Глава 3 Семья
Глава 3
Семья
Роды продолжались уже двадцать три часа, но я по-прежнему так крепко держался в утробе моей матери, что пришлось наложить щипцы и вытащить меня на свет божий. Когда я достаточно повзрослел, мама всегда давала мне понять, что любит меня, несмотря на все муки, которые причинило ей мое рождение. Я родился 3 июля 1923 года, когда в Германии бушевала самая страшная в мире инфляция и большинство немцев, в том числе и мои родители, с трудом сводили концы с концами. Меня назвали длинным именем Хайнц Вольфганг Рихард Зонненфельдт, быть может, потому что я так долго не хотел появляться на свет!
Чтобы родить, мама поехала в Берлин, Grossstadt (большой город), из Гарделегена, Kleinstadt (наш родной городок). В Гарделегене роды обычно проходили на кухонном столе под руководством крепко сбитых повитух. Если возникали осложнения, вызвать акушера-гинеколога было неоткуда, оставались только семейные доктора, как мои собственные отец и мать. Самых сложных рожениц отправляли в местную больницу, и роды не всегда завершались счастливым исходом. Так что мама, в отличие от обычных гарделегенцев, поехала в самую прогрессивную берлинскую клинику, где она сама проходила обучение.
Три года спустя, когда экономическая ситуация выправилась, родился мой единственный брат, и тоже в клинике доктора Штрассмана.
После рождения Хельмута у мамы развилась меланхолия, которую теперь называют послеродовой депрессией. Мама, папа, брат Хельмут и жившая с нами няня поехали домой в Гарделеген, а меня оставили с бабушкой Мартой и дедушкой Максом Зонненфельдтами, которые жили в большой квартире вместе с моей тетей Катрин и ее мужем Фрицем в фешенебельном берлинском квартале Тиргартен.
Дедушка Макс был крепким мужчиной с головой похожей на яйцо, усами и ежиком седых волос. Он гордился своей физической крепостью, которую демонстрировал, напрягая бицепсы, даже когда никто в ней не сомневался. Он носил блестящие черные высокие ботинки со шнурками, которые завязывал симметричными бантиками, рубашки с отстегивающимися крахмальными воротничками и булавку на галстуке, который он снимал не развязывая. Округлый живот обнимала золотая цепочка от карманных часов, которые он подводил ежедневно в полдень. У дедушки Макса был список друзей и родственников, с которыми нам позволялось общаться, и второй список — с теми, от которых нам следовало держаться подальше. Мы были вынуждены соглашаться с его списком, иначе нам бы попало.
Дедушка гордился своей прусской военной подготовкой. Он не забывал ее и дома, когда брал трость, как линейку, и замечал все складочки, которые оставляли горничные, застилая кровати. Дедушка научил меня мыться из тазика, стоящего в спальне: сначала лицо, потом грудь, руки, подмышки и пах. Потом намочить и выжать полотенце и обтереть тело.
Бабушка Зонненфельдт была урожденная Марта Каро. Ее семья происходила из Бреслау в Силезии (сегодняшний Вроцлав, Польша). Она вела свой род от прадеда Марты Натана Штайнера, который стал прусским гражданином по королевскому указу в конце XVIII века в награду за то, что в кредит изготовлял для прусского короля плетеные корзины для боеприпасов. В начале XIX века семейство Каро переехало на запад в Берлин, который тогда считался у немецких евреев популярным местом.
Младшая дочь моего деда тетя Кэт жила вместе с ними. Она была изнеженной, но милой. Она вышла замуж за дядю Фрица, который в детстве остался сиротой. У него не было денег на университет, и Фриц в четырнадцать лет пошел в ученики, чтобы стать служащим у коммерсанта. Однажды шеф послал его в уважаемый Рейхсбанк, чтобы обналичить чек. Дядя Фриц сказал кассиру, что тот дал ему на сто марок больше, чем следует, но кассир ответил: «Пошел вон, сопляк. Кассиры Рейхсбанка не ошибаются». Дядя возразил еще раз, но напрасно, и тогда действительно пошел вон. Через неделю вышел некролог, где говорилось, что кассир Рейхсбанка покончил с собой, когда аудиторы нашли у него недостачу в сто марок. Когда дядя Фриц позднее рассказал мне эту историю, я понял, что он сделан примерно из того же теста: перфекционист и немного тиран. Он столько же властвовал над моей тетей Кэт, сколько и баловал ее.
В Берлине, хотя мне было всего три, по пятничным вечерам мне разрешали ужинать в большой столовой вместе со всей семьей. Зонненфельдты не соблюдали еврейских обычаев, но все-таки собирались по пятницам. Над столом висела большая люстра с прозрачными лампочками, внутри которых дрожали яркие желтые нити. Мы размешивали кубики сахара в высоких чайных стаканах с серебряными подстаканниками, которые не давали ему остыть. Когда никто не смотрел, я тайком брал лишний кусочек сахара, сосал его и бросал в чай. Пышногрудые, длинношеие, бледные дамы в нарядах с глубокими декольте строили мне глазки из позолоченных рам на стенах. У некоторых дам были элегантно одетые спутники мужского пола, которые пожирали их взглядом. Берлин очень отличался от Гарделегена.
Кроме тети Кэт, у отца была еще одна сестра и брат, которые обычно присоединялись к нам по пятничным вечерам. У тети Эрны, самой старшей, было золотое сердце и солнечный нрав, но мама так сильно и несправедливо смеялась над ней за глупость, что мне часто хотелось ее защитить. Дядя Ганс был младшим из четырех детей Зонненфельдтов, семейным анфан террибль. У него на лице, на правой щеке, был огромный шрам от сабли. Глава так называемого германского (иначе говоря, антисемитского) братства оскорбил евреев и вызвал дядю Ганса на дуэль и порезал ему, как он выразился, «брехало».
Дядя Ганс изучал химию и открыл мыловаренный заводик, который прогорел. Следующая попытка — производство шоколада — не имела успеха. После этого он изучал Volks?konomie — смесь экономики, налогового законодательства и конституционного права, по которой он получил докторскую степень. Моя мать клялась, что получение степени не обошлось без каких-то фокусов с его диссертацией.
Оставшись без работы в 1920-х годах, Ганс прочитал о банкротстве гигантского концерна Штиннеса, когда сгорели миллиарды немецких марок. Вооруженный только недавно приобретенными знаниями налогового законодательства, дядя Ганс убедил кредиторов Штиннеса пригласить его в качестве юриста. Он представлял их перед Верховным судом Германии и выиграл для них возврат уплаченного налога размером более восьмисот миллионов марок. Его комиссия составила восемь миллионов марок — более двух миллионов долларов, огромная сумма в нищей Германии.
Ганс сложил восемьдесят пачек совершенно новых тысячных купюр в чемодан. Собрав родителей, братьев и сестер, свойственников, горничных и лифтера, он открыл чемодан и сказал отцу: «Пересчитай». Ганс позаботился о самых неимущих, которые пришли по его приглашению. С того времени и до тех пор, пока он одиннадцать лет спустя не уехал из Германии, спасаясь от нацистов, все, к чему он прикасался, превращалось в золото. Впрочем, может быть, и не всегда в золото, но во всяком случае, во что-то блестящее.
Мой отец, Вальтер Герберт Зонненфельдт, вырос в Берлине в еврейской семье среднего класса. Он был первым в семье его отца, кто поступил в университет. В его братстве от каждого члена требовалось драться на дуэли; отец вполне заслужил свой шрам.
Он учился на третьем курсе медицинского факультета, когда в 1914 году началась Первая мировая война. Как и большинство немцев, он добровольцем пошел служить в кайзеровской армии. Поскольку он еще не был дипломированным врачом, он четыре года прослужил «военврачом под наблюдением» на Западном и Восточном фронтах и получил вожделенный Железный крест за доблесть, проявленную под неприятельским огнем. После войны, когда стали ходить порочащие слухи, будто бы немецкие евреи уклонялись от военной службы во время Первой мировой, отец всегда с гордостью приводил статистику, которая доказывала, что пропорционально доля евреев среди погибших больше, чем среди населения вообще.
В Первую мировую, ухаживая за десятками тысяч раненых и больных солдат, отец накопил и отточил бесценный врачебный опыт, который сделал из него выдающегося семейного доктора. Там же сложилась его медицинская философия: «Есть те, кто поправится, и те, кто не поправится, что бы я ни делал. Некоторым из них я могу помочь лекарствами и постельным режимом. Моя задача дать людям утешение и надежду и помочь им выздороветь». О моем отце говорили, что он умеет помогать больным простым возложением рук. Тогда искусство врача заключалось в том, чтобы внушить пациенту уверенность в его выздоровлении, не давая при этом никаких обещаний, которые нельзя было бы выполнить, и мой отец этим искусством овладел в совершенстве.
Во время отпуска из кайзеровской армии отец навещал своих преподавателей в берлинском медицинском институте и там познакомился с моей матерью, которая тоже изучала медицину. В лучших традициях немецких военных, он поцеловал ее под фонарем. Их помолвка была короткой. В институте отцу зачли его военную службу и освободили от формальной стажировки, и он закончил учебу на два года раньше матери.
Отец стал врачом, потому что верил в служение человечеству, и поселился в Гарделегене, потому что там был нужен врач. Они с его матерью Мартой считали, что человек никогда не должен поступаться своими принципами, что он должен выносить несчастье и несправедливость молча и с достоинством, а удачей нужно пользоваться без гордости. Человек никогда не должен хвастаться, это дело остальных — найти и похвалить его хорошие качества. Отец учил меня на собственном примере нести ответственность за свои поступки и никогда не обвинять кого-то другого в своих недостатках. Он принимал прусские моральные нормы, но применял их скромно и ненавязчиво, а не высокомерно и напоказ. Было легко проглядеть, какой он имел сильный характер. Хотя обычно был сдержан в выражениях, он мог совершенно выйти из себя, если его как следует спровоцировать.
Одним из самых волшебных приключений моего детства было сопровождать отца, когда он посещал больных. Со своим докторским саквояжем обходил пешком многих пациентов. По дороге он задавал мне математические задачки или рассказывал об истории и своем детстве. На этих прогулках между нами установилась связь, которая не прервалась и по сей день. Хотя, когда я был маленький, отец наказывал меня за проступки, когда я вырос, у нас с ним никогда не было серьезных разногласий или споров.
Мои отношения с матерью были гораздо сложнее. Маму звали Гертруда, урожденная Либенталь. Ее родители жили в Брунсбюттелькоге. Она была единственным ребенком и всегда думала, что ее отец хотел мальчика. Она выросла и превратилась в рыжую девушку с фигурой статуэтки. Подростком она тайком училась пению как драматическое сопрано, но отец не разрешил ей стать оперной певицей. «Моя дочь никогда не выйдет на публичную сцену!» — сказал он. Хотя мама так и не стала профессиональной певицей, она никогда не фальшивила, и ее голос разбивал стекло. Я до сих пор помню, как она пела, аккомпанируя себе на пианино, или в хоре, где ее голос всегда выделялся среди других.
Мама не признавала для себя судьбу домохозяйки, как ее мать, и решила стать врачом, чтобы «показать ему», как она сказала нам. Такое стремление было совершенно нехарактерно для женщины времен Первой мировой войны, но после успешной учебы в Ростокском университете отец позволил маме поступить на медицинский факультет Берлинского университета, который, пожалуй, считался самым знаменитым в мире. Она довольно свободно рассказывала о студенческих днях, часто говоря о сильном желании быть замеченной или важной, которое для нее было непререкаемым условием, обязательным для исполнения. В университете мама вызывала неприязнь и восхищение одновременно, как и всю свою жизнь. Хотя она благоговела перед некоторыми людьми, мало кого считала своей ровней. Ее принципы и мотивы были достойны восхищения, но она также была причиной многих разногласий и ссор. Судя по ее рассказам об университете и по тому, что я видел сам, будучи ее сыном, она всегда принимала участие в добрых делах, оживленных спорах и иногда в размолвках, и все одновременно.
Мама любила рассказывать о своей семье. Она превозносила дедушку Германа, ее отца, самого умного из четверых братьев, пусть даже он и не стал «господином доктором», как двое остальных. Дедушка Герман был главой городского совета в Брунсбюттелькоге, городе на побережье Северного моря у Кильского канала, некогда такого же жизненно важного для немецкого флота, как Панамский канал для американского.
Дедушка Герман приобрел неизлечимую астму в приступе подросткового упрямства, когда пробежал девятнадцать километров, чтобы обогнать запряженную лошадьми почтовую карету, из которой его несправедливо высадили. Когда в более поздние годы ему пришлось удалять желчный пузырь, из-за его астмы ему нельзя было давать общего наркоза. Вместо этого хирург несколько раз применял местную анестезию, по мере того как разрезал все глубже. Герман попросил установить у него над головой зеркало, так чтобы он мог наблюдать за собственной операцией, как она идет разрез за разрезом.
Дедушка Герман пережил Первую мировую войну и конец своей обожаемой немецкой монархии всего на три года. Хотя он был еврейского происхождения, поблизости не было еврейского кладбища, и после его смерти местные священники, протестантский и католический, спорили за честь его отпеть. Протестантский священник одержал верх и произнес теплую надгробную речь, за которую его сурово отчитал епископ. Священник потом публично выразил недовольство епископом за отсутствие у него христианского милосердия.
Мать моей матери, бабушка Милли, жила в тени мужа и видела больше любви от моего отца, ее зятя, чем от мужа или дочери.
Больше всего мама говорила о дяде Эмиле, известном физике. Он чуть не стал директором ведущего научно-исследовательского института Германии, входившего в Общество кайзера Вильгельма по развитию науки. Патронесса института, императрица Германии, хотела, чтобы дядя Эмиль его возглавил. Естественно, она попросила его окреститься, потому что только христиане могли занимать высокое положение в имперской Германии. Хотя дядя Эмиль был агностиком и женился на христианке, он отказался, и его обошли.
Мне объяснили, что во времена монархии, которая прекратила существование в 1918 году, евреи не могли стать офицерами, государственными служащими и профессорами университета, если только правящий монарх не предоставлял им особых привилегий. Евреи могли заслужить эту королевскую милость исключительными заслугами или крещением, из-за которого их, как правило, считали лицемерами и карьеристами. Между собой у евреев была поговорка: «Mach kein Risches» (не производи напористого впечатления). Когда впервые услышал слово Risches, я был слишком мал, чтобы понять противоречивость, с которой немецкие евреи воспринимали свою жизнь: производи впечатление на тех, кто выше, но не слишком явно!
И в совершенно другом духе, но с такой же гордостью мама рассказывала о дедушке с материнской стороны по фамилии Розенбаум, человеке очень маленького роста. Однажды теплым вечером уже на исходе своих лет он вместе с семьей сидел перед своим домом. Мимо проходил рослый молодой человек. Он указал на кусты роз и подразнил деда стишком: «Baumelein, Baumelein, du bist zu klein ein Baum zu sein» («Кустик, кустик, ты слишком мал, чтобы быть настоящим деревом»). Тогда мой прадед, которому было уже за восемьдесят, встал и сломал руку молодому человеку. В суде его оправдали на основании «справедливого гнева».
У мамы возникали трения с отцовскими сестрами и братом. Сестры отца, как считала мама, недостаточно уважительно относились к ее университетскому образованию, которого сами не имели. Иногда вспыхивали ссоры между мамой и дядей Фрицем, чьи патриархальные взгляды она ни во что не ставила. Что же до дяди Ганса, младшего брата отца, то он отказывался принимать маму всерьез. Как-то раз, отчитывая его, она сказала: «Ганс, я говорю это тебе только потому, что я человек прямолинейный!»
Часто мама направляла свою удивительную энергию на улучшение чужого поведения, внешности или манеры говорить. О, она знала, как появиться на людях! Она врывалась прямо в середину компании и ожидала, что тут же все замолчат и кто-нибудь подбежит к ней и возьмет ее пальто и шляпу. Она часто носила с собой докторский саквояж, даже когда в нем не было нужды. Люди должны были видеть, что она не просто фрау доктор, жена врача, но и сама врач. Ребенком я инстинктивно понимал, что мама всегда обо мне заботится, но у нее был такой довлеющий характер, что мне приходилось тратить много сил, чтобы освободиться из-под ее напора. В ее присутствии я редко чувствовал себя в своей тарелке.
Но мама была удивительно добра с пациентами, которым требовалась поддержка, и со всеми, кому требовалось наставление в любом вопросе. В критической ситуации мама могла действовать необыкновенно эффективно. Наша семья непременно погибла бы в холокосте без ее энергии, отваги и находчивости.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.