Первое октября. Файзабад 1981 год от Рождества Христова 1402 год по хиджре – мусульманскому летоисчислению
Первое октября. Файзабад
1981 год от Рождества Христова
1402 год по хиджре – мусульманскому летоисчислению
Все так же знойным маревом дымится воздух, не спадает жара, и камни как раскаленные стали. В беспамятстве плыву как по волнам, опала волна вниз – прошлое вспомнил, подняла волна вверх – будущее грезится. Морок, одним словом, бывает такое от жары и потери крови. А пора, пора возвращаться, не домой – на перевязочный пункт первого батальона, в горный массив под Файзабадом, возвращаться на войну…
– Эй, боец! Ты спишь, что ли? – открываю глаза, теребит меня за плечо фельдшер.
– Вертолеты пришли! Сам дойдешь?
Закидываю за спину РД, беру пулемет и ковыляю к вертолету.
– Ты куда это с пулеметом? – возле люка останавливает меня техник вертолетного экипажа, чуть улыбаясь, предлагает: – Да оставь ты его здесь.
– Только мертвый солдат имеет право отдать свое оружие, – безразлично я повторяю въевшуюся в сознание военную аксиому и пытаюсь залезть в люк. Не получилось, раненая нога не поднялась, вся как онемела.
– Давай помогу! – Техник подсаживает, и я кое-как залезаю в отсек.
Загрузились и полетели. Рядом со мной в отсеке еще двое раненых, незнакомые ребята. Один в руку ранен, другой в грудь, и все стонет и стонет, тихо, жалостливо.
– Вы откуда?
– Разведрота восемьсот шестидесятого ОМСП, – отвечает тот, что в руку ранен, – нас раньше забрали.
– А… – бормочу я, засыпая, и сквозь гул вертолетного двигателя слышу прерывистый, тихий и непрекращающийся, так похожий на плач стон раненного в грудь солдата.
Большая сдвоенная палатка ПМП мотострелкового полка, там я валяюсь ночью на койке, бессонница, тоска. Все чужое: солдаты, врачи, палатка, койка. Как там наши? Уже, наверно, на привал встали, сколько же нас осталось во взводе? Сашка Петровский, Филон, Леха, Муха, Баллон – пятеро. А в роте? Мысленно считая, перебираю в памяти имена ребят – пятнадцать. Да, покосили нашего брата. Уходили в горы, тридцать нас было. А по штату так вообще шестьдесят пять единиц должно быть. Остальных ребят за весну и лето потеряли. Долбаная война!
Друзей нет, просто знакомых и то нет. Сигареты кончились, стрельнуть покурить не у кого, поговорить не с кем. Хоть бы наши, что ли, быстрее вернулись.
Когда нас, раненых, на вертолетах доставили, то на взлетной площадке уже машина ждала. Быстренько всех в ПМП доставили. Раненного в грудь парня сразу на операционный стол, и все врачи к нему. А меня фельдшер осматривал. Рану посмотрел – сквозная, кость не задета, кровотечения нет, нагноения нет. Все в порядке. Вонючей мазью края обработал, тампон, новая повязка, вколол «тройчатку» – анальгин, димедрол, новокаин. Иди спать, солдат. Все как на собаке заживет.
Тяжело хромая, еле выхожу с перевязочного пункта, в одной руке за ремень пулемет волоку, в другой полупустой РД. Кружится голова, сам весь грязный, потный, оборванный, на лице – как с утра красная химическая краска въелась, так и осталась. Куда идти, где умыться, куда прилечь – не знаю. Чужой я тут. Нет до меня никому дела.
– Эй, чмо! Кто таков? – окликает меня проходящий мимо офицер с красной повязкой на рукаве. Холеная, свежая морда, чистенькая форма, весь такой ухоженный, преисполнен собственной важности. Дежурный по штабу.
– Это ты чмо пехотное! – коротко злобно огрызаюсь я. – А я десантник из пятьдесят шестой бригады.
– Ты как с офицером разговариваешь? – бесится дежурный, на погонах четыре звездочки – капитан. – А ну смирно! – командует он.
– Да пошел ты на х…, – тихо и устало отвечаю я.
– Да я тебя… – до зелени на пухлом лице изумляется капитан. – Я тебя научу дисциплине… я тебя… – хватается рукой за кобуру пистолета и делает ко мне шаг.
Это я тебя научу, сучара! Оружие к бою! Ну, пидор тыловой, попробуй, поучи меня. Ствол пулемета в живот офицеру смотрит, затвор уже передернут. Красные круги в глазах. Убью, падла! И убил бы, такая накатила злоба.
– Рафик на столе умер, – слышу за спиной бесцветный голос. Не оборачиваюсь, я на капитана смотрю, вот сделает он хоть шаг ко мне, стреляю.
– Оставь, солдат, – тот же голос слышу, – опусти оружие.
Капитан, что у меня на прицеле был, делает шаг назад, подносит руку к головному убору, полевой фуражке, отдавая честь:
– Товарищ подполковник! Разрешите доложить…
– Да х… тут докладывать, – негромко обрывает его подполковник. – Вы что не видите, боец ранен.
Опускаю ствол пулемета, оборачиваюсь. Подполковник в полевой форме, на вид лет сорок ему, загорелое лицо в морщинах, нос тонкий, кривоватый, губы в тонкую линию сжаты. По выправке, по форме, по выражению лица, по манере носить оружие, а главное – по исходившей от него спокойной уверенности, сразу чувствую: это офицер, а не звездное дерьмо в погонах.
– Ты, солдат, почему оружие не сдал? – спрашивает, рассматривая меня подполковник. Глаза у него серые, а выражение непонятное, то ли наплевать ему на все, то ли так достала его война, что он уже ничему не удивляется.
– А вы, товарищ подполковник, что своим бойцам скажете, если они в чужой части личное оружие побросают?
– Ничего не скажу, – чуть пожимает плечами офицер, – пи…лей отвешу, только и всего.
– У нас в бригаде, – напряженно улыбаюсь я, – так же рассуждают.
– Рафик на столе умер, – повторяет подполковник и кривит лицо, – отличный солдат был, из Пензы.
– И Витька утром убили, – невесть зачем тихо объявляю я и чувствую, как задрожали губы.
– Прокопенко! – негромко зовет офицер, и тут же, как из ниоткуда, материализуется подтянутый солдатик.
– Отведи нашего гостя умыться, дай ему переодеться и укажи место в палатке, пусть отдыхает.
– Есть! – бодро, по-уставному отвечает солдатик.
– А ты, воин, – прищурившись, смотрит на меня подполковник, – после излечения доложишь своему командиру о наложенном на тебя взыскании, – после короткой паузы объявляет: – Делаю вам замечание за неуставной ответ дежурному по части. И еще, – чуть подумав, прибавляет он, – передай своим офицерам, что они правильно своих подчиненных воспитывают.
И, отдав честь, уходит, за ним семенит капитан. Ну не фига себе! Вот и порядочки в этом полку.
– Это кто таков? – спрашиваю я у солдатика.
– Наш комполка, подполковник Кудимов, – отвечает подтянутый солдатик. – Нормальный мужик, служить с ним можно. Ну пойдем, что ли…
Товарищ подполковник! Не знаю, как сложилась ваша военная судьба, какие звания и ордена вы заслужили, но свою высшую воинскую награду вы от солдат уже получили: «Нормальный мужик, служить с ним можно!» Не про каждого командира так солдаты говорят.
От лекарств, от прошедшего нервного возбуждения, от потери крови слипаются глаза. Кое-как умылся у самодельного рукомойника. Поддерживаемый за руку подтянутым солдатиком, я добрел до койки, разулся, скинул на табурет одежду, свалился на чистое постельное белье и тут же заснул. Весь день проспал. А вот сейчас, ночью, проснулся. Давит на мочевой пузырь, надо вставать. И где тут у них сортир? Покряхтывая, стараясь не потревожить ноющую ранку, встаю. Первым делом смотрю, где оружие, тут он, мой родненький РПКС, стоит, рядышком с койкой, на сошках. Потом ищу свои вещи. Мое рваное, грязное тряпье на табуретке, а еще, перекинутое через спинку кровати, висит новенькое х/б, на полу, рядом с рваными кроссовками, блестят непотертой кожей ботинки, рядом удобные без задников тапки. Это мне? Ну, спасибо!
Беру свой пулемет, выхожу из палатки, бреду в поисках нужного места. Не нашел, опорожняюсь по-солдатски, где придется. По-солдатски – это как угодно, где угодно, но не на оружие, не на воинское знамя и не на спящего товарища. Слышу, как в соседней палатке приятный тенорок напевает:
А где-то даже женщин обнимают,
Которые не стоят ничего,
А в Файзабаде по ночам стреляют,
И пули пролетают сквозь окно.
В надежде стрельнуть покурить, а то и просто поболтать иду в палатку на голос.
Там давешний раненный в руку разведчик тоже не спит. В палатке больше никого. Пустые, без матрасов койки. А этот сидит себе на коечке, напевает и рисует здоровой рукой в альбомчике.
– Ты чего свистишь? – с легкой ухмылочкой спрашиваю и без приглашения присаживаюсь к нему на койку.
Свой пулеметик пристраиваю рядышком, на соседнюю койку. Лениво спрашиваю:
– Ну и где тут у вас стреляют?
– Пока наши «духов» по горам гоняют, тут не стреляют, а вот как закончится операция, так опять каждую ночь постреливать будут.
– Прямо по расположению части? – удивляюсь я. У нас-то в гарнизоне такого не было. Редко-редко по позициям «духи» стрельнут.
– Ага, – отвечает парень, – постоянно постреливают. – Спрашивает: – А ты чего не спишь?
– Уши пухнут, курить охота.
– Возьми в тумбочке, мне ребята принесли.
Достаю из тумбочки сигареты, со смаком закуриваю.
Хорошие сигареты «Ростов-на-Дону», крепкие и на вкус ароматные. Киваю на альбом:
– На дембель готовишься?
– Рафика альбом, – не прекращая рисовать, отвечает солдат, – ему обещал сделать, а тут хоть матери его память будет.
– А…
Пролетел тихий ангел, часто он среди нас летал, с горечью мы его встречали и без слез провожали. Здравствуй, тихий ангел, ну расскажи-ка нам, куда души наших ребят проводил? Тих ангел, он не отвечает, никогда и никому. До свиданья, тихий ангел, ты уж наших ребят там не обижай…
– Тебя как зовут? – не глядя на меня и не отрываясь от рисунка, спрашивает темноволосый, стриженный ежиком солдат.
Представляюсь по имени, по роду, по земле, на которой родился.
– Да мы почти земляки, – широко улыбается, глядя на меня, солдат, глаза у него карие, а вот ресниц почти нет. – Я из Волгограда, Васек.
Смотрю на его рисунок. Заштрихованные, чужие, неродные нам горы. Идет к ним цепочка солдат. Не видно лиц, только сгорбленные от тяжести амуниции фигуры, только готовое к бою оружие, только усталость в каждой прорисованной линии. Мы все на одно лицо, мы так устали от тяжести, мы хотим домой, но готово к бою оружие, и мы уходим в чужие нам горы…
– Здорово рисуешь! – искренне восхищаюсь я. – Прямо как художник!
– А я и есть художник, – с гордой улыбкой отвечает польщенный Васек из Волгограда. – Я художественное училище закончил, не Верещагин, конечно, но…
– У него своя война была, – не отрывая глаз от рисунка, тихо говорю я. – У тебя своя. – И прошу: – Ты рисуй нас, Васек, рисуй, пусть память о нас останется. Настоящая память, а не лубочная картинка. Чтоб как у Верещагина в «Апофеозе войны» получилось, до дрожи, до боли, до…
– Гляди-ка! – негромко смеется Васек. – Да ты и про Верещагина знаешь?
– Когда я до службы в Москве был, то первым делом Третьяковскую галерею посетил, – объясняя, злюсь я, – все его картины там просмотрел, даже альбом с репродукциями купил, он меня дома ждет.
– Дома ждет, – грустно повторяет Васек, – вот только далеко отсюда наша Волга, дождется ли?
Меня дождались, а тебя, Васек? Где твои картины? Ты что же, теперь только одну рекламу рисуешь, а? Баталист Верещагин погиб на Русско-японской войне, броненосец «Петропавловск» – его могила, его картины – вот ему памятник. А ты? Где ты, Васек из Волгограда? А может, твои картины свалены в углу комнаты. Брошенные, запыленные, никому не нужные, как и наша память об этой войне. Если так, то не сдавайся, боец разведроты 860-го отдельного мотострелкового полка, должна же от нас хоть память остаться, а не фальшиво-раскрашенные рекламные картинки. Ты меня слышишь, Васек?
А где-то коньячок и осетринка
И пива запотевшего бокал,
А в речке Кокча водится малинка —
Костлявей рыбы в жизни не встречал.
Негромко продолжает напевать Васек и снова рисует, а у меня в животе заурчало. Осетринка, пиво, коньячок, как жрать-то охота…
– Слышь, земляк, а как бы нам выпить да пожрать раздобыть, – отрываю я Васька от искусства.
– Пожрать запросто достану, а вот выпить…
– Пехота, чмо ты и есть чмо, – с оттенком пренебрежения укоряю я Васька за то, что среди ночи он не может раздобыть выпивку.
– Сам ты… – матерится Васек, защищая честь и славу своего рода войск.
Ранен Васек в левую руку, это только и спасло его от моего гнева, когда я услышал, какими да еще и разэтакими являются «потешные» десантные войска вообще и я в частности.
– Где у вас фельдшер квартирует? – подавив гнев, интересуюсь я.
– Тут же, в ПМП, в жилой палатке, – злобно, все еще держа обиду, отвечает Васек.
– Зови дневального, пусть он нам его сюда представит.
– Зачем?
– Выпить хочешь?
– Ну!
– Тогда зови.
– Дневальный! – резким коротким выкриком зовет Васек.
Дневальный, по виду недавно призванный солдатик, прибежал, молча выслушал приказание и убежал. Минут через тридцать приходит фельдшер, заспанный, недовольный, раскормленный.
– Помираешь, что ли? – пренебрежительно язвит он.
– Без водки и жратвы помираю, – нагловато усмехаюсь я. – Хреново у вас тут, тоска одна.
– Да ты что, совсем охуел?! – аж надсаживаясь от возмущения, заорал фельдшер. – Ты меня за этим вызвал?!
Беру с койки свой пулемет. Глаза у фельдшера округлились, сытое, круглое, толстощекое лицо похудело и враз опало.
– Ты чего? – растерянно бормочет он. – Я ж тебя перевязывал, лечил, ну успокойся, давай я тебе укольчик сделаю.
– Ширяться не буду, – решительно отказываюсь я и указательным пальцем в деревянном прикладе своего пулемета ковыряюсь.
В прикладе РПКС-74 специальное отверстие предусмотрено, образцовый военнослужащий хранит там оружейный пенал с приспособлениями для чистки оружия. Образцовым я никогда не был, а в отверстии храню всякие интересные малогабаритные штучки. Именно по этой причине с личным оружием стараюсь не расставаться. Ага, вот, нащупал. Вытряхиваю крохотный завернутый в промасленную тряпочку сверточек. Разворачиваю. А там отделанный синей эмалью золотой мужской перстень. Я его с «духа» снял. С живого, с живого, тела я никогда не трогал. В плен «дух» попал, ну не отдавать же такое добро штабной сволочи, один хрен перстень отнимут. Даже если наши не тронут, то перстень после передачи «духа» местным хаддовцы[35] все равно отберут, а то еще и пристрелят пленного, чтобы не возникал. «Дух», кстати, это тоже прекрасно понимал, не возмущался, сам снял, сам отдал. Зато я его живым довел и проследил, чтобы его не тронули охочие до расправ хаддовцы. Так что квиты. По-моему, конечно.
Показываю золотую цацку фельдшеру, называю цену: пол-литра медицинского спирта, пять банок тушенки, блок сигарет, две упаковки анальгина. Дешево, конечно, почти задарма, но ведь у всех так: тяжело пришло, легко ушло. Чего его жалеть, живы будем – еще добудем.
– Настоящий? – колеблется фельдшер, рассматривая трофей.
– У тебя соляная кислота должна быть, вот и проверь, – оставив пулемет и развалившись на кровати, вполголоса предлагаю я.
– Договорились, – пряча перстень во внутренний карман, решился фельдшер.
Через час у нас застолье. Втроем сидим. Васек, фельдшер и я. Одну фляжку с уже разбавленным спиртом, три банки с тушенкой и половину сигарет я сразу отложил для своих. Все остальное выставил. Ну что, приступим? Разведенный спирт, открытые банки с тушенкой, наломанный кусками белый хлеб. Помянули ребят. Еще выпили. Рана ныть уже перестала, тепло, хорошо, душевно.
Мои вещи дневальный уже в палатку к Ваську перетащил. Полулежу на кровати, в голове все так сладко плывет, и без интереса слушаю, как достает фельдшера уже полупьяный Васек:
– Нет, ты мне скажи, ну почему для нас никогда ничего нет, а дай тебе на лапу – так все сразу есть.
– Ты думаешь, я только себе беру? – отбивается фельдшер. – Начмеду дай, туда дай, сюда дай. Все спирта требуют, а его, между прочим, мало выдают. Вот вам даже на обработку ран и то не хватает.
– Оставь его, Васек, – лениво прошу я. – Не нами начато, не при нас закончится. Наливай лучше.
Выпили, небо, губы уже как онемели, без вкуса жую тушенку и рассказываю:
– У меня в школе военрук был, мировой мужик, всю
Отечественную войну в пехоте отпахал. Так вот, он говорил, у них на фронте такая же херня была. Солдату на передовой нет ничего, а тыловые суки в три горла жрут, пьют и в хромовых сапожках щеголяют, а полуголодная пехота в обмотках б/у воюет. И трофеи тогда брали не хуже, чем мы теперь, а уж как в Германию вошли…
– А на армейских складах что творится, – не давая закончить рассказ, перебивает меня фельдшер, пьяной обидой дрожит его голос. – Положено медикаменты выдавать по списку, по заявке, с учетом ведения боевых действий, а там… – Забористо поминая армейскую «мать», клокочет злостью фельдшер и продолжает: – Того нет, сего нет, это не положено, вот это ждите. Короче, х…й вам! А если мы не изловчимся все достать, то у нас раненые прямо на столах умирать будут, как Рафик сегодня. Вот ты, – оборачивается он ко мне: – Небось, как и Васек, думаешь, что я сука тыловая, спирт, тушенку ворую да за чеки все продаю или на барахло меняю. Таки да?
– Отстань, – вяло отмахиваюсь я.
– Думаешь! – бешено кричит он и вскакивает с табурета, подходит ко мне и трясет за отвороты расстегнутого х/б, близко к моему его красное лицо, слюни с губ брызжут. – А ты знаешь, десантник херов, что мы все это собираем да, накланявшись, отдаем на армейских складах, чтобы нам хоть по списку все медикаменты выдали. Ты, под такую твою мать, знаешь, что на твою золотую побрякушку я таких лекарств добуду, что только генералам дают, и ими наших пацанов лечить буду! Да, я сука тыловая! Не хожу на боевые, зато тут вас лечу, как могу, как умею.
– Брось орать, Федька, – негромко просит Васек. – Давайте еще по одной, ребята.
– А у меня тост, – стряхнув руки фельдшера и привстав, говорю я. – Давайте, ребята, выпьем за настоящих врачей и за тебя, Федя, за то, что нас с того света вытаскиваете и лекарства достаете и вообще…
Налили. Выпили. Пьяный заревел фельдшер Федька, слабоват на спиртное оказался, бывает. Ладно тебе, не реви, не баба.
– Рафика сегодня не спасли, – трясет он башкой. – Одна пуля ему под сердце попала, вторая легкое пробила, крови много потерял, прямо на столе захрипел и умер.
– Бывает, – пожимаю плечами я. – А что у вас комполка к каждому раненому ходит? У нас такого нет. Убили так убили. Ранили так ранили. Обычное дело.
– Тут другое, – нахмурился Васек. – Рафик, он земляк командира. Тот его родителей знает. Вроде как с отцом его дружил в детстве. Когда Рафику осенью семьдесят девятого срок призываться подошел, его комполка к себе взял, еще до войны. Потом, как вошли в Афган, он его в писаря хотел пристроить, а тот в разведроту напросился. Говорит, мол, не хочу, чтобы в меня пальцем тыкали. Мировой парень был, его весь полк уважал.
– Любимец богов, – пьяно пробормотал я.
– Чего? – насупился Васек.
– Кого боги любят, того они молодым к себе забирают, – устало, с усилием шевеля онемевшими губами, пояснил я. – У эллинов такое поверье было.
– На хер это поверье! – заорал фельдшер, не вытирая с багрового лица слезы и сопли. – Человек жить должен. Ты понимаешь, жить и быть счастливым, мы имеем право на жизнь, мы его тут уже заслужили.
Заслужили? Да мы, кто живым вернется, своего счастья сполна хлебнем. Много нам его досталось, хоть отбавляй. Да и не только нам… Подлость и предательство, возведенные в ранг политики, воровство, ставшее добродетелью, измена, ставшая доблестью. Вот что нам подсунут в этой жизни. Героями станут не Рафик, отказавшийся прятаться в штабе, не Витек, убитый осколком мины в разведке, не Фаик, получивший две пули и выживший, не тысячи других убитых или израненных ребят, награжденных орденами и медалями или оставшихся без отличий, нет. Новому времени нужны свои герои – наемные убийцы, бандиты, воры в законе и без закона, продажные девки и еще более продажные политики. Это про них снимут фильмы и напишут книги, их песни зазвучат на радио и телевидении. Им будут завидовать и подражать. Ну что ж, какая страна, такие и герои. А про вас, ребята, никто не вспомнит, никто даже не подумает, что вы тоже имели и имеете право на жизнь и счастье. Время выбрало не нас. Вот и все. Ничего. Выше голову, ребята! Мы исполнили свой долг. Как смогли. И выпьем братцы: «За нас с вами и хер с ними!»
А пока мы еще здесь, в этой палатке. Пока мы еще только мечтаем о счастье, каждый о своем. Наливай, Васек. Еще по одной дернем, за тех, кто в горах, пусть живыми вернутся.
– Вот ты мне объясни, – как издалека доносится голос Васька.
Ого, да я уже пьян, еле его слышу, плыву в своем опьянении, как в теплой, прогретой солнцем волжской водице. Эх, Волга, милая ты моя, как же я соскучился по твоей речной ласке. Смотрю, как силится докричаться до меня Васек, напрягаю слух, усилием воли удерживаю убегающее в алкогольную нирвану сознание и слышу:
– Вот ты мне объясни, – упрямо повторяет Васек, – чего вы, десантники, так вые…ваетесь всегда? Чем уж вы от нас, пехоты, так отличаетесь?
– Да ничем, – еле шевеля онемевшими губами и разводя руками, с пьяной искренностью отвечаю я.
И правда, ничем. Любого из пехоты к нам переведи – вот тебе и десантник, не хуже других будет, от нас любого в пехоту убери – вот тебе и мотострелок. И полно таких примеров было. И офицеры у нас почти все из мотострелковых частей пришли, а до этого высшие общевойсковые командные училища заканчивали. Ротный – Омское ВОКУ[36], командир первого взвода – Орджоникидзевское ВОКУ, командир второго взвода – Бакинское ВОКУ. Хватало и таких офицеров, кто после военной кафедры гражданского института пришел на два года служить в армию и угодил в Афган. Только командир третьего взвода лейтенант Петровский кадровый десантник, он Рязанское высшее воздушно-десантное командное дважды краснознаменное училище имени Ленинского комсомола окончил. Таких, как он, офицеров на всю бригаду, может, с десяток только наберется. Все остальные из мотострелков в десантно-штурмовую бригаду пришли служить. И что? Хреновые они офицеры, что ли? Нет, нормальные командиры, обычные, в общем. А солдатня? Все минометчики, артиллеристы, зенитчики, водители, связисты, саперы – те общевойсковую учебку в Ашхабаде закончили. А попробуй им скажи, что мы из воздушно-десантной учебной Гайджунайской дивизии, белая кость да отважная десантная кровь, а они чмыри общевойсковые. Так тебе косточки-то быстро пересчитают да самого разом в чмо опустят. Да и не скажет никто такого, нет таких дураков. Командиры БМД, операторы-наводчики, механики-водители, командиры отделений для воздушно-десантных и штурмовых батальонов – вот те да, в основном из Гайджуная прибыли. А рядовой состав? У нас в то время основная часть бойцов была призыва осени семьдесят девятого года. В ноябре семьдесят девятого призвали, в январе восьмидесятого они уже в Афгане. С парашютами попрыгать не успели, военную подготовку пройти не успели, тут все науки войсковые превзошли.
– А че тогда гонор свой показываете? – все пристает и пристает Васек. – Ты бы на себя со стороны посмотрел. Только к нам попал и тут же выеживаться стал: я – десантник. Так и охота было в морду заехать.
– У каждого рода войск свои традиции, – еле шевеля онемевшим, заплетающимся языком, пытаюсь объяснить я. – Наша традиция – это вые…он в мирной обстановке, а в боевой…
– Мы не хуже вашего воюем, – размахивая здоровой рукой, кричит мне Васек.
Слипаются у меня глаза, и я уже не вижу возмущенное лицо бойца из разведроты мотострелкового полка, неразличимым шумом доносится его голос. Крепкая это штука, медицинский спирт, пусть и разведенный, пьян я в дупель.
– Слышь, – трясет меня за плечо Федька-фельдшер.
Хочу, но не могу открыть глаза, а он назойливо все зудит и зудит мне в ухо: «Завтра тебе эвакуацию предложат, так ты не соглашайся. Госпиталь в Союзе – это мрак. Рана у тебя неопасная, все заживет. Слышь? Не соглашайся».
– Ладно, – еле бормочу я и проваливаюсь в сон.
Через три дня, когда мясо на ране уже затянулось и я
более-менее уверенно ковылял, вернулся наш батальон. Усталые, грязные, оборванные, голодные, такими они пришли с гор. Мы всегда такими возвращались. Те, кто вернулся, прожженные солнцем, обессиленные и счастливые. Живы! Живы! Опять живы! Ковыляя, таща ранец и пулемет, я бреду к свой роте. Наши из третьего взвода уже кружком сидят. Брошен на землю РД, поверх личное оружие.
– Ну ты тут и харю отожрал, – встречает меня Филон, встает и хлопает по плечу.
– А где х/б новое и ботинки урвал? – с легкой завистью спрашивает живой и здоровый Леха.
– Свистнул, небось? – смеется Муха.
– Пожрать тут чего есть? – скалит желтые зубы Баллон.
– А Сашка Петровский где? – осматриваясь, ищу командира взвода.
– Да живой он, – улыбаясь, успокаивает Леха, – к комбату пошел.
– Угощайтесь, ребята! – Я достаю из своего РД тушенку, хлеб, флягу с разведенным спиртом. Выкладываю сигареты. Прошу: – Герку-связиста позовите.
За Геркой Баллон сбегал. Выпили, пожрали, еще по глотку выпили. Закурили. Обходя нашу группу и с завистью на нас поглядывая, проходят бойцы из других взводов и рот батальона. Извините, ребята, не приглашаем, на всех не хватит. Сами шуршите. Они и пошли шуршать, разбредаясь между палатками мотострелкового полка. А как же, мало нас осталось в первом батальоне.
– Минометный расчет, который нас тогда накрыл, – закуривая, начинает рассказывать Филон, – ребята достали. Они, суки, за горкой позицию оборудовали, вот мы их ночью и не приметили. Как «вертушки» отстрелялись, вот тут-то они по нам навесным и долбанули.
– Мы их прямо на позиции взяли, – злорадно усмехается Леха. – Не ждали они, что мы так быстро до них дойдем.
– И?!
– Сашка орет: «Не хер делать и живьем не брать!» Мы, когда еще на вершине были, видели, что одного из вашей группы тащат, а другой еле идет. Только не знали кого… А потом Филон пришел и говорит: «Витек убит, а ты ранен», – со смаком покуривая ароматную сигарету, поясняет Муха.
Смотрю на него. Где ж только у него душа-то держится? Сам маленький такой, да еще и так похудел, просто кожа да кости, щеки ввалились. Вот только щетины не было, не росла у него еще щетина, не брился он еще.
– Еще во втором взводе лейтенанта Галиева убили, – продолжает рассказывать Филон. – Его взвод нас в ГПЗ сменил, а тут засада. Галиев ребят, пока они по камням расползались, прикрывал, вот пулю и поймал. Еще из его взвода тогда же двоих убили. И из первого взвода еще через день одного…
– В первой и третьей ротах тоже потерь полно, – вмешивается в разговор Герка. – И у нас во взводе управления радиста убили, я теперь его рацию таскаю.
– «Духов»-минеров, что тогда с тобой взяли, афганским коммандос передали, – усмехается Леха. – Небось теперь в их десанте будут служить, коммандос, под такую их…
Это тоже обычным делом было: сегодня он «дух», завтра его поймали и, если он всех сдал и «раскаялся», в афганскую армию или царандой служить забирают.
– Эх, как ребят-то наших жалко, – тихонько по-бабьи
вздыхает Баллон.
Курим и молчим. А небо-то тут какое синее, ни облачка. Воздух чистый, дышится легко. Да, уходили в горы, сентябрь был, а теперь уж октябрь подвалил. Все равно жарко, только ночами в горах холод до костей пробирает. А еще скоро мы с Лехой вдвоем во взводе останемся, все остальные на дембель уйдут.
– Дать мне сигарет, – скрипучим голосом с подчеркнутым балтийским акцентом, как бы обрубая каждое слово, просит подошедший к нам Пауль.
Пауль Сависаар – эстонец. Долговязый, белесый, бледноглазый. По морде – сущий фриц. Он тоже пулеметчик, только у меня РПКС, а у него ПКМ[37]. Было у нас в роте отделение ПКМ, четыре пулемета. Они средством усиления считались. Я с Паулем постоянно дрался. Он разок, в самом начале моей службы меня русской свиньей назвал. Я его чухной и нацистской шлюхой. И пошло дело. На дух друг друга не переносили. Как куда вместе попадем, так обязательно драка.
– Паулю скальп сняли, – кивая в его сторону, смеется Муха, – снайпер стрелял. Бац! Пауль валится, в каске дыра, кровь пошла. Думаем – убили парня. Снайпера загасили.
Его вытаскиваем, только полезли документы забрать, а он: «Куда в карман лезешь?» Каску снимает, а ему пуля вокруг головы круг очертила, кожу стесала и вылетела. Мы в хохот. А он: «Чего смеешься, как русский осел?»
– Ты, фриц недоделанный, – вызывающе и опять нарываясь на драку, говорю я, – ты разве не знаешь, что у русских нет ослов? Такой скот только у вас водится.
– Ты русский осел! – засопел Пауль и уставился на меня белесыми глазами.
Упорный парень. Три раза я ему каждый глаз подбивал, он мне нос ломал. Бои, как говорится, шли с переменным успехом.
– Пауль! – быстро встал с земли Филон. – Пока он ранен, то я – за него.
– Ты не есть русская свинья и осел, – отказался от неравноценной замены Пауль и снова потребовал: – Дать мне сигарет.
Все засмеялись: как раз Филон-то и был русским. Герка хоть по военному билету и числился русским, но уж больно для славянина был скуласт и узкоглаз. Муха – башкир, Леха – узбек, Баллон – украинец, я – татарин.
– Покажешь скальп, дам сигарету, – стал я поддразнивать Пауля.
– Может, тебе еще станцевать? – желчно огрызнулся Пауль.
Белесые его глаза сузились, кулаки сжались и, видать, «зачесались», так ему хотелось в драку броситься. Но курить хотелось сильнее, и он снял старую, с обвисшими полями панаму. Красный, как обруч, охватывающий голову шрам. Редкие, коротко остриженные белые волосы в запекшейся крови, умыться, наверно, еще не успел. Достаю из пачки пару сигарет, протягиваю ему. Он их не берет, вырывает. Нахлобучив панаму, не поблагодарив, повернулся ко мне спиной.
– Пауль!
Он резко, как в бою, одернулся. Я достаю из кармана упаковку с таблетками анальгина, протягиваю:
– Держи, фриц, башка-то, небось, трещит.
Чуть поколебавшись, Пауль берет таблетки и уходит. Пройдя несколько шагов, все так же не оборачиваясь сухо бросает:
– Спасибо.
Странный парень, ни с кем не дружит, особняком держится. Часто ходит навещать своего земляка из четвертого батальона. То есть это не совсем земляк, латыш из Риги. Но для Пауля, за отсутствием эстонцев, он, видать, все равно «благородных» балтийских кровей. Я этого латыша еще по учебке знал, нормальный парень. Он-то мне и рассказал, что в семье Пауля в сорок шестом чекисты деда с бабкой расстреляли, якобы за помощь «лесным братьям». И чего теперь? У нас, кого ни копни, почти у каждого в родне – этот расстрелян, репрессирован, помер с голодухи, отмотал срок или сдох на зоне. Время такое было. Одни стреляли и сажали, другие вставали у стенки или мотали сроки, все остальные молчали. А дети их уже все переженились, а мы их внуки. Разве свою кровь разделишь? И у меня прадеда в тридцать седьмом за то, что он постоянно в мечети молился, расстреляли. Он перед смертью от веры не отрекся. А оба деда у меня в составе Красной армии на Отечественной войне воевали, один убит, второй инвалидом вернулся. Память о них для меня тоже свята. Ну и что мне теперь из-за расстрелянного прадеда к «духам», что ли, переходить? По своим товарищам стрелять? Они-то тут при чем? Слышь, Пауль, мы-то тут при чем, что твоих постреляли. Ты сам-то разве здесь не стрелял?
Радуйся, Пауль Сависаар, теперь твоя Эстония свободна и независима. Ты теперь без риска получить по морде можешь кричать русскоязычным негражданам: «русская свинья». Твои дед и бабка теперь национальные герои, а могилы советских солдат – наших дедов – оскверняют. Ты ж теперь в НАТО, да? Значит, если что, стрелять по нам будешь? Давай, Пауль, стреляй! Ты это умеешь. Теперь уже твоя суверенная Эстония воинский контингент в Афган отправила. И что ты скажешь этим солдатам? Ради чего им умирать? А может, там твой сын служит, а что – по возрасту вполне возможно. Что ты ему скажешь, Пауль? Может, все-таки вспомнишь, как в восьмидесятом промозглой зимой ты загибался в ПМП от желтухи, а ребята из твоего отделения, эти «русские свиньи», достали для тебя капельницы и глюкозу. У нас в бригаде их не было, так они в медсанбат 201-й дивизии ходили и там обменяли на чеки. Или как загасили снайпера, который хотел тебя убить. Многое можно вспомнить. Так что есть, Пауль, за тобой должок. Знаешь, Пауль, если ты хоть одного несчастного русского, живущего в твоей стране, не ткнешь и не попрекнешь, то будем считать, что мы в расчете. А насчет НАТО? Так мы тоже в ответ стрелять умеем, и ты это знаешь.
За нашим батальоном пришли транспортные вертолеты. Подходят прощаться фельдшер Федька и разведчик Васек, жмем руки и желаем друг другу вернуться домой живыми. Может, когда и встретимся с вами, ребята. А вот с Файзабадом уже точно нет. Ну прощай, Файзабад. Прощай, Краснознаменный 860-й отдельный мотострелковый полк, в твоих рядах полно отличных ребят служило, они о себе и про тебя еще напишут. А нам пора возвращаться домой, в бригаду. Крутится, набирая обороты, винт транспортного вертолета. По бортам, первый батальон, по бортам, десантура, у нас еще полно дел.
И опять ПМП, только уже дома, в бригаде. Опять продавленная койка в замызганной грязной палатке. Как только вернулись, я сразу в санчасть пошел. Нога уже не кровоточила, и ранка затянулась, зато кисть руки опухла. Руку мне пулька царапнула, а в ранку инфекция попала. Кисть руки давно уж пухнуть начала, я все наделся – обойдется, а вот теперь температура, озноб, еле стою на ногах. Руку как выворачивает от горячей плещущей боли.
– Флегмона, – быстренько осмотрев меня, поставил диагноз врач, молодой парень в грязноватом белом халате.
После окончания медицинского института призвали его. Пил товарищ старший лейтенант, не щадя живота своего, одно слово – полевой хирург.
– Будем резать, – сурово сказал военврач.
– Насовсем? – испугался я. – Не надо, доктор!
– Хочешь совсем подохнуть? – по-живодерски усмехнулся «помощник смерти», хрипловатым баском утешил: – Не ссы, солдат! Мы быстро. Опухоль вскроем, вычистим, вылечим.
– А я думал, руку отрежете, – с облегчением вздохнул я и, протянув распухшую кисть, разрешил: – Режьте.
– Если сильно попросишь, то можем и всю руку оттяпать, – засмеялся врач и предложил: – Выдвигайтесь на стол, больной, будем оперировать.
Лег я на стол, вытянул больную руку, мандраж меня бьет, всего колотит от страха, на орудия пытки стараюсь не смотреть, а они, никелированные зловеще-красивые, так взгляд и притягивают.
– А почему вы спиртом руки и инструменты не обрабатываете, – встревожился я, глядя на приготовления к операции.
– Нет у нас спирта, – с суровым трагизмом поведал врач, – кончился спирт. – Утешает: – Но ты не бойся, солдат, в полевой хирургии место спирта бензин занимает, им и обработаем тебя.
– Дайте хоть наркоз! – в тоске и страхе шепчу я.
– Это можно, – небрежно кивает добрый врач. – Вот это всегда пожалуйста, нам для вас этого добра не жалко. И приказывает: – Сидоров, наркоз покажи больному и, если он еще раз попросит, введи его прямо в затылок.
Сидоров – это фельдшер, он тоже солдат срочной службы, до призыва ветеринарное училище окончил. Показывает он мне деревянный молот-киянку, ударная часть обшита кожей, и ласково спрашивает:
– Ну как, больной, будем общую анестезию делать? Или уже передумал?
Я передумал, закрыл глаза, сжал зубы, решил терпеть. Пока кисть новокаином обкалывали (местная анестезия), зубы у меня еще сжимались, а как резать стали, так заорал. Крыл я их матом, и плакал, и снова крыл, и так до конца операции.
Медицинской службы товарищ, старший лейтенант Макеев, был ты у нас в бригаде и жнец, и кузнец, и на дуде игрец – хирургом, терапевтом, инфекционистом и прочая… прочая… Многих раненых ребят с того света вытащил, многим больным здоровье вернул, меня тоже вылечил. Спасибо тебе! За то, что не было спирта, прощаю. За то, что киянкой пугал, прощаю.
Но тогда на операционном столе, сильно я жалел, что не было рядом родного РПКС, убил бы. А вот за это уж ты меня прости.
Рука после операции гореть перестала, только все ныла и ныла. Вот и сейчас ноет. Ночь уже. Не спится. Дом вспоминаю, маму, квартиру нашу, свою забитую книгами комнату. В книжках про войну совсем по-другому пишут. Читаешь и думаешь: «Эх, вот бы мне туда! Уж я бы показал!» Вот и попал, показывай. Только не я показал, а мне показали. Грязь, голод, усталость, скука, страх, боль, пока чужая смерть – вот тебе и вся война. А еще и бессмыслица, не понимаю я: ну ради чего тут помирать должен? Кому все это надо? Уж точно не мне. Не понимаю, а воюю. Как и все тут. Бессмыслица. Скорей бы закончилась эта ночь, скорей бы утро. Только ночью мучает бессонница, только ночью эти мысли, как вши, по тебе ползают. Днем проще, и думы привычные: раздобыть пожрать, курнуть, поспать и снова пожрать. А потом опять ночь и бессонница, такая же бессмысленная и тяжелая, как и вся эта война.
Днем от скуки, хромая, бродил по санчасти. Общая медицинская палатка для больных и раненых, палатка приемная, перевязочная, она же операционная, жилая палатка для персонала, еще одна – аптечный склад, на отшибе одиноко стоит палатка инфекционного карантина. Вот и весь пункт медицинской помощи нашей бригады.
Просто больных, как ни странно, мало было. Казалось бы, тяжелейшие условия, а терапевтических больных почти нет. Молодые мы все были, здоровые, да и к службе приноровились. Вот и не болели почти.
– Вот тебе таблетка. Одна половина – от головы, другая – от жопы, – добродушно отвечает на приеме врач на жалобу очередного бойца:
– Ой, как голова болит, ой, как сильно тошнит!
Вот и все лечение. Настоящие болезни такой армейский универсальный медикаментозный метод, конечно, не излечивал. Но симулянтам, как их у нас называли, «шлангам», помогал здорово. А вот желтушников врач с одного взгляда определял. Насмотрелся этого «добра».
Гепатит Б, болезнь Боткина, желтуха. В Афгане для сороковой армии эта болезнь была страшнее, чем все душманские пулеметы. Не знаю, как в других частях, а у нас до восьмидесяти процентов личного состава желтухой переболело. Пытались инфекционисты с ней бороться, прививки солдатам и офицерам делали и всякой дрянью пичкали, хлоркой все отхожие места засыпали – бесполезно. Не болезнь, а просто живая иллюстрация к поэме Данте про все круги ада. Ну Данте не Данте, насколько я знаю, он про желтуху ничего не написал, но зато в солдатском фольклоре сороковой армии эта болезнь одно из самых главных мест занимала. Вот и сейчас прохожу мимо палатки инфекционного карантина и слышу:
Не попьешь теперь ни пива и ни водки,
Не пожрешь теперь ни сала, ни селедки,
На лекарства будешь ты всю жизнь трудиться,
Гепатитчики, не это ли вам снится?
Фальшиво вполголоса напевает сидящий на ящике у старой продранной палатки молоденький, истощенный, наголо бритый солдатик. Белки глаз у него желтоватые, сам весь бледненький, но странно-веселый.
– Ты к нам? – увидев меня, солдатик прекратил петь и приветливо заулыбался.
– Да так, брожу от скуки, – неопределенно я отвечаю, собираюсь повернуться и уйти.
– Деньги принес? – встав с деревянного ящика, спрашивает желтушник.
– А я разве тебе должен? – чуток удивился я и остановился, рассматривая тщедушного больного воина. Этого бойца я в первый раз видел.
– Десять чеков, и ты дома, – поощряющее засмеялся желтушник и, видя мое недоумение, громче, злее и увереннее повторил: – Деньги гони, я зря ссать не буду.
Ах, вот оно в чем дело! Дошло наконец. Членовредительство. Так это называется. В себя стрелять – это опасно, могут засечь и срок впаять, да и больно. Поэтому самострелов у нас мало было. А вот так… Самый верный способ откосить от службы и заболеть гепатитом – это выпить мочи больного. В то время гепатит Б лечили в военных госпиталях в Союзе. Срок лечения составлял сорок дней. По излечении больному предоставлялся краткосрочный отпуск домой[38].
Были и среди нас такие, кто добровольно уринотерапией занимался, были, чего уж там. Глотнул желтушную мочу – и пошла ты на хер, служба, а я теперь больной. Такой, значит, был довольно распространенный способ сачкануть от армии.
– Тащи стакан, – доставая из внутреннего кармана деньги и опасливо озираясь, попросил я.
– О! Молодец, – оживился больной солдатик, пообещал: – Я быстренько.
Через пару минут возвращается, тащит помятый алюминиевый котелок, наполовину наполненный мочой коричневого цвета, и, протягивая емкость, подмигивая, советует:
– Ты глаза закрой и махом, как водку, пей.
Прямо по ладони, в которой у него котелок был, я с левой руки двинул. Плеснула ему в лицо моча. Он и ахнуть не успел, как я здоровой ногой ему в промежность добавил, а когда он загнулся, то ласково пожелал:
– Ну, передавай привет родине! Паскуда!
– Ты… – разгибаясь, захрипел желтушник и не закончил фразу, скрючившись, ушел к себе в палатку. Это ему повезло еще, был бы я поздоровее, так я бы его эту мочу выпить заставил.
Вот только не надо думать, что все желтушники были «шлангами», отнюдь. Большинство заболевало от бытовых условий, в которых мы жили. И потом, желтуха – это ведь на всю жизнь последствия. Навечно пораженная печень, слабенький иммунитет, пожизненная диета и вынужденная трезвость. Не так-то и много находилось желающих добровольно это «удовольствие» испытать. Большая часть желтушников, отлежав в госпиталях и съездив в отпуск домой, возвращалась в подразделения. Им положен легкий труд и диета. Правда, смешно? В армии, в Афгане легкий труд и диета. Выполняли те же работы и таскали те же тяжести бывшие желтушники, ну а кормились все из одного котла. Не только своей и чужой кровушкой мы землю Афгана полили, коричневой от гепатита Б мочи как бы не побольше пролито было. Пока молодые были, то еще ничего. Пили водочку, соленым да жирным закусывали, тяжести без всяких скидок таскали. И только через годы уже загибаться стали. Таких инвалидов в сводках военных не учитывают, потерями их не считают, а ведь они тоже жертвы этой войны.
Две недели я был на излечении, на одной пайке. Не то что недоедал – голодал. Нас в медицинской палатке семеро было, легко раненные и просто больные. Лечить – лечили, а вот кормить… не было жратвы, одну бурду давали, да и той мало. Нашу роту опять черти по горам отправили мотаться, поддержать некому было. Вот тут-то я окончательно постиг, что такое настоящая служба и настоящий десантник.
Чем настоящий солдат отличается от плакатного? А тем, что не сдается он, выживет в любых условиях, и плевать ему на уставы и прочую военную дребедень.
Только рука у меня двигаться стала, но еще завязанной в бинты была, как стал я мыслить с товарищами думу трудную, думу горькую, как еды добыть. Худой, как узник Освенцима, грязный, вшивый, ослабленный, больной – вот таким я стал. Остальные больные и раненые не лучше. Решились мы не умирать голодной смертушкой, а пойти на дело страшное, опасное, требующее настоящей военной доблести. А именно ею издревле и отличались десантники, и этому их упорно и настойчиво учат отцы-командиры и старшие товарищи, а доблести эти: отвага, решительность, смекалка и холодное презрение к возможной каре советского закона.
В двадцати метрах от ПМП располагался бункер, а в нем продовольственный склад бригады. И не просто располагался, а охранялся бдительным караулом, и днем, и ночью часовой «все ходит по цепи кругом». На ночь заместитель командира бригады по тылу закрывал склад семью замками и опечатывал его личной печатью. Вот как самое ценное имущество охраняли.
Силенок часового без крови снять не было, да и не будешь по своему же товарищу бить, а чтобы ликвидировать часового – об этом даже с голодухи не думали. Что делать? На этот вечный вопрос многие российские интеллигенты до сих пор ответить не могут, а уж бумаги-то извели, а книжек-то написали уйму. Самые известные так и называются: «Что делать?» и «Преступление и наказание». В ту пору интеллигентом я не был, и потому ответ на сакраментальный вопрос: «Тварь я дрожащая иль право имею?» – нашел быстро: «Права не имею, но жрать хочу, а посему…» Подошел к разводящему, что вел на посты дежурную смену, он тоже из Гайджунайской учебки был, одного со мной призыва, и быстро с ним договорился, он с часовым перемолвился. И готово дело.
Ночью семеро увечных, трогательно помогая друг другу, разобрали крышу бункера и два часа в меру сил тягали со склада продовольствие, затем крышу аккуратно закрыли, печати, замки все осталось в целости. А часовой, пока мы, действуя преступной группой, расхищали военное добро, бдел, чтобы нас случайно не застукали, или, если использовать не военный, а уголовный жаргон, стоял на стреме.
Утром майор, наш главный бригадный снабженец и кормилец, крику поднял до небес: «Обворовали!» В караульном помещении, с участием дежурного по части и с разрешения комбрига, провели обыск. Нет ничего, ничего не знаем, печати и замки – все целое.
– Да как вы вообще? Товарищ майор! Такое про нас могли подумать? – возмущаются солдаты и офицер, начальник караула.
Обыскали помещение роты, с которой наряжался караул, нет ничего. Все ямы, все укромные места обшарили, ничего не нашли.
Палатки ПМП с больными и увечными обыскивать и не подумали. Не могли, значит, и представить себе, что убогие такое дело могут провернуть.
Испарилось все. Комбриг уже на майора косо смотрит:
– А может, майор, это твои подчиненные украли? Может, зря ты на караул клевещешь?
– Мои в меру воруют! – в запале признается майор.
Теперь думу трудную, думу горькую мыслили уже штабные офицеры бригады. Как все списать? Как новое довольствие получить? Они хоть и штабные, но десантники, и нам, солдатам, не пришлось за них краснеть и их стыдиться.
У нас в бригаде от третьего батальона несколько рот отдельными гарнизонами стояли, снабжали их, естественно, со складов бригады. Обычно за продовольствием и боеприпасами они сами ездили, грузовые машины под прикрытием БМД. А тут герой, зам по тылу, со своими писарями и кладовщиками сам им повез продукты. БМД на буксире потащил старую, раздолбанную грузовую машину. Вы уже догадались? Совершенно верно! Напали на эту колонну враги, но писаря и кладовщики отбили вражье нападение. Машина с продовольствием сгорела? Ну так на войне не без потерь. Выписать новое!
– А у вас, товарищ комбриг, даже писаря воевать умеют! Отлично учите личный состав! Объявляю вам благодарность. Отличившихся к наградам!
– Служу Советскому Союзу! – отвечает счастливый комбриг проверяющему полковнику из штаба армии. – Есть представить к наградам!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.