солдаты, вследствие его дуэли с КАМЕРГЕРОМ двора Александром Пушкиным…»

К сказанному хотелось бы добавить только наблюдения под двумя эпизодами дела. О самой дуэли: ее так демонизировали, что она стала прямо-таки змеиным клубком. Все инфернальное, что наворотила читательская потреба и журналистская страсть может быть отставлено совершенно. Эпизод с «панцырем Дантеса» усиленно развиваемый в 70-е годы приснопамятным «Огоньком» рассыпается вроде бы сам по себе даже среди «огоньковских одуванчиков». Наконец, находящиеся в записках Василия Андреевича Жуковского – и низкий ему, приязненному другу и честному человеку, поклон от историка – данные о ранении Дантеса снимают подозрения о каком-то «недосыпании пороха» в пушкинский пистолет. Пуля поразила Дантеса в предплечье согнутой в локте правой руки на 4 пальца выше сгиба, двигаясь под углом 40–45° к плоскости лучевых костей и чуть снизу вверх. При таком положении руки и крупном телосложении Дантеса она должна была пройти, не касаясь лучевых костей не менее 10 см напряженных мышц и связок, что само по себе резко уменьшало ее скорость, а попав в кость, она вообще бы застряла в руке. Пробив мягкие ткани навылет, она ударилась о пуговицу, которой крепились лосины к подтяжкам на подвздошной кости справа (на ложке – у Жуковского), которая ее окончательно остановила, оставив ушиб на ребре. К этому времени она настолько ослабла, что даже в отсутствии пуговицы не прошла бы далее легких, а скорее всего застряла где-то около ребер. Дантеса опрокинул удар в предплечье, а не по корпусу.

Пушкинский выстрел был очень точен: пуля шла через середину легких на сердце. Молодого Геккерена спасло хладнокровие и правильно принятая стойка: боком на выстрел, поднятым пистолетом прикрывая себе голову, предплечьем и плечом область легких, сердца и печени. Дантесовский выстрел с подхода, при котором выигрывается время, но теряется точность, не запрещался дуэльными правилами и заправские бретеры, например, гр. Ф. Толстой – Американец часто им пользовались; обычно в этом случае они целились в пол-корпуса, нанося рану в живот, что полностью и воспроизвел Дантес.

О другом ключевом эпизоде драмы осени-зимы 1836 года, анонимных дипломах ноября скажу единственно: исследователи так и не оценили вполне их значения, и многоплановости запускаемого их посредством скандала. Фактически это была громадная провокация, бившая не только по Пушкину, но и по двору, императорской фамилии, лично Николаю I, что замечено – но в полное разрушение камерности эпизода и по Геккеренам, Нессельроде, по французскому посольству, по всем адресатам дипломов; Пушкин с его известной яростливостью через нее уже просматривается не столько целью, сколько детонатором и бойком в адском механизме скандала, может быть с полагаемым обычным уничтожением подобных деталей как и в технике, но посредством иного, публичного взрыва… Запускалась громадная всенародная оплеуха обществу, сорвавшаяся по совершенной случайности – только один чиновник городской почты Санкт-Петербурга из тех 8—10, через руки которых проходили письма, оказался достаточно исполнительным и образованным, и обратил внимание на то, что самым возмутительным образом бросалось в неспящие глаза: провокационная печать на конверте с известным масонским символом, циркулем – и мгновенно оценив намек, сразу же переслал письмо в 3-е отделение, откуда сам А. Х. Бенкендорф представил его в тот же день Николаю Павловичу – остальные проявили «чисто русскую» халатность.

Насколько высоко поднимались ставки в этом деле, говорит один эпизод: в оправдание пасынка Геккерен-старший передал через министра иностранных дел гр. К. Нессельроде 5 документов, на усмотрение последнего, в военно-судную комиссию, в том числе совершенно непристойное письмо-вызов А. С. Пушкина, ни читать, ни воспроизводить которое не хочется. Это было естественно, т. к. по боковой линии графов Вертеслебен через Нессельроде-Вертеслебен эльзаские Дантесы были в родстве с прусскими Нессельроде – но граф передал в комиссию только 3 документа; есть основания полагать, что 2 его как-то затрагивали лично. Более того, в крайне двусмысленной записке от 1 февраля 1837 г. находящемуся под домашним арестом (?) Дантесу Геккерен-старший пишет, что русский министр по-казал ему экземпляр «диплома» – не значит ли это, что в числе проскочивших писем одно было адресовано и главе МИДа? Тем более, что образцы дипломов такого рода, ходившие всю зиму по салонам Вены, не таясь, показывал своим русским приятелям секретарь французского посольства виконт Д’Аршиак, будущий секундант Дантеса и тоже родственник, но уже по французской линии графов Бель-Иль.

М-да!

Тесно как-то под луной…

Геккерен-старший и Д’Аршиак сломают на этой истории карьеру…

Между прочим, под ударом оказались бы и ВСЕ остальные адресаты письма, т. е. Карамзинский кружок, а за его пределами Е. Хитрово и, и…, и как-то выпяченные косвенными признаками светские небездарные шалопаи кн. И. Гагарин и П. Долгоруков, сталось бы только почтовым чиновником порасторопней…

Так что выстрел получился холостой: чуть досталось Пушкину, более Николаю Павловичу – планировалось значительно весомей, нечто подобное истории с колье Марии-Антуанетты в канун революции 1789 года; с умыслом или случайно кумулировавшееся еще одним обстоятельством – осенью или зимой 1836 года группа светских шалопаев действительно без умысла рассылала подобные дипломы известным петербургским «оленям»; об этом вспоминал в 80-е годы А. В. Трубецкой, перечисляя несколько громких фамилий – ах, в какую бы замечательно-политическую историю они бы влипли и какой шум от того возник… Этого не замечают и по сей день.

В этой связи самого решительного осуждения заслуживает отечественная криминалистика, которая имея два подлинных «диплома», с 1920-х годов так и не может решить чисто техническую задачу: написал ли дипломы великосветский психопат-провокатор кн. П. В. Долгоруков или над ними потрудилась другая рука.

Осмеиваемая с местечковым изяществом Л. Аринштейном экспертиза Щеголева-Салькова при ближайшем рассмотрении производит серьезное впечатление; отмечаемая в ней двойная особенность почерка, разнонаклонность букв и «рисуночный» безнажимный способ их исполнения действительно очень индивидуальны, и что особенно важно, почти не поддаются подделке в совокупности.

Следующие экспертизы подтвердили общие выводы А. А. Салькова о русской каллиграфии текста дипломов, как и о структуре языковых калек, хотя дипломы написаны по-французски – расхождения, почти скандальные, начинаются с идентификации конкретного автора.

Если часть экспертов подтверждает авторство П. В. Долгорукова, а В. В. Томилин в 1966 году даже уточнил, что росчерк под дипломом сделал приятель Долгорукова И. Гагарин, а адрес на внутреннем конверте надписал лакей последнего В. Завязкин; и М. Г. Любарский, указывая на не вполне строгую обоснованность уточнения в части Гагарина и Завязкина, вполне уверен в авторстве Долгорукова – то другие, например С. А. Ципенюк в 1974 году авторство П. В. Долгорукова категорически отрицают; как и участники комплексной экспертизы в Институте Криминалистики МВД СССР в 1976 г.; и какой-то экспертизы 1987 года…

Коллеги! Разберитесь в своем хозяйстве; пока вы будете так обоюдовыгодно шаманствовать, даже пресловутая «бутылочка» г-на Аринштейна остается фактором. В данном пункте налицо ваш, полностью технический вопрос; исследователи, историки и литературоведы, не могут продвинуться дальше, пока не снимется эта проблема: писал или не писал кн. П. Долгоруков пасквильные дипломы? Иначе будет продолжаться разговор глухих со слепыми: Я. Левкович, отстаивает «авторство» П. Долгорукова, намекая на недобросовестность критиков А. Салькова, «герценовски-пристрастных» к П. Долгорукову; Л. Аринштейн будет отвергать его заключения по русской фамилии эксперта и общерусскому свойству «все сделать за бутылочку»!

Никак не могу избавиться от одного подозрения: в системе отношений А. С. Пушкина особое место занимал А. Ф. Орлов, которому еще в 1819 году он посвятил известное стихотворение «К Орлову» (надо бы писать «К А. Ф. Орлову») в благодарность за совет не вступать в военную службу: «Хорошим офицером вы не будете, а великого поэта Россия потеряет»… Их отношения, как-то скрытно-доверительные, то проступали, то уходи-ли в тень, но приобрели выразительную многозначительность с осени 1833 года. Друг Николая Павловича неизменно по жизни того; с 1844 г. глава III отделения и шеф корпуса жандармов, самый осведомленный человек в империи – и самый выдающийся дипломат России в 1820-х – 50-х годах; он кажется знал что-то особое о драме 1836—37 гг., и будучи особенно дружественным с А. С. Пушкиным, как-то демонстративно избегал его вдовы вплоть до отказа сыну в желании жениться на Н. А. Пушкиной (Таше) – Орловы были несметно богаты и могли позволить себе роскошь увлечься красотой; налицо обратное, очевидное уклонение от всяких связей…

2002–2004 гг.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.