XI Взбесившееся ружье
XI
Взбесившееся ружье
Когда начали бомбить Белград, посол Италии Мамели позвал своего пса:
– Спин, поторопись, пойдем!
Но Спин, великолепный английский грифон трехлетнего возраста, забившийся в углу кабинета под портретами Папы, Короля и Муссолини, как бы прося у них защиты, не выходил к хозяину на его зов: он трусил.
– Спин, быстрее, идем в убежище.
По необычным ноткам в голосе Мамели пес понял, что пришло самое время бояться: он стал скулить, мочиться на ковер и оглядываться вокруг помутневшими глазами.
У этой статной английской собаки, кобеля благородных кровей, была одна только страсть – охота. Мамели часто брал Спина с собой на охоту в леса под Белградом или на маленькие острова посреди Дуная как раз против Белграда, между Панчево и Земуном. Он снимал со стены ружье, вскидывал его на плечо и говорил: «Спин, за мной». Пес лаял и прыгал от радости, а пробегая мимо развешенных на стене коридора ружей, ягдташа из добротной английской кожи и прочего снаряжения, умильно смотрел на них и вилял хвостом.
Но в то утро, с началом бомбежки Белграда, Спин стал бояться. Бомбы взрывались с диким грохотом. Разрывы сотрясали стоявшее невдалеке от старого королевского дворца здание посольства Италии вплоть до фундамента, сверху летели куски штукатурки, длинные трещины раскалывали стены и потолки.
– Быстрее, Спин!
Спин сползал по ступенькам убежища, поджав хвост, скулил и орошал мочой ступени.
Убежищем был простой подвал на уровне земли, его вовремя не удосужились укрепить балками, усилить свод бревнами или бетонными опорами. Из окошка на уровне улицы спускался бледный пыльный луч света. Вдоль стен на грубых полках стояли фьяски с кьянти, бутылки с французским вином, виски, коньяком и джином, а с потолка свисали фриульские окорока из Сан-Даниеле и ломбардские колбасы. Этот подвал был настоящей мышеловкой. Хватило бы одной небольшой бомбы, чтобы похоронить в нем всех служащих посольства вместе со Спином.
Было семь часов двадцать минут утра, воскресенье, 6 апреля 1941 года. Спин сползал по ступеням убежища и скулил от страха. Пробегая по коридору, он поднял голову: все ружья на месте. Значит, страшные звуки – не выстрелы, это что-то новое, ненормальное, совершенно несвойственное человеку и природе. Земля колебалась как при землетрясении, дома сталкивались друг с другом, со страшным треском рушились стены, слышался звон бьющегося об асфальт оконного стекла, крики ужаса, плач, призывы на помощь, проклятия и стоны обезумевших людей, спасающихся в спешном бегстве. Кислый запах серы просачивался в подвал вместе с дымом взрывов и пожарищ. Бомбы сыпались на Теразие, на площадь Споменик, на старый королевский дворец. По улицам на большой скорости пролетали машины с генералами, министрами, придворными и государственными чиновниками. Страх охватил военные и гражданские власти, они в спешке покидали город. Около десяти утра столица оказалась брошенной на произвол судьбы. Началось мародерство.
Беднота вместе с присоединившимися позже цыганскими бандами из Земуна и Панчево срывала жалюзи с магазинов и грабила даже жилые дома. Из района Теразие доносилась стрельба. Жители отбивались от грабителей на улицах и на лестницах, в подъездах и квартирах. Горел Королевский театр на площади Споменик. Была разрушена кондитерская напротив театра, турецкая кондитерская, известная каждому на Балканах своими сладостями-афродизиаками. Толпа с лихими криками рылась среди обломков, спорила из-за драгоценных сладостей, растрепанные женщины с горящими лицами оглушали воздух непристойным смехом и, чавкая, жевали возбуждающие любовь пирожные, карамель и конфеты. Поджав хвост, опустив уши и повизгивая, Спин слушал грохот разрывов и падающих стен, крики ужаса, треск пожарищ. Он забился в ногах посла Мамели и мочился ему на туфли. Когда ближе к полудню грохот разрывов понемногу затих и Мамели с остальными посольскими поднялся наверх, Спин отказался покинуть убежище. Пришлось носить ему еду в темный, задымленный подвал.
В минуты затишья до кабинета посла долетал собачий визг. Мир рушился, происходило нечто страшное, чего Спин не мог понять. «Налет закончился, – говорил ему Мамели, спустившись в подвал, – можно вернуться наверх, опасность уже миновала». Но Спин трусил и уходить не хотел. Он не прикасался к пище, только с подозрительным видом смотрел на суп и на хозяина, смотрел недоверчивым, молящим взглядом собаки, которая боится быть преданной. Человеческих законов, как и законов природы, уже не существовало. Мир рушился.
Около четырех пополудни того дня, когда посол Мамели собирался в очередной раз пойти в подвал уговаривать Спина, что опасность миновала и все опять, как обычно, в порядке, в небе над Земуном, возле Панчево, послышался высокий гул моторов. Первые бомбы упали в районе Милоша Велитога, самолеты вбивали огромные бомбы в крыши домов как вбивают гвозди: одним молниеносным и точным, огромной силы ударом. Город содрогался до основания, толпы людей с криками бросались по улицам врассыпную, между взрывами наступала пауза великой тишины, все вокруг становилось мертвым, бездыханным, неподвижным, как молчание мироздания, когда земля – безжизненна; бесконечное, абсолютное звездное молчание земли, когда земля – холодна и мертва, когда приходит конец света. И снова неожиданные взрывы вырывали дома и деревья с корнем, небеса рушились на город с громовым раскатом. Посол Мамели и посольские служащие уже спустились в убежище и, побледневшие, сидели на стульях вокруг стола. В паузах между разрывами слышался скулеж Спина, забившегося между ног хозяина.
– Это конец света, – сказал второй секретарь посольства князь Руффо.
– Ад кромешный, – сказал посол Мамели, зажигая сигарету.
– Все силы природы против нас, – сказал первый секретарь Гвидотти. – Природа тоже взбеленилась.
– Ничего не поделаешь, – сказал граф Фабрицио Франко.
– Будем как румыны tut?n sci rabdare, курить табак и ждать, – сказал посол Мамели.
Спин слушал эти разговоры и прекрасно понимал, что ничего нельзя поделать. Тut?n sci rabdare. Но ждать чего? Посол Мамели и чиновники посольства знали наверняка, чего они ждали. Бледные и взъерошенные, они сидели в подвале и курили одну сигарету за другой. И хотя бы произнесли хоть одно слово, раскрывающее тайну их тягостного ожидания. Загадочность событий того страшного дня, неясность причин ожидания вдобавок к взрывам огромных бомб тревожили собаку больше, чем простая неуверенность. Спин вовсе не был трусом. Добрый английский пес чистых кровей без капли примеси, благородное создание в лучшем смысле слова, храбрый пес, он воспитывался в лучшей собачьей школе графства Суссекс. Он не боялся ничего, и войны тоже. Спин – охотничья собака, а война, все знают, это и есть охота, где человек одновременно и охотник и дичь, это игра, в которой вооруженные ружьями люди охотятся друг на друга. А Спин не боялся ружей, он смело бросился бы один против целого вражеского полка. И звуки выстрелов только раззадоривали его. Стрельба для него – один из элементов природы, традиционно свойственный миру, его, Спина, миру. Да и что за жизнь была бы без стрельбы? Что за жизнь была бы без долгих скачек по лугам и кустам, по холмам над Савой и Дунаем, без гона вдоль по натянутому как струна запаху в полях, подобного прохождению акробата по туго натянутому тросу? Когда ясным ранним утром треск охотничьих ружей сухо отражается в воздухе или вызывает легкую дрожь, пролетая сквозь серую паутину осеннего дождя, или весело скачет по заснеженным холмам, мироздание являет свое совершенство, которому не хватает только ружейного выстрела, последнего мазка на картину совершенства универсума, природы и самой жизни.
Когда длинными зимними вечерами Мамели сидел в своей библиотеке с короткой трубкой в зубах, склонившись над раскрытой книгой (огонь слабо потрескивал в камине, а за окном свистел ветер и сыпал дождь), свернувшийся у ног хозяина Спин мечтал о сухом ружейном треске и стеклянном звоне утреннего воздуха. Он поглядывал на висевшее возле двери старое турецкое ружье и помахивал хвостом. Это было турецкое кремневое ружье, инкрустированное перламутром, Мамели купил его за несколько динаров у старьевщика в городе Монастир, оно, конечно же, постреляло в христианских солдат князя Евгения Савойского, в венгерских всадников и в галопирующих по лугам Земуна хорватов. Старое верное боевое оружие, исполнившее свой долг, оно отыграло свою роль и поучаствовало в поддержании древнего традиционного порядка природы: в далекие времена своей молодости это ружье наложило недостающий мазок на картину совершенства мироздания в тот самый день, когда утренней порой сухой выстрел пробил окно и молодой улан повалился с лошади в Земане, в Нови-Саде, в Вуковаре. Спин не был son of a gun, забиякой, но не мог представить себе мир без ружья. И до тех пор, пока в мире раздается звук ружейного выстрела, ничто не может поколебать гармонию, порядок и совершенство природы, – так думал Спин.
Но ужасный грохот того утра, заставивший обрушиться весь мир, не был и не мог быть знакомым звуком ружейного выстрела, это был никогда ранее не слыханный им новый, пугающий звук. Какое-то страшное чудовище, жестокое чужеземное божество навеки опрокинуло ружейное царство родного бога, до того дня содержавшего мир в гармонии и порядке. Наверное, голос ружья пропал навсегда, подавленный диким грохотом. И образ Мамели, мелькнувший в те жестокие минуты в мозгу Спина на фоне растревоженной природы и рушившегося мироздания, был образом серого поникшего человека, шагавшего, согнувшись и прихрамывая, по пустынным полям и сожженным лесам, человека с пустым ягдташем и бесполезным, онемевшим, отказавшимся от борьбы ружьем за плечом. Но вдруг дикая мысль мелькнула в мозгу Спина. А что если тот страшный звук был голосом ружья? Если ружье, сошедшее вдруг с ума, устремилось по дорогам и полям, по лесам и рекам, сотрясая мир своим новым, ужасным, безумным голосом? От этой мысли кровь застыла в жилах Спина. Образ Мамели со страшным взбесившимся ружьем угрожающе стоял у него в глазах. Вот Мамели загоняет заряд в ствол, поднимает ружье, упирает приклад в плечо и жмет на курок. Страшный грохот вылетает из дула. Дикий взрыв сотрясает город до основания, глубокими воронками распахивается земля, дома сталкиваются друг с другом и рушатся с громким треском, поднимая высокие тучи пыли.
Бледные и потные люди молча сидели в подвале, кто-то молился. Спин закрыл глаза и положился на Бога.
В тот день я был в Панчево, недалеко от Белграда. Висевшая над городом огромная черная туча издали казалась крылом гигантского стервятника. Крыло двигалось и закрывало полнеба в широком размахе, лучи заходящего солнца пронзали его, выбивая черные, как копоть, кровавые вспышки. Как крыло смертельно раненной хищной птицы, трепыхавшейся в попытке взлететь, туча рвала небо своим оперением. А внизу, прямо над нахлобученным на холм городом и над глубокой, зеленой, испещренной желтыми реками долиной ленивые эскадрильи самолетов «Штука», этих стервятников с вытянутыми клювами, без передышки с диким свистом бросались на белые дома, на высокие, сверкающие дворцы и расходящиеся радиально от пригородов дороги и рвали их на части своими клювами и когтями. Высокие земляные фонтаны били вдоль берегов Дуная и Савы. Непрекращающийся свист и рокот металлических крыльев, сверкающих в лучах пламенеющего закатного солнца, раздавался над головой. Горизонт отражал глухой звук в ритме первобытного тамтама. Далекое зарево пожара висело над долиной. Растерянные сербские солдаты разбегались по полям, немецкие патрули, пригнувшись, шагали в балках и шныряли в зарослях камыша и тростника в заводях вдоль реки Тимиш. Был бледный, мягкий вечер, набрякшая луна вставала медленно над горизонтом, наполняя блеском воды Дуная. Я смотрел в розовое, как ногти младенца, небо, на неторопливо восходящую луну, а вокруг поднимался жалобный собачий вой. Никогда скорбящий человеческий голос не сравнится в выражении мировой скорби с голосом собачьим. Никакая музыка, даже самая подлинная и чистая, не сможет выразить боль мира так, как голос собаки. Вибрирующий и дрожащий, из одной длинной ноты звук обрывался вдруг всхлипом высоким и ясным. Отчаянный призыв, вопль одиночества летел по лесам, болотам, зарослям тростника, где ветер метался с лихорадочным бормотанием. По заводям колыхались мертвые тела, посеребренные луной вороны бесшумными взмахами крыльев с трудом отрывались от лежавшей вдоль дорог лошадиной падали. Голодные собаки стайно крутились возле деревень, где еще дымились несколько сгоревших домов. Они пролетали галопом, стремительным, тяжелым галопом испуганных псов, распахнув пасть, сверкая красными глазами, изредка останавливались и жалобно выли на луну. А желтая, мокрая от пота луна неторопливо вставала на чистом, розовом, как ноготь ребенка, небе, освещая робким, мягким светом пустые разрушенные деревни, усеянные трупами поля и дороги и белый город вдалеке, накрытый черным крылом дыма.
Мне пришлось задержаться в Панчево на три дня. Позже мы двинулись вперед, перешли реку Тимиш, пересекли полуостров, который река образует, впадая в Дунай, и три дня простояли в селе Рита на берегу великой реки, прямо напротив Белграда, рядом с нагромождением искореженного железа, оставшегося от разрушенного моста имени короля Петра II. В неуклонном течении желтых вод Дуная крутились обожженные бревна, матрасы, трупы лошадей, овец и быков. На противоположном берегу прямо перед нами город бился в агонии в плотском запахе весны. Клубы дыма поднимались над румынским вокзалом и кварталом Душанова. Все продолжалось до того дня, когда капитан Клингберг с четырьмя солдатами переправился на лодке через Дунай и занял город Белград. Тогда и мы стали форсировать ширь реки под опекой фельдфебеля дивизии «Великая Германия», величавыми жестами руководившего переправой (одинокий и важный, исполненный долга фельдфебель, прямой как колонна дорического ордера, стоял на берегу Дуная и был единственным повелителем бесчисленных колонн машин и людей), и вошли в город со стороны румынского вокзала, который находится в конце проспекта князя Павла.
Зеленый ветер играл листьями деревьев. Близился вечер, последний свет заходящего дня падал с серого тусклого неба как остывший пепел. Я шел мимо застывших, забитых мертвыми людьми таксомоторов и трамваев. Жирные коты лежали на сиденьях рядом с разбухшими синими телами и смотрели на меня раскосыми светящимися глазами. Желтый кот долго шел за мной по тротуару и мяукал. Я шагал по ковру из битого стекла, осколки противно скрипели под сапогами. Иногда попадался одинокий прохожий, настороженно жавшийся к стене и оглядывавшийся по сторонам. Никто не отвечал на мои вопросы, все смотрели странными белыми глазами и уходили не оглядываясь. На грязных лицах людей лежала печать не испуга, а великого удивления.
До комендантского часа оставалось полчаса. Район Теразие был пустынен. Перед гостиницей «Балкан» на краю бомбовой воронки стоял полный мертвых людей автобус. Королевский театр на площади Споменик еще горел. Вечер виделся как сквозь матовое стекло, молочный свет заливал разрушенные дома, пустынные улицы, брошенные автомашины, стоящие на рельсах трамваи. Там и сям по мертвому городу грохотали сухие и зловещие винтовочные выстрелы. Уже стемнело, когда я добрался наконец до посольства Италии. На первый взгляд здание выглядело целым, потом глаз заметил разбитые стекла в окнах, вырванные ставни, ободранные стены, вздыбленную сильным взрывом кровлю.
Я вошел и поднялся по ступеням, интерьер был освещен маленькими, расставленными на мебели масляными светильниками, похожими на лампадки под образами святых. Тени плясали по стенам. Посол Италии Мамели в своем кабинете склонился над бумагами, его бледное, худое лицо было погружено в золотистое сияние двух свечей. Он пристально посмотрел на меня, покачал головой – он не верил своим глазам.
– Откуда ты явился? – спросил он меня. – Из Бухареста? Из Тимишоары через Дунай? И как это тебе удалось?
Он рассказал мне о страшных бомбардировках и многочисленных жертвах. Стыдно, говорил он мне, быть союзниками немцев. Посольские прожили в тревоге много дней, закрывшись в здании посольства и ожидая, когда немцы займут город, оставленный на распыл мародерам. Одна бомба в тысячу килограммов упала за оградой сада, слава Богу, никого не ранило, все целы. Пока он говорил, я разглядывал его. У него были синие круги под глазами, заострившееся лицо, веки покраснели от бессонницы. Он стал маленьким и сутулым, похудел. Уже много лет из-за ранения он ходил хромая и опираясь на трость, сейчас шагал, слегка волоча ногу. Сколько лет мы с ним знакомы? Лет двадцать или больше. Он честный, добрый человек, Мамели, я люблю его. Война оскорбляла его честь, его христианские чувства. Вдруг он смолк, провел рукой по лицу:
– Пойдем ужинать, – сказал он после долгой паузы.
За столом сидели посольские, все бледные, потные и плохо выбритые. Долгие дни Мамели и служащие посольства прожили, как гарнизон осажденной крепости. Теперь осада закончилась, но не было воды, света и газа. Ливрейные слуги были безупречны, хотя испуг еще не сошел с их заспанных лиц. Отсвет свечей дрожал на хрустальных бокалах, на серебре, на льняных скатертях. Мы ели суп, потом сыр и апельсины. После ужина Мамели повел меня в свой кабинет, мы начинали беседу. Я спросил:
– Где Спин?
Печальный Мамели пристыженно посмотрел на меня и ответил:
– Он заболел.
– Бедняга Спин! Что с ним?
Мамели покраснел и смущенно, не глядя на меня, ответил:
– Я даже не знаю, что с ним. Он болен.
– Наверное, не так серьезно.
– Да, сущие пустяки, – поспешно ответил Мамели. – Должно быть, ничего страшного.
– Хочешь, я посмотрю?
– Не стоит, спасибо, – ответил Мамели и снова покраснел, – лучше оставить его в покое.
– Мы ведь со Спином друзья, он будет рад видеть меня.
– Да, конечно, он будет рад, – сказал Мамели и поднес ко рту стакан с виски, – но, наверное, лучше оставить его в покое.
– Ему пойдет на пользу увидеть старого друга, – сказав это, я встал. – Где он? Пойдем пожелаем ему доброй ночи.
– Ты же знаешь Спина, он не любит лечения. Не терпит ни докторов, ни санитаров. Хочет выздороветь сам. – Мамели, не вставая, взял тем временем бутылку «Джонни Уокера» и произнес, улыбаясь: – Еще немного виски?
– Спин не болен, – сказал я, – он разозлился, что ты не берешь его больше на охоту. Ты стал лениться в последнее время. Привыкаешь к комфорту, не выходишь из дома. Плохой признак. Признак старения. Разве неправда, что ты обленился?
– Неправда, – сказал Мамели и покраснел, – неправда, я беру его на охоту раз в неделю. За последнее время мы совершили прекрасные вылазки, побывали на Фрушка-Горе, провели там три дня, это было ровно месяц назад перед отъездом моей жены. Я тебе говорю, он не сердится на меня, он болен.
– Тогда пойдем, посмотрим, – сказал я и направился к двери. – Где он?
– В подвале, – ответил Мамели и опустил глаза.
– В подвале?
– Да, в подвале, в убежище.
– В убежище? – переспросил я и внимательно посмотрел на Мамели.
– Я все перепробовал, он не хочет возвращаться, – ответил Мамели, держа глаза долу, – уже почти десять дней он сидит в убежище.
– И не хочет подниматься наверх? Тогда пойдем вниз мы.
Мы спустились по лестнице, освещая дорогу керосиновой лампой. В самом темном углу подвала на подстилке из диванных подушек, свернувшись клубком, лежал Спин. Вначале я заметил мягкий, испуганный блеск его глаз, потом услышал, как он бьет хвостом по подушкам, затем тихо сказал Мамели с последней ступеньки:
– Что с ним за чертовщина?
– Он заболел, – ответил Мамели.
– Хорошо, но чем?
– Он боится, – тихо сказал Мамели и покраснел.
У Спина действительно был вид собаки, охваченной страхом, великим страхом. К страху добавилось чувство стыда: как только он увидел меня – а узнал он меня и по запаху и по голосу, – опустил уши, уткнулся мордой в лапы, поглядывая на меня исподтишка и медленно пошевеливая хвостом, как делает собака, когда ей стыдно. Он отощал, ребра натягивали шкуру, бока запали, глаза слезились.
– О Спин! – воскликнул я с жалостью и упреком.
Спин внимательно посмотрел на меня умоляющим взглядом, потом на Мамели взглядом разочарованным, и тогда я понял, что в нем смешались многие чувства: страх, разочарование, горечь и немного сострадания, да-да, немного жалости.
– Здесь не только страх, – сказал я, – а что-то еще.
– Что еще? – живо сказал Мамели, обрадовавшись.
– Не один только страх… какое-то интимное и глубокое чувство. Подозреваю и надеюсь, что дело не только в страхе. Страх – подлое чувство. Нет, здесь дело не только в страхе, – сказал я.
Спин слушал меня, навострив уши.
– Ты снял тяжесть с моей души, – сказал Мамели, – в нашем доме никогда не было трусов. Это был бы первый случай в моем роду. Мы, Мамели, были всегда храбрецами, и для меня было бы большим горем, если бы Спин оказался недостойным имени Мамели.
– О, я уверен, что Спин достоин твоего имени. Не так ли, Спин? You are a brave dog, aren’t you?[221] – сказал я на языке его родины и погладил его по голове. Спин смотрел на меня и вилял хвостом. Потом посмотрел на Мамели глазами, полными разочарования, жалости и горечи – глазами, полными ласкового упрека.
– Спокойной ночи, Спин, – сказал я.
Мы с Мамели вернулись в его кабинет и сели в кресла перед потухшим камином. Мы долго сидели молча, покуривая и попивая виски, Мамели вздыхал и поглядывал на меня.
– Завтра утром, – сказал я ему, – Спин выздоровеет, увидишь. Есть одно чудесное лекарство.
Я встал, Мамели проводил меня до моей постели, печальным голосом пожелал мне спокойной ночи и легким, несколько неуверенным шагом удалился, – мне показалось, он прихрамывал сильнее, чем обычно.
Моей постелью оказался диван в примыкавшей к столовой комнате. Я снял сапоги и упал в подушки. Но заснуть не удавалось. Через большую стеклянную дверь, отделяющую комнату от столовой, виднелись мягко сверкающие хрустальные бокалы и графины, фарфор и серебряные подносы. Диван стоял в углу под большим полотном, изображавшим библейский эпизод с женой Путифара. Плащ знатного Иосифа был из чистой красной шерсти, теплой и мягкой. Мне же нечем было укрыться, кроме как вымокшим под дождем грязным плащом. И в похотливом жесте жены Путифара, мне казалось, я узнаю материнскую жалость и женскую заботливость, как если бы грешницей двигало не нечистое желание, а доброе, невинное намерение снять с Иосифа его плащ и набросить его на мои плечи. На пустынной улице звучали шаги немецкого патруля. Около часа ночи кто-то постучал в ворота посольства Болгарии, расположенного напротив итальянского посольства.
– Тише, не шумите, – сказал я в полусне, – не разбудите бедного Спина. Спин спал в это время. You are a brave dog, aren’t you? Усталость вдруг одолела меня, и я провалился в глубокий сон.
На следующее утро я сказал Мамели:
– Возьми-ка твое охотничье ружье.
Мамели вышел в коридор, снял со стены ружье, перегнул его и продул стволы.
– А теперь пойдем за Спином, – сказал я.
Мы спустились по ступеням и встали на пороге подвала. Едва увидев Мамели с ружьем, Спин опустил глаза, спрятал между лап морду и стал тихо, детским голосом скулить.
– Пойдем, Спин, – сказал я.
Спин вытаращенными глазами смотрел на ружье и дрожал.
– Ну же, Спин, пойдем, – повторил я с легким упреком.
Но Спин не двигался, он смотрел на ружье выпученными глазами и дрожал от страха. Тогда я взял его на руки (он дрожал как испуганный ребенок, закрыв глаза, чтобы не видеть ружья за спиной Мамели), мы медленно поднялись по ступеням и вышли во двор.
Во дворе нас уже ждали апостольский нунций в Белграде монсеньор Феличи и посол Соединенных Штатов мистер Блисс Лейн. Они узнали о моем приезде в Белград и о том, что я направляюсь в Венгрию, и пришли просить меня отвезти в Будапешт несколько пакетов. Блисс Лейн держал в руках большой желтый конверт, который попросил передать в посольство Соединенных Штатов в Будапеште. Потом он передал мне текст телеграммы, которую нужно было отправить из венгерской столицы в адрес миссис Блисс Лейн, которая находилась в то время во Флоренции в гостях у подруги. Монсеньор Феличи тоже попросил меня передать пакет в апостольское посольство в Будапеште.
– Прежде я должен позаботиться о больном Спине, а о передачах поговорим позднее, – сказал я.
– О, конечно, – сказал монсеньор Феличи, – прежде всего надо позаботиться о Спине.
– А кто это – Спин? – спросил посол Соединенных Штатов, крутя в руках свой объемистый желтый конверт.
– Спин? Вы не знаете Спина? – сказал монсеньор Феличи.
– Спин болен, нужно его вылечить, – сказал я.
– Надеюсь, вы не собираетесь пристрелить его, – сказал Блисс Лейн, показывая на ружье в нервных руках Мамели.
– Хватит одного патрона, – сказал я.
– Но это ужасно, – возмущенно воскликнул Блисс Лейн.
Тем временем я вышел в сад и поставил Спина на гравийную дорожку, продолжая держать поводок. Вначале Спин попытался сбежать, стал рвать поводок, потом тихо по-детски заскулил. А когда увидел, как Мамели перегнул ружье и забил в ствол патрон, Спин растянулся, дрожа, на земле и закрыл глаза. Монсеньор Феличи отвернулся, сделал несколько шагов, потом остановился и опустил голову на грудь.
– Ты готов? – спросил я Мамели.
Все отступили. Гвидотти, князь Руффо, граф Фабрицио Франко, Баваи, Коста, Коррадо София и остальные молчали и напряженно смотрели на ружье в дрожащих руках Мамели.
– Это страшно – то, что вы делаете, – сказал Блисс Лейн севшим голосом. – Это ужасно.
– Стреляй, – скомандовал я Мамели.
Мамели медленно поднял ружье. Все задержали дыхание. Растянувшийся на земле Спин жалобно скулил. Мамели медленно поднял ружье, упер приклад в плечо, прицелился и выстрелил.
Ружейный выстрел прозвучал отчетливо и сухо между стен сада (Мамели направил ружье в дерево, и стая воробьев сорвалась с верхушки с тревожным щебетом, листья полетели с веток и медленно опустились на землю), Спин навострил уши, открыл глаза и осмотрелся. Давно знакомый голос, дружеский голос ружья сладко прозвучал в его ушах. Так значит, все вернулось назад, как в добрые старые времена. Природу уже не терзают громкие душераздирающие бредовые голоса, и она улыбается ясной улыбкой. Когда Мамели забивал заряд в ствол, Спин застыл в ожидании, что из ствола взбесившегося ружья раздастся пугающий громовой взрыв, переворачивающий все и вся, заставляющий рушиться мир и наполняющий землю горем. Он закрыл глаза и задрожал в тревожном ожидании. К излечившемуся наконец от чудовищного безумства ружью вернулся его прежний, ясный, естественный голос.
Ошеломленный Спин недоверчиво встал, повилял хвостом, потом сорвался и бросился бежать по саду с громким ликующим лаем, потом уперся обеими лапами в грудь Мамели и радостно облаял ружье.
Мамели был бледен.
– Пошли, Спин, – сказал он, и со Спином вместе они пошли повесить ружье на место.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.