VI. Речь идет обо всем мире. Организатор
«Ты спросишь, что меня гнало из дома? – напишет Феликс Альдоне в 1900 году. – Ностальгия. Но не по той родине, которую выдумали филистеры, а по той, которая в моей душе так укоренилась, что ничто не сможет ее оттуда вымести, разве что вместе с душой»126. Этой родиной является идея справедливости, идея освобождения бедных и обездоленных людей, где бы они ни жили. Невзирая на государства и нации. И эта ностальгия – как он сам ее называет – действительно гонит его вперед в бешеном темпе. Часть его товарищей по литовской социал-демократии после одной отсидки и ссылки уже по горло сыта конспирацией. Он же наоборот – становится еще более энергичным.
В автобиографии Феликс отмечает, что после побега из вятской ссылки он приехал в Вильно, но никого из старых деятелей рабочего движения уже не застал. После многочисленных арестов ЛСДП была разгромлена, а большинство ее членов сидели в тюрьме или были сосланы. Оставшиеся на свободе вели переговоры с ППС об объединении в одну партию. Дзержинский пытается этому воспрепятствовать, но безуспешно. Ему удается установить контакт с Мечиславом Козловским из Рабочего союза и Эдвардом Соколовским, прежним товарищем по ЛСДП. Соколовский вспоминал: «В августе 1899 года я встретил Дзержинского на углу переулков Бернардинского и Ботанического. Он вел себя очень осторожно. Поздоровался со мной только тогда, когда убедился, что поблизости никого нет». Дату он указал неправильно: эта встреча могла состояться не раньше сентября. «Позже он мне рассказывал, – продолжал Соколовский, – что попал к старым друзьям Малецкому, Барановичу и другим, а те не захотели допустить его к рабочим Вильно и советовали уехать за границу»127. То есть его бывшие друзья-иисусовцы склонялись теперь на сторону социал-патриотов, и мировоззренческие различия между ними и Дзержинским были уже настолько велики, что не позволили ему остаться в их рядах.
Не имея возможности добиться чего-либо в Вильно, Феликс связывается с социал-демократами в Варшаве и с помощью контрабандистов, спрятавшись в еврейской бричке, переправляется в Царство Польское128. Там, купив за 10 рублей фальшивый паспорт, он на поезде едет в Варшаву.
А в Варшаве, как он позже напишет,
«в среде пролетариата работали только две организации: ППС и Бунд». Как и ЛСДП в Вильно, социал-демократия Царства Польского (СДКП) после арестов в 1895 году практически перестала существовать.
Но в лоне ППС – среди пролетариев, была масса – огромное большинство – рабочих, оппозиционно настроенных в отношении ППС, мыслящих по-пролетарски, но состоящих в ППС по той причине, что партии СД [социал-демократической] не было, а вся литература издавалась ППС. Значит, надо энергично приниматься за дело и за создание организации.
В такой обстановке:
Я принялся за эту работу вместе со старым Росолом129 и его сыном, и вскоре, накануне Рождества 1899 года мы организовались. Мы создали Рабочий союз СД в Варшаве, в который вошли: сапожники, столяры, лакировальщики, пекари, обработчики металла и другие. Весь сапожный цех был в СД. Из других профессий только часть сознательных была у нас, остальные оставались в ППС. Нам пришлось провести просто невероятную агитацию в интересах СД130.
Под влиянием той же агитации рабочие из группы «росоловцев» начали связывать пропаганду ППС за независимость с амбициями интеллигенции. Они называли это внесением сумбура в сознание рабочих патриотичными барышнями и барчонками.
На воссоздании варшавской СДКП Дзержинский не останавливается. В конце декабря 1899 года он возвращается в Вильно, чтобы договориться с местными эсдеками. Соколовский, участвовавший во встрече лидеров этой организации с Дзержинским, сообщает, что Феликс предложил объединить литовские группы с группами из Королевства, где программной основой (получившей название Виленский набросок) должна стать программа российских социал-демократов, а главным постулатом – борьба за общероссийскую конституцию. При этом партия должна была отойти от идеологии борьбы за независимость. Партия получила название Социал-демократия Королевства Польского и Литвы (СДКПиЛ). Она выразила также свое отношение к ППС – было признано, что эта организация не является строго классовой, то есть рабочей. С ее программой социал-демократы не согласны, но признают ее как одну из революционных партий, борющихся с царизмом131.
Абстрагируясь от идеологической полемики, от вопросов: был ли правильным отказ от борьбы за независимость, было ли правильным столь сильное сближение с российской социал-демократией и пошло ли все это нам на пользу – одно следует объективно признать: Дзержинский – тогда двадцатидвухлетний юноша – проявил себя как крупный организаторский талант. Он совершил необычайно большое дело: воскресил партию в обход более старших товарищей и к тому же добился объединения варшавской группы с виленской группой. Как утверждает Соколовский, за несколько месяцев ему удалось сделать то, чего другие не смогли сделать в течение лет. Создание СДКПиЛ стало фактом.
Лишить эту партию доброго имени за ее твердую интернациональную позицию – значит допустить несправедливое упрощение. У нее была своя правда и она имела основание проводить такую, а не иную политику. Это хорошо объясняет Вацлав Сольский, вступивший в лодзинскую СДКПиЛ и спустя годы рассказавший, почему он так сделал, хотя старший брат был членом ППС.
Потому что [эта партия] была самая общечеловеческая. С самого начала я входил в кружки, руководимые социал-демократией, которая имела взгляд универсальный, а не узко польский. Это можно было бы выразить коротко, но немного вульгарно: ППС занималась Польшей. Мы с братом вели острые споры. Я упрекал его, что ППС думает только о Польше. Впрочем, так и было. В политических вопросах ППС заботилась только о Польше, а социал-демократия – обо всем мире. Для меня это было решающим фактором, потому что тогда я уже был врагом всяких легких патриотизмов, иначе говоря – шовинизмов, которые в ППС были. В СДКПиЛ этого не было. Неправда, что в СДКПиЛ о польском орле говорили, что это гусь. Это были остроты в наш адрес. Но ориентация у нас была общемировая132.
Наверное, под этим высказыванием мог бы подписаться и молодой Феликс Дзержинский133.
В Варшаве, наряду с контактами с рабочими, у Дзержинского были контакты и с интеллигенцией. На рубеже XIX и XX века социализм стал модной и даже обязательной позицией в кругах интеллигенции, поэтому революционеров охотно приглашали в дома и в салоны. В то время в Варшаве славился литературный салон Валерии Маррен-Можковской, писательницы-позитивистки и феминистки, в доме которой бывали тузы польской литературы (во главе с Прусом и Красовским), артисты, варшавская богема и авангард революционеров. Салон пани Можковской посещал и Дзержинский, его ввел туда польский социалист Юзеф Домбровский, будущий шурин Марии Домбровской. Это было уже после ссылки и побега, что производило на общество соответствующее впечатление. К тому же очень молодой и со взглядом газели, что не ускользнуло от внимания дам. Он играл на фортепиано мазурки Шопена и участвовал в дискуссиях, в том числе и о литературе. Огромное впечатление на него произвел Выспяньский, особенно его эпическая пьеса о Болеславе Храбром. “Прочитай, – говорил он друзьям, – и увидишь, как это отличается от нашей современной болтовни. Выспяньский – это действительно незаурядный талант”. В свою очередь, Дзержинскому не нравился Станислав Бжозовский, в то время божество всей прогрессивной Варшавы. Феликс говорил о нем: “Пан Бжозовский – это, кажется, обычный жулик”134. Однако, когда автор Пламени попал в финансовые затруднения, он внес свою лепту в организованный для писателя сбор денег.
Юзеф Домбровский «Грабец» в прекрасно написанных воспоминаниях о красной Варшаве начала XX века поместил (в 1925 году) такой портрет Феликса:
Отмечу полное отсутствие фанатиков среди интеллигентов – членов ППС того времени. Однако, этот тип людей, замечу в скобках, я встретил тогда у «эсдеков» в образе нынешнего «Марата Красной России» – «Преступника с глазами газели и душой дьявола» – Феликса Дзержинского (…) в то время самого яростного врага ППС. Четверть века назад Дзержинский был очень молодым – двадцати трех или двадцати четырех лет – и необыкновенно симпатичным, хотя, после более длительного общения, и несносным юношей. Впервые я его увидел и познакомился с ним на съезде молодежных организаций средних школ, кажется, в 1895 году. Он тогда представлял виленские кружки. Впадающий в крайности и яростный в диспуте (…) он брал всех своей сердечностью и порядочностью. (…) Нервный, постоянно грызущий ногти, небрежно одетый, он был, в известной степени, типом из русской революции. Как в культурном, так и политическом отношении он был полностью русифицирован. Чрезвычайно способный и умный, он обучался исключительно на русской идеологии и литературе. (…) «Работа» была всей его жизнью, в которой он, возможно, пытался убежать от личных трагедий. Туберкулезник, ему к тому же грозила слепота из-за плохо вылеченной болезни глаз, живущий в постоянной нужде – он многое перенес в личной жизни. Помню, как сильно его опечалила смерть матери, которую он очень любил; он глубоко переживал также разрыв с невестой135. О внешности: высокий, худой, с характерным лицом и очень умными глазами, всегда смотрящими как бы из потустороннего мира, он часто попадал в поле зрения шпиков и попадался. Убегал и вновь принимался за работу. (…) Он всегда производил впечатление фанатика идеи социальной революции, вне которой он не видел никакого избавления136.
Домбровский также признается, что Дзержинский подбирал ему людей из ППС – прежде всего рабочих, на которых, как великолепный оратор, он производил потрясающее впечатление.
Людвик Кшивицкий, другая важная фигура в варшавском обществе, был свидетелем столкновения на почве мировоззренческих разногласий между молокососом с Виленщины и хорошо известным в варшавских кругах партийным функционером Эдвардом Абрамовским. Абрамовский – прототип образа Шимона Гайовца из Кануна весны Стефана Жеромского – ранее был ортодоксальным марксистом, членом II Пролетариата, но после метаморфозы, наделавшей много шума, стал социалистом, не имеющим гражданства, с анархическими наклонностями и спиритической жилкой. Описание их полемики важно, потому что показывает простую, но парадоксально убийственную философию юнца в сравнении с интеллектуальными тирадами старшего коллеги.
Кшивицкий жил на улице Злотей. «Невозможно себе представить чего-то более противоречивого, чем встреча у меня Абрамовского и Дзержинского. Дзержинский был погружен в водоворот революционной нелегальщины, другими словами – безымянности и исчезновения с поверхности легальной жизни,
Абрамовского же изменение настроения толкнуло в направлении, далеком от прежнего мировоззрения, – пишет Кшивицкий в своих Воспоминаниях. – Они сошлись случайно: Абрамовский ничего не слышал о Дзержинском, Дзержинский же, по всей видимости, имел достаточно ясное представление об эволюциях Абрамовского. Он выбирал темы как бы намеренно, с целью поддразнить (…). Начался обмен мнениями: Дзержинский, в соответствии со своей жизненной философией, встал на позиции крайнего детерминизма, граничащего с фатализмом, точнее – детерминизма, исходящего из принципа так называемого исторического материализма, проникнутого фатализмом. «Я как атом воды, течение меня куда-то несет, не от меня зависит направление и скорость, с которой меня уносит течение, а если бы я, атом, имел свойство человеческой духовности, то есть если бы я мыслил, чувствовал, желал, то я бы следовал философии, которой следуете Вы, господин Абрамовский, я бы доказывал, что я, атом, влияю на направление течения, что от меня зависит скорость течения реки (…). Я устремлен к социализму, потому что каждый порядочный, умный человек, наслышанный о нынешних социальных теориях и увидевший человеческие страдания, должен быть социалистом». В ответ на это Абрамовский «скакал на стуле, его речь искрилась ловко подобранными аргументами, воспеванием свободы человеческих поступков, славословием в честь великих мужей, которые, в его понимании, переделывали историю. Тем временем Феликс сильнейшим образом донимал Абрамовского, заявляя, что тот как атом воды, который забыл, что он атом и изгибы течения приписывает своей воле. В этой полемике чувствовалось, – комментирует Кшивицкий, – что Абрамовский может очаровать небольшую группу женщин, своей искусной аргументацией может держать на привязи умы молодежи, своими статьями может воздействовать на сознание во много раз более многочисленной интеллигенции, но когда настанет время всколыхнуть народные массы, он ничего не сможет сделать там, где за Дзержинским пойдут тысячи»137
В феврале 1900 года Феликс вновь арестован по доносу одного из членов ППС. Впервые он сидит в X павильоне Варшавской цитадели, но в апреле его перевозят в Седльцы, где в тюрьме он ждет приговора. Он уже не является тюремным девственником. Ритм жизни за решеткой становится его ритмом. Михаил Островский, сидевший в Седльцах за участие в первомайской демонстрации 1901 года, вспоминал:
Едва я успел расположиться в камере, как в дверном окошке показалось улыбающееся лицо Феликса Дзержинского (которого я знал по идеологическим диспутам в Варшаве). Феликс сердечно приветствовал меня словами: «Как дела, папаша! Попался?». Дал мне пакет черешни и сказал, что через час встретимся на прогулке.
Вспоминает Юзеф Ретке, член ППС:
Шла непрерывная дискуссия между Дзержинским, представителем СДКПиЛ, и Парадовским и Гемборком из ППС; она проходила чаще всего при помощи переписки и касалась программных принципов ППС и СДКПиЛ. Дзержинский и мне прислал письма в форме лекций по социализму. Но в тюремной жизни он был очень отзывчивый, заботился о других заключенных. Он сидел в одной камере с Антоном Росолом, на II этаже. Росол совсем не мог ходить. Дзержинский выхлопотал для него более длительное пребывание на свежем воздухе и два раза в день – утром и после обеда – сносил и опять вносил Антона на руках. Во дворе он сажал его, как ребенка, под деревом, кормил молоком и белым хлебом за свой счет, так как Росол был совсем без денег138.
Антек, сын Яна Росола болел туберкулезом костей и легких. Дзержинский организовал протест заключенных и, как утверждает Михаил Островский, вынудил администрацию перевести юношу под опеку матери.
Конечно, каждая отсидка – это вынужденное замедление темпа жизни. Снова можно подумать, повспоминать, вспомнить о родных. 25 апреля 1901 года Феликс пишет братьям: «Абсолютно не знаю, что слышно о нашей семье. Напишите мне о себе». 14 июня он пишет Альдоне:
Недавно я в ответ написал тебе письмо, но забыл попросить, чтобы ты написала Владиславу, что если у него есть желание и будет возможность, то пусть он навестит меня. По крайней мере, побывает в Варшаве, и спустя долгое время и перед еще более долгим расставанием увидимся на несколько минут.
И подпись: «Ваш Неисправимый». А в июле 1901 года описывает сестре, как он выглядит:
За эти несколько лет я изменился так, что некоторые давали мне лет 26, хотя бороды и усов у меня нет; выражение лица у меня обычно довольно хмурое и просветляется только когда я начинаю рассуждать и разглагольствовать; черты лица огрубели, я подурнел, на лбу уже три морщины, хожу, как и раньше, наклонившись, губы сжаты и к тому же я чрезвычайно нервный. Вообще-то думаю, что облик старой девы и мой очень похожи друг на друга.
В октябре в очередном письме Феликс раскрывается более философски:
Однако, я часто думаю о том, как нас жизнь разделила, как прямо противоположно сформировала наши души. (…) Хоть я значительно моложе тебя, но думаю, что за свою короткую жизнь мне пришлось впитать в себя столько самых разных впечатлений, что не всякий старец мог бы этим похвалиться. И действительно, кто живет так, как я, долго жить не может; я не умею наполовину ненавидеть или любить, я не умею отдавать только половину души, я могу отдать либо всю её, либо не дать ничего (…), и если кто-то готов мне сказать: посмотри на свои морщины, на свой истощенный организм, на свою нынешнюю жизнь! Посмотри и пойми, что жизнь тебя сломала – я ему отвечу: не жизнь меня, а я жизнь сломал, не она меня износила, а я ее использовал полной грудью и всей душой своей139.