Глава 29 Воркута

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 29

Воркута

Наступил 1953 год. С группой работников я была в Берлине. В конце февраля стали распространяться слухи, они проникали в здешние печать и радио, о тяжелой болезни Сталина. Помню, 4 марта все заговорили о его смерти, но московское радио молчало…

Наша группа жила в гостинице в Карлсхорсте. В ночь на 5 марта товарищи собрались в моем номере, мы пили чай и ждали подтверждения или опровержения этих все более и более обволакивающих нас слухов. Вполголоса спрашивали, кто может заменить вождя, и приходили к выводу, что «замены ему нет»… Глубокой ночью московское радио передало сообщение о кончине Сталина. Каждый из нас испытывал в ту минуту странное ощущение, позже мы признались в этом другу другу. Чувство невосполнимой потери и освобождение от страха…

Мы пошли в наше посольство. На здании, расположенном на Унтер-ден-Линден, уже висел огромный портрет, рама которого была обвита красными и черными полотнищами. Под портретом объявление, извещавшее, что утром состоится траурный митинг.

Пошли бродить по городу. Берлин еще лежал в руинах, но бывшая Фридрихштрассе, названная Сталин-алее, достраивалась красивыми, светлыми домами. На площади возвышался грандиозный монумент Сталина. Нас поразило, что со всех сторон к этому теперь уже памятнику шли берлинцы. Они несли в горшочках комнатные цветы и аккуратно устанавливали их вокруг постамента. Сотни горшочков уже покрывали площадь, а люди все шли и шли. Мы воспринимали это как знак благодарности советскому народу, освободившему страну от гитлеровской чумы. Но ведь многие из этих людей с таким же энтузиазмом совсем недавно прославляли Гитлера. Когда же они были искренни?

В гостинице нас ждала телефонограмма, обязывающая возвращаться в Москву. Мы вылетели самолетом, но неожиданно приземлились на аэродроме под Варшавой.

— Придется вам потерпеть, — сообщил пассажирам командир экипажа. — Москва не принимает. Вылетим не раньше, чем часа через два.

Несмотря на раннюю весну, день выдался невероятно жаркий, спрятаться было некуда. Под крышей самолета дышать нечем, горячо. Летевший с нами капитан-директор китобойной флотилии, знакомый всем Соляник, решил съездить в Варшаву и привезти оттуда хотя бы лимонада и чего-нибудь съестного. Вскоре он вернулся и привез несколько спасительных бутылок.

В Москву мы прибыли поздно вечером. Смерть Сталина всколыхнула народ. Я видела плачущих женщин и мужчин. В автобусе пассажиры разговаривали шепотом. В дни похорон тысячи граждан были подавлены в буквальном смысле этого слова, затоптаны…

После траурных дней стали приоткрываться черные страницы неоднозначной личности «отца народов». Начались аресты тех, кто участвовал в расправах 1937–1938 годов. На Лубянке поспешно освобождались от старых кадров, увольняли, как это обычно у нас делалось, всех подряд. Под подозрение брали каждого. В конце августа арестовали начальника Четвертого управления НКВД генерал-лейтенанта Павла Анатольевича Судоплатова, которого сочли причастным к делу Берия (позднее был реабилитирован военной коллегией Верховного суда России).

Вскоре у нас в управлении состоялось отчетно-выборное партийное собрание. В состав нового парткома была выдвинута и моя кандидатура. Я выступила с самоотводом, объяснила, что в связи с арестом Судоплатова, с которым была в добрых отношениях в течение двадцати лет, считаю, что до выяснения его дела не могу быть членом парткома. Мою кандидатуру сняли. В перерыве ко мне подошли товарищи и осудили мой поступок, говоря, что мое заявление похоже на то, что я несу ответственность за Судоплатова…

После перерыва я выступила вторично и сказала, что несколько лет находилась за кордоном на нелегальном положении, была связана с Судоплатовым по работе, передавала ему указания Центра, принимала от него информацию. Мы обсуждали вместе тактику его поведения в стане врага. Эта совместная служебная работа перешла затем, когда Судоплатов был в Москве, в знакомство семьями.

На следующий день меня вызвал член коллегии НКВД Панюшкин и объявил, что я увольняюсь «по сокращению штатов». «Но моя должность не сокращается», — возразила я. «Вам объяснят это в управлении кадров». Я просила сказать, какие ко мне имеются претензии. Он молчал. Я поднялась и ушла.

В управлении кадров мне предложили ехать в Омск старшим оперуполномоченным. Я сказала, что это вызовет недоумение — полковник, начальник отдела становится оперуполномоченным, понижается на пять ступеней. «Тогда поезжайте в Балашов. Там Никита Сергеевич решил выделить из Куйбышевской области Балашовскую область. Будете там начальником отделения контрразведки». — «Я контрразведки не знаю, и ехать, очевидно, надо с семьей». — «Безусловно».

Я категорически отказалась и попросила объяснить мне причину такого ко мне отношения: в чем и как я провинилась? Как и в последующем во всех инстанциях мне объяснили, что меня увольняют по сокращению штатов, в Москве для меня места найти не могут. До пенсии (25 лет службы) мне не хватает около года, а приказа о моей двухлетней работе в Китае найти не могут.

Я заявила начальнику управления кадров, что всю свою сознательную жизнь, все силы и здоровье отдала работе в разведке. Здесь я потеряла мужа. И сейчас ехать на периферию со старенькой больной матерью и восьмилетним сыном я не могу. Поэтому я прошу направить меня работать на Крайний Север, с тем чтобы я имела возможность оставить в Москве семью и в свое время возвратиться к ней.

Меня направили в распоряжение ГУЛАГа. Принял меня генерал Долгих. Он сказал, что ему позвонили из управления кадров МВД и распорядились направить меня на работу в один из лагерей. «Куда?» — спросила я. «На Колыму, — ответил он, — согласны?» — «Согласна», — твердо ответила я. «А если в Магадан?» — спросил он. «Тоже согласна», — кивнула я. Долгих развел руками. «Послушайте, я просмотрел ваше дело. Вы сейчас просто кокетничаете. Никуда не поедете, и зряшная это затея!»

Я ответила, что мне сейчас не до кокетства, у меня нет другого выхода: мне нужно доработать выслугу лет, и я поеду в любое место, какое мне предложат. Долгих заявил, что ГУЛАГ первый раз посылает на работу в лагерь женщину. «Вас там немедленно проиграют в карты, а я буду вынужден нести за вас ответственность. Потом, вы знаете какие-то иностранные языки, а там в употреблении только матерный». Я ответила, что едва ли будет надобность в освоении этого языка. «Обойдусь без него», — твердо заявила я. «Неужели вы всерьез поедете?» — недоверчиво заметил он. «Мы с вами, товарищ генерал, ведем не светский, а деловой разговор», — ответила я. Тогда он вызвал начальника отдела кадров ГУЛАГа. Начальник отдела кадров сказал: «Пошлем в Воркуту. Это тоже за Полярным кругом, но ближе к Москве». — «Но имейте в виду, — добавил Долгих, — это бандитский лагерь! Для особо опасных преступников». И дал указание оформить мое откомандирование.

Я получила документы, прочитала в энциклопедии справку о Воркуте, попросила дать телеграмму о моем выезде, чтобы меня там встретили. Выехала я, если память мне не изменяет, в конце января 1954 года. Через сутки прибыла в Воркуту. Это был конец железнодорожного пути. Вместо здания железнодорожной станции стоял занесенный снегом под самую крышу вагон, к двери которого была прорыта траншея. Поезд прибыл поздно вечером. Мела пурга. Два прожектора освещали место стоянки грузовых автомашин. Я с тремя чемоданами напрасно ждала, что ко мне кто-то подойдет. Машины грузились и отходили одна за другой. Осталась последняя грузовая. Я подошла к шоферу и попросила его подвезти меня до управления лагерями. Он сказал, что довезет меня только до города. «Ну, хотя бы до первой гостиницы», — упрашивала я. «А у нас в городе всего одна», — ответил он и предложил мне садиться в открытый кузов грузовика. В своей легкой шубе, шапочке и тоненьком шерстяном платке в этой круговерти метели я почувствовала себя просто раздетой. Подъехали к гостинице. Шофер сбросил мои чемоданы и поехал дальше. В гостинице мест не оказалось. Я умолила администратора взять на хранение мои чемоданы, спросила, где находится управление лагерями, и пошла его искать… В управлении был один дежурный. Я показала ему командировочное удостоверение и спросила, почему меня не встретили. Он пожал плечами и сказал, что ничего не знает. «Можете ли вы устроить меня в гостиницу?» — спросила я. «Нет!» — ответил он. А время приближалось к полуночи. Я попросила разрешения переночевать в каком-нибудь кабинете. «Диван только в кабинете начальника, — ответил он. — И на нем не улежите, на нем сидеть можно, и то только упираясь пятками в пол».

Он повел меня в кабинет. В комнате было жарко, а ноги быстро застыли. «Под ногами вечная мерзлота», — вспомнила из статьи в энциклопедии. Просидела всю ночь на скошенном диване, упершись ногами в пол. Утром я надела свою «цивильную» шубу и соболью шапку, а под шубой на мне была полковничья форма. Причесаться я не имела возможности.

В десять часов утра явился начальник лагеря в форме подполковника. От дежурного узнала, что фамилия его Прокофьев.

Мое появление там было для всех неожиданным. Прокофьев, просмотрев мои документы, безапелляционно заявил: «А вы нам не нужны. У нас уже есть свой начальник спецотдела — старший лейтенант Юферев. Вы работали в лагерях раньше?» — затем спросил он. «Нет», — ответила я. «А за что вас сюда прислали?» — «Меня прислали сюда не за что-нибудь, а для работы!» — ответила я. «Но я же вам сказал, что начальник спецотдела нам не нужен!» Я посоветовала ему связаться с Москвой и со мной этого вопроса не обсуждать.

Я попросила устроить меня в гостиницу или дать мне комнату, где бы я могла отдохнуть и привести себя в порядок. Он сказал, что этими делами не занимается, и направил к начальнику отдела кадров. Начальник отдела кадров, тоже подполковник, очевидно предупрежденный Прокофьевым, сказал мне, что запросит Москву, так как мой приезд «чистое недоразумение». Что же касается устройства жилья для меня, то в его обязанности это не входит.

От начальника отдела кадров я направилась в политотдел. Судя по любопытному взгляду на меня начальника отдела — майора, я поняла, что он тоже уже предупрежден о моем приходе. «Почему вы входите в мой кабинет в шубе и в шапке, неужели вам холодно?» — резко спросил он. Мой ответ: «Я рассчитывала на более теплый прием. А я не могу снять шубу и шапку, потому что моя меховая шапка не заменит мне папахи». Потом я повторила свой вопрос о жилье. Начальник политотдела сказал, что в его функции это не входит. В спецотделе меня встретил старший лейтенант, который отрекомендовался начальником спецотдела и спросил, чем он может быть мне полезен. Я показала ему командировочное предписание и сказала: «Как видите, я назначена сюда начальником спецотдела». Юферев побледнел.

Я попросила его собрать сотрудников отдела и представить меня. «Я не знаю, как это делается», — ответил он. Когда сотрудники собрались, а их было человек тридцать, главным образом женщины, я сказала, что прибыла сюда из Москвы и что у меня большая просьба приютить меня на пару дней, пока не выяснится положение с квартирой. А прежде всего, прошу дать мне возможность помыться, переодеться с дороги. Наступило гробовое молчание. Я спросила, кто из товарищей может предоставить мне возможность переночевать. Снова молчание!

Наконец одна пожилая женщина поинтересовалась: «А вы не скажете потом, что вам «шестерили»?» — «Не понимаю, что это значит». — «Вы что, лагерного языка не знаете?» — спросила она. «Нет, не знаю, — ответила я, — но обязательно выучу». Оказалось, что «шестерить» — это выслуживаться перед начальством. «Ну, ладно, я могу уложить вас на диване», — предложила эта женщина. Звали ее Клавдией Ферапонтовной. Жила она в коммунальной квартире, занимала небольшую комнату вместе с одной девушкой. Она работала инспектором спецотдела и была одной из первых поселенцев Воркуты. Своими руками построила себе избушку, в которой раз за разом провалились шесть или семь печек. «Уйдешь на работу, затопишь печку, поставишь щи варить, вернешься обратно — ни печки, ни щей. Лед подтаял, и печка провалилась». Суровая на вид, но благородная и доброй души человек. За внешней грубостью и блатным языком скрывалась ее житейская мудрость.

Клавдия Ферапонтовна отвела меня в свое жилище и ушла на работу. Вечером я рассказала ей о своих перипетиях с руководством лагеря. Она заметила: «Они только матерный язык понимают, и их не устраивает, что вы полковник и к тому же баба».

Я три дня ходила на работу в отдел, знакомилась с сотрудниками, слабо представляя себе функции этого отдела. Моим главным наставником стала Клавдия Ферапонтовна. На четвертый день у меня был тяжелейший сердечный приступ: сказалась нехватка кислорода.

Начальник управления, по-видимому, созвонился с Москвой и долго оправдывался, что меня не встретили, не получили, видите ли, никаких уведомлений о моем назначении и выезде в Воркуту.

Затем он предоставил мне комнату, тоже в коммунальной квартире. Комната была размером около шести квадратных метров. Пурга не раз вламывалась в окно и засыпала комнату до потолка снегом. Зато в спецотделе был большой кабинет с окнами на две стороны. Пол в кабинете был покрыт толстым ковром. Стояла дюжина стульев в белых чехлах, хороший письменный стол, сейф. На окнах топорщились накрахмаленные занавески, впрочем, и здесь окна снаружи на три четверти были занесены снегом. Дом был одноэтажный.

Мое появление в Воркуте произвело сенсацию. Оказалось, что во всей Коми АССР появился единственный полковник, и тот — женщина! Даже министр внутренних дел был майором, начальник внутренних войск — подполковник. Клавдия Ферапонтовна со смехом рассказывала, что в мужских парикмахерских втрое увеличилась клиентура, а в парфюмерном магазине раскупили весь одеколон. Под разными предлогами ко мне заходили начальники и сотрудники других отделов. От моей наставницы мне также стало известно, что Прокофьев, созывая совещание руководящего состава, распорядился, чтобы, поскольку в совещании будет участвовать женщина-полковник, «не материться» и вместо «ссучился», что означало работать на администрацию, говорить «сотрудничать».

Все решили, что в Воркуту меня сослали за какие-то грехи, придумывались разные истории, высказывались всевозможные предположения и версии.

Быстро пролетели полгода, что засчитывалось за год службы. Я уже могла уйти на пенсию по выслуге лет, но в это время произошло слияние нашего бандитского лагеря с Особым лагерем, в котором содержались политические заключенные, и Прокофьев настоял на том, чтобы начальником спецотдела объединенного лагеря, насчитывавшего до 60 тысяч заключенных, оставалась я.

По указанию Центра с заключенными рекомендовалось вести политико-воспитательную работу. Политотдел привлек меня в качестве лектора-международника. Я выезжала в воинские части, бывала у заключенных, работавших в шахтах, в отделениях Особого лагеря. На моих лекциях, проходивших обычно в столовых, было всегда полным-полно народу. Подчас кое-кто из зеков пробовал хулиганить, но их тут же выбрасывали за дверь. Кстати, я часто в лекциях по привычке обращалась к присутствующим со словами: «Прошу внимания, товарищи!» В ответ слышались реплики: «Мы не товарищи, а зеки и каэры» (заключенные и каторжане). «Но вы будете товарищами», — говорила я.

В воркутинских лагерях у меня были любопытные встречи.

Я заболела цингой, и, хотя мама посылала мне лимоны, апельсины и черную смородину с сахаром, ничто не помогало, черные пятна все более и более покрывали ноги. Лагерные врачи рекомендовали вводить внутривенно витамины С-1 и делать массаж. Ко мне прислали расконвоированного заключенного, бывшего личного массажиста президента Эстонии Пятса. Массажист был высокого класса, он просто спас мои ноги.

Во время сеансов я выяснила прошлое массажиста. С ним работала наша резидентура в Эстонии в 30-е годы. Я, в то время начальник эстонского отделения в Ленинградском НКВД, руководила этой разработкой с целью его вербовки. Состоялась ли вербовка, не знаю, так как вскоре уехала в загранкомандировку, но по его поведению в лагере и по его отношению ко мне (разумеется, он не знал, что я разведчик), думаю, что вербовка тогда состоялась и пользу он принес. Я информировала Центр о встрече с этим человеком в воркутинском лагере.

Еще одна встреча.

Я получила указание выявить и собрать в один лагерь всех заключенных немцев. Вернуть им отобранные при обыске ценности. Выдать новую лагерную одежду и обувь. По соглашению с нашими союзниками заключенные немцы возвращались в Германию.

Опрашивая каждого и сверяя опрос с личным делом, я вдруг узнала в одном пленном эсэсовце своего давнего знакомого. В 1939 году этот человек прибыл в Финляндию на практику из гиммлеровской разведшколы. На одном из дипломатических приемов мы с ним оказались соседями по столу. Я поняла, что он проявляет живой интерес к Советскому Союзу, изучает русский язык. Имеет представление о нашей истории, исторической и художественной литературе. Он заинтересовал нашу резидентуру, и Кин просил Центр дать санкцию на его вербовочную разработку. Получили ответ: Центру он известен как убежденный нацист, предан фюреру, вербовка его невозможна. Кин, помню, рассмеялся и с горечью сказал: «Какой пассаж, наши руководители считают гитлеровцев в идейном отношении крепкими орешками, нам, мол, не по зубам, а нас все время в чем-то подозревают, не доверяют, проверяют, заставляют доказывать, что ты не верблюд…»

Однажды этот молодчик прислал мне скромный букет цветов. Кин сказал: «А не имеет ли он задание тебя вербовать?» — «Не говори глупостей», — рассердилась я. Вскоре наш «объект» уехал в Германию.

И вот почти двадцать лет спустя он стоит передо мной в новом лагерном бушлате, вертит в руках часы на золотом браслете и расширенными глазами смотрит на меня. Узнал. Я вижу, как мчатся сквозь время его мысли, он мучительно думает, где и когда он со мной встречался, и, чувствую, вспомнил. Я вижу это по выражению его лица. Он хочет что-то сказать, но я его опережаю общим вопросом ко всем присутствующим здесь немцам: «Все ли ценности вы получили?» Немцы кивают головами. «Все, все». — «Какие у вас имеются претензии, жалобы? Получили ли вы свежее белье и новую одежду, обувь?» — «Яволь, яволь!» (Да, да!) И наконец я спрашиваю: «Soli ich Ihnen adio oder aufwiedersehen sagen?» (Должна ли я вам сказать прощайте или до свидания?) — «Adio, adio!» — хором отвечают немцы. «Ich will liber aufwiedersehen sagen, frau Oberst» (Мне больше хочется сказать до свидания, госпожа полковник), — тихо произносит мой старый знакомый, проходя мимо меня.

Были картины страшные. Однажды в одном лагерном отделении я сидела в кабинете начальника. Туда вошел расконвоированный заключенный и, сделав какое-то резкое движение правой рукой над левой, хлестнул кровавой струей по лицу начальника отделения, залил кровью бумаги на столе. Начальник схватил его руку с разрезанной веной, а я нажала на кнопку — вызвала дежурного. Пришли солдаты. Фельдшер жгутом перевязал окровавленную руку. Ворвавшегося поволокли в медпункт. Как выяснилось, это было знаком протеста против отказа в его просьбах снизить срок наказания.

В другой раз, когда я была в спецчасти одного лагеря и проверяла постановку учета заключенных, соблюдение установленных сроков отбытия наказания, один из зеков, угрожая ножом, изнасиловал жену начальника отделения.

Самое страшное произошло в марте 1955 года, в день выборов в Верховный Совет СССР. В лагере был поднят мятеж. Заключенные протестовали против условий лагерной жизни, взяли в заложники несколько человек из администрации, в том числе начальника производственного отдела майора Зосимова. Предъявили ультиматум: всех «двадцатипятилетников», то есть осужденных на 25 лет тюремного заключения и отсидевших 10 лет, выпустить на свободу. На работу в этот день заключенные-шахтеры не вышли. На простынях, поднятых над головами, были начертаны слова: «Даешь уголек Родине, а нам Свободу!»

Мятеж был подавлен прибывшими танковыми и артиллерийскими частями и вооруженной охраной. Шестнадцать человек были расстреляны с вышек.

Приехавшие из Москвы и из столицы автономной республики прокуроры не привлекли никого из мятежников к уголовной ответственности — слишком велик был накал против лагерного режима.

Много десятков тысяч дел хранит воркутинский архив. Среди них дела на матерых бандитов, убийц, насильников, грабителей. Но там же в алфавитном порядке соседствуют дела таких «преступниц», как многодетные женщины, каждая из которых украла на прядильной или ткацкой фабрике моток пряжи или ниток ради того, чтобы заштопать чулки себе или ребенку. Или дела на опоздавших на работу, виновные получали по пять лет заключения, а их детей на эти годы власти отправляли в детские дома. Очень круто судебные органы осуждали людей, у которых бандеровцы — украинские националисты под угрозой оружия забирали кур, яйца, хлеб. Этих мирных жителей, ограбленных бандеровцами, обвиняли «в помощи контрреволюционерам», и им давали аж до 15 лет. Сталинский указ действовал безотказно.

В самом страшном положении в лагере находились женщины. Заключенные в женском отделении работали на кирпичном заводе. Я добиралась туда в корзине, которую передвигали по тросу, протянутому над рекой Воркутой. В тот день мороз был 30–35 градусов. На кирпичном заводе в это время раздвигались ворота в грандиозную печь. В ней обжигали кирпич. Женщины в толстых рукавицах и тяжелых сапогах грузили на тачки и вывозили из этого ада кирпич. Я шагнула в эту печь и тут же вылетела обратно, боясь сгореть, а они выполняли норму.

После рабочего дня я зашла к женщинам в барак и увидела, что каждая из них создала на своей наре свой мир. Вышитые, обвязанные кружевом покрывала, белоснежные подушки и расставленные по всей постели иконки, фотографии в рамочках, главным образом детей, цветные открытки, клубки со спицами. Посредине барака стоял большой стол, покрытый свежей скатертью. Женские руки даже это тюремное помещение сумели украсить. Полы чисто выскоблены, и на печке, которая топилась, были навалены робы, рукавицы. От них шел вонючий удушающий пар.

Я сидела и записывала жалобы этих женщин. Некоторые срывалась, истерически кричали, проклиная суд и «отца народов». Запомнилась одна заключенная, которая заявила, что за моток пряжи, оцененный в семьдесят копеек, она получила пять лет в лагерях строгого режима, а судьба троих детей ей до сих пор неизвестна, и мужа нет.

После посещения этого лаготделения я отобрала пачку дел и копии с них послала в Центральный Комитет партии, просила обратить внимание на это узаконенное беззаконие. Получила ответ из ГУЛАГа на бланке, который рассылался заключенным. Вижу свою фамилию и ниже типографский текст: «В вашей просьбе отказано».

Были в моей воркутинской жизни и светлые дни. При 2-й шахте действовало дамское ателье, в нем обшивали воркутинских женщин. Возглавляла это ателье расконвоированная заключенная, осужденная на двадцать пять лет «за сотрудничество с гитлеровскими оккупантами». Звали ее Оля. Она шила мне жакет. Я ездила туда на примерку.

В лагере Оля отсидела уже более десяти лет. Было ей около тридцати. Миловидная женщина с роскошными волосами. Я удивлялась, как в таких условиях можно было сохранить такие чудесные косы. Спросила, что она натворила такого, что получила высший срок. «О, гражданин начальник. Я вам расскажу, но все равно вы мне не поверите». — «А все же…»

И она поведала мне свою историю. Оля из Орла. Была комсомолкой. Когда началась война, попросилась на фронт. Немцы подходили к городу. В военкомате молодой человек предложил ей остаться в Орле и, поскольку она в какой-то мере владеет немецким языком, постараться заслужить доверие гитлеровцев, выяснить их планы, настроение, потери, в общем, стать разведчицей. Два раза в месяц она должна была являться в условное место и закладывать в тайник свое донесение и вынимать оттуда (из дупла) очередное задание.

Оля дала свое согласие, отправила мать в эвакуацию, сказала ей, что задерживается здесь по комсомольским делам и потом приедет.

После оккупации города Оля быстро и легко вошла в офицерскую среду, вечера проводила в ресторанах, делая вид, что по-немецки она знает лишь несколько слов. Как условились, она ходила к тайнику в определенные и контрольные дни и… находила там свои донесения и никаких заданий.

Она была в отчаянии. Пыталась улизнуть из города, избежать грязных рук оккупантов. Но это ей не удалось.

Орел находился в руках гитлеровцев больше двадцати месяцев, и все это время Оля не теряла надежды, что ее разыщут.

После освобождения Орла от захватчиков советскому командованию посыпались донесения о предательском поведении этой «девки Ольги», которая плясала с эсэсовцами в ресторанах, пила с ними вино и водку, разъезжала в их автомобилях. Она была арестована и как военный преступник предстала перед военным трибуналом.

Из ее рассказа по специфическим деталям, знакомым мне как разведчику, я поняла, что она говорит правду, и посоветовала ей подробно описать свои злоключения и просить Верховный суд пересмотреть ее дело. Олину исповедь я отправила фельдсвязью.

Минуло несколько месяцев, и вот однажды вечером, разбирая почту, я вскрыла правительственный конверт и, к неописуемой своей радости, прочитала постановление о полной реабилитации Оли «за отсутствием состава преступления».

Я тут же вызвала свой «гнедой ЗИС» и распорядилась вознице быстро ехать на 2-ю шахту. К слову, этот возница тоже был расконвоированный заключенный, бывший путиловский рабочий, осужденный на 25 лет «за теракт против Сталина» (в пьяном виде запустил камнем в портрет вождя).

Мы приехали в ателье, когда работала ночная смена. Оли я не увидела и просила ее срочно вызвать. «Гражданин начальник, — взмолились женщины. — Оля сегодня мыла свои косы, а сейчас мороз за тридцать градусов. Замерзнет». — «Пусть закутается получше. Отнесите ей мой платок».

Оля быстро пришла.

— Добрый вечер, товарищ Оля! — обратилась я к ней.

— Вы, гражданин начальник, все время забываете называть нас зеками.

— Нет, на этот раз я вам по праву говорю «товарищ». Я с доброй вестью. Вы полностью реабилитированы решением Верховного суда СССР «за отсутствием состава преступления».

Оля прижала руку к сердцу и повалилась в обмороке. Женщины успели ее подхватить, уложили на раскроечный стол, окружили, обласкали. И когда Оля пришла в себя, она разрыдалась. Плакали и все вокруг. Это были счастливые слезы.

…Я провела в Воркуте около двух лет. Воркута стала для меня большой жизненной школой. Я познакомилась с тысячами изломанных, исковерканных судеб. Видела и пыталась помочь тем, кто был наказан несправедливо.

За работу в лагере я не получила наград или благодарностей. Никаких. И сегодня со светлым чувством вспоминаю самый большой подарок, полученный мною. Это были два волшебных белоснежных кустика флоксов. Их вырастили для меня заключенные шахтеры и преподнесли мне зимою, принесли на квартиру в сорокаградусный мороз. Флоксы были уложены в старый каркас абажура и бережно закутаны в лагерные куртки. Таких душистых цветов белее воркутинского снега я никогда не встречала.

Настоящая награда!

НЕБОЛЬШОЕ ПОСЛЕСЛОВИЕ ПОЛКОВНИКА Э. П. ШАРАПОВА

Размышляя о жизни Зои Ивановны Воскресенской и ее товарищей по работе в органах государственной безопасности, в данном случае в разведке, таких, о которых она упоминает в своей книге, как Леонид Васильевич Громов, Павел Матвеевич Журавлев, Василий Михайлович Зарубин, Иван Васильевич Куликов, Наум Исаакович Эйтингон, Георгий Иванович Мордвинов, Василий Петрович Рощия, Павел Анатольевич Судоплатов, Елисей Тихонович Синицын, Борис Аркадьевич Рыбкин, Дмитрий Георгиевич Федичкин, Павел Михайлович Фитин, Анатолий Евдокимович Шубин и Иван Андреевич Чичаев, приходишь к определенным выводам.

Первый вывод состоит в том, что эти люди, родившиеся в конце прошлого XIX или в начале нынешнего XX века и ушедшие, к счастью, не все, в мир иной в последней четверти этого века, смогли остаться живыми в годы страшных репрессий. А ведь именно эти люди были на острие различных политических и социальных событий. Волны репрессий 1935–1939 годов с пиком 1937 года, периода 1946–1947 годов и периода 1951–1953 годов, продолжавшегося уже после смерти Сталина, вспыхнули с новой силой именно в 1953 году после его смерти в результате борьбы претендентов на первую роль в государстве и захватили абсолютно все социальные и, если так можно выразиться, профессиональные слои нашего общества. Но, может быть, это покажется странным для читателя, именно в органах государственной безопасности в процентном отношении было больше всего жертв репрессий. Как так?! — скажет читатель. Ведь они как раз и были орудием исполнения… Как ни странно, но именно так. Объясняется это, во-первых, тем, что сотрудники сами были в гуще политических и социальных событий, во-вторых, убирали свидетелей и исполнителей беззаконных актов репрессий, то есть убивали друг друга. И в-третьих, там, где вакханалия, всегда царит абсурд. Я помню, например, как мне рассказывал отец, который двадцать пять лет прослужил в органах ВЧК — ОПТУ — НКГБ — МГБ, такой случай из его жизни. Придя на работу в 1936-м или 1937 году, а мы жили тогда в Иркутске, отец узнал, что арестован его сосед по лестничной площадке, которого он давно и хорошо знал. Отец бросился к начальнику, чтобы доказать невиновность этого человека. И как рассказывал отец, ответ начальника поразил его циничностью и хладнокровием: «Ты знаешь, что у нас существует план арестованных. Мы можем освободить из-под стражи твоего соседа, но тогда ты должен сесть на его место».

Почему же все-таки эти люди не попали под жернова репрессий, а репрессивный пожар большинство из них лишь опалил и раньше времени сделал белыми их головы? На мой взгляд, причина в том, что это были умные, одаренные от природы люди с аналитическим складом ума, что позволило им вести себя осторожно и правильно, наперед просчитывать все или почти все свои поступки и действия. Та же Зоя Ивановна стала начальником одного из ведущих отделов разведки, курировавшего работу разведчиков во всех немецкоговорящих странах не за какие-либо другие заслуги, а лишь в результате своего склада ума. Об этом говорит то обстоятельство, что ее продвижение проходило постепенно, начиная от самой маленькой рядовой должности — оперативного уполномоченного. Другими словами, все ее поведение и ее работа были видны руководству длительные годы, что позволило всесторонне взвесить ее деловые качества. В случае других причин такое назначение носило бы быстрый, скачкообразный характер. Кстати, я не знаю ни одного случая, когда женщина в разведке занимала бы подобную должность.

Второй вывод из моих размышлений состоит в том, что Зоя Ивановна и ее товарищи всю свою жизнь находились под пристальным наблюдением со стороны своего окружения, которое, как правило, носило субъективный и извращенный характер. Так, в довоенные и военные годы люди, если им, конечно, было известно о принадлежности того или иного лица к разведке (как Зоя Ивановна), относились к ним с чувством боязливого «уважения» и осторожности. А после ухода такого человека на пенсию боязливое «уважение» сменялось чувством брезгливого пренебрежения, но и все той же осторожности.

Помню, как Зоя Ивановна рассказывала, что жившая в одном доме с ней на Красноармейской улице Москвы поэтесса Маргарита Шагинян предупреждала соседей, чтобы они были осторожнее в общении с Воскресенской, поскольку «у нее руки по локоть в крови». Рассказывая мне об этом, Зоя Ивановна добавляла, что она действительно имела боевое оружие в годы войны — пистолет системы «ТТ», но стреляла из него только в тире.

Подобные настроения не дают покоя некоторым людям и после смерти Зои Ивановны. 20 октября 1993 года по российскому каналу телевидения прошла передача под названием «Лясы». В этой передаче некая Марина Кудимова, живущая в Переделкине, в дачном доме, где раньше жила Зоя Ивановна, выступала с «разоблачениями» Зои Ивановны Воскресенской «за ложь в литературе и жизни». «Ложь», по словам Кудимовой, заключалась в том, что Воскресенская, оказывается, не просто полковник Советской Армии, как об этом писали раньше, а полковник КГБ. Работу Зои Ивановны в детской колонии Кудимова характеризовала как «обман детей чекисткой, чьи руки в крови».

Вот так. И это в наше время, всего за полтора года до пятидесятилетия Великой Победы, для достижения которой не жалели своих жизней миллионы советских людей, и разведчики в первую очередь.

Но справедливости ради надо сказать, что 16 июня 1994 года, но уже по первому каналу Центрального телевидения был показан фильм «Гитлер — Сталин. Тайная война», где Зоя Ивановна предстала перед телезрителями как полковник Рыбкина — аналитик, который на основании разведывательных данных предсказала дату нападения Германии на Советский Союз.

И третий, последний и главный, вывод заключается в том, что люди, о которых идет речь, были в большинстве своем начисто лишены стяжательства и вещизма. Для себя лично им ничего не нужно было. И эта черта характера, а вернее, этот образ жизни, во всяком случае у Зои Ивановны, остался до конца жизни. Мало кто знает, что известная на всю страну и за рубежом писательница Зоя Ивановна Воскресенская почти все свои гонорары перечисляла в детские дома и приюты.

Зоя Ивановна Воскресенская и ее коллеги никогда не служили себе, они служили делу, своей Родине.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.