Глава восьмая За други своя
Глава восьмая
За други своя
История российского парусного флота знала случаи самопожертвования, когда офицеры отдавали свою жизнь не только спасая другого офицера, но и матроса. Знала история нашего флота и истории, когда матросы ценой своей жизни спасали любимых офицеров.
…В Летнем саду Кронштадта и сегодня стоит этот скромный обелиск. Надпись на нем гласит: «Офицеры «Азова» любезному сослуживцу, бросившемуся с кормы корабля для спасения погибающего в волнах матроса и заплатившему жизнью за столь человеколюбивый поступок». Этот памятник поставлен мичману Домашенко.
Из письма лейтенанта Павла Нахимова Рейнеке: «Свежий ветер нас подхватил, сколько возможно пользуясь им, в пять дней долетели до мыса Сан-Винсента. Оставалось на одни сутки переходу до Гибралтара, уже начали мечтать, что скоро достигнем цели своих желаний, но, как нарочно, штили и противные ветры продержали нас очень долго, не впуская в Средиземное море. 24 августа прошли Гибралтар. С сего числа ветер все время нам не благоприятствовал, и все переходы наши были несчастливы…»
Корабельная жизнь текла своим чередом. Несмотря на погоду, настроение у всех было приподнятое. И если вечерами матросы лихо отплясывали камаринскую на баке, то офицеры в это же время с неменьшим воодушевлением распевали под гитару романсы в кают-компании.
За Гибралтарской скалой на мореплавателей обрушилась небывалая жара. И хотя палубы беспрерывно поливали забортной водой, смола из пазов все равно текла ручьями.
– А какой у нас в Устюге мороз, аж ухи заворачивает! – мечтательно вздыхал в тени паруса какой-то молоденький матросик. – Не то что тутошняя жарища, будь она неладна!
– А ты без толку не лайся, – одергивали его ветераны средиземноморских компаний. – Это еще цветочки, а вот как с пустынь Египетских дунет их сиротка, вот тогда уж точно ад будет!
Сироткой ветераны кампаний средиземноморских именовали знойный африканский сирокко, а вот насчет ада говорили правду сущую, ибо от «сиротки» добра ждать не приходилось!
Вскоре среди молодых матросов пополз слух, что от пекла и солнца можно почернеть до полного африканского обличил.
– Куды ж я ефиепом али арапом чернорожим к Матрене своей возвернуся! – не на шутку пугались они. – Меня ж не то что девка – мать родная не признает!
– Не журись, сердешные, – утешали их старики, в усы промеж себя посмеиваясь. – Мы вот уж третью гулянку сюды делаем, а арапами так и не сделались! Чернота тутошняя враз сходит.
– Слава-те хосподи, – крестились матросики обрадованно. – А то напугали добрых людей до конца жизни!
И снова дневниковые записи одного из участников плавания: «До 5-го сентября тихие и противные ветры и штили держали эскадру почти все на одном месте на высоте острова Сардинии. 5-го в полдень получили легкий попутный ветер, но 6-го опять штилевали, а 7-го перед рассветом задул попутный ровный ветер и к вечеру сильно засвежел, так что всю ночь мы держали по 11-ти узлов».
Порывистый и сильный зюйд-вест буквально рвал паруса. Суда сильно качало. Со шканцев флагманского «Азова» было хорошо видно, как они то по самые мачты зарывались в волне, то, наоборот, ею же подхваченные, взлетали ввысь на пенных гребнях. Эскадра держала курс на Палермо.
Очередной походный день уже клонился к вечеру, и свободные от вахты офицеры «Азова» коротали время в кают-компании.
Вот в углу за шахматным столиком пристроились мичманы Корнилов и Завойко. Вот гардемарин Володя Истомин, печально музицирующий что-то на порядком расстроенном рояле. Мичман Саша Домашенко, уютно устроившись на диване, читает какой-то толстый французский роман. За кормовым балконом стонет ветер, частый дождь барабанит в стекло.
– Еще пару суток, господа, и погуляем по прошпек-там палермским! – поднял голову от шахмат рассудительный Володя Корнилов. – Кто как мыслит проводить время на берегу?
– Я на рынок сразу загляну! – подал голос гардемарин Истомин. – Непременно хочется фруктов здешних отведать, да и домашним подарки сделать надобно!
– А я в оперу! – оторвался от книги Домашенко. – Давно мечтал послушать настоящих итальянских теноров!
В дверь прошел только что сменившийся с вахты Павел Нахимов. Поеживаясь, кинул на вешалку мокрую от дождя фуражку.
– Начали лавировать на правый галс, – сообщил скороговоркой присутствующим. – А погода пропасть!
К лейтенанту подбежал расторопный вестовой, поставил стакан «адвоката» – горячего крепко заваренного чая. Присев за стол и помешивая ложкой сахар, Нахимов уже заинтересованно посматривал на развитие шахматной дуэли Корнилова с Завойко.
Внезапно за окном кают-компании раздался чей-то громкий и короткий вскрик. Офицеры повскакивали с мест.
– Матрос с мачты сорвался! – крикнул на ходу Нахимов, устремляясь к выходу.
Домашенко отбросил в сторону книгу. Вскочил. Какое-то мгновение он стоял неподвижно, затем же решительно бросился к окну. Рывком распахнул ставни и без раздумий кинулся за борт в круговерть волн и пены.
– Саша! Опомнись! Это же безумие! – кричали ему вслед, но было уже поздно.
Вдогонку прыгнувшему в море мичману швырнули первое, что попало под руки – стул. Вслед за стулом и какой-то пустой бочонок.
Домашенко тем временем подплыл к барахтавшемуся в воде матросу. Тот, нелепо размахивая руками, уже начинал захлебываться.
– Держись за меня! – крикнул мичман. – Продержимся!
На шканцах «Азова» уже немногословно и деловито распоряжался Лазарев. – Скорее! Может, еще успеем! – подгонял он карабкавшихся по вантам матросов. Вывалившись из общего строя, «Азов» резко положил руль вправо и, отчаянно кренясь, лег на развороте. На фалах его трепетали флаги «Человек за бортом».
Маневр Лазарева был рассчитан ювелирно точно: он не только вернул корабль в точку падения людей, но и постарался, одновременно, прикрыть их корпусом от волн и ветра. Шлюпку сбрасывали буквально на ходу. По концам с разбегу бросились в нее гребцы, последним спрыгнул Нахимов. Именно ему было доверено спасение товарища. Один раз в своей жизни в подобный шторм Нахимов уже рисковал своей жизнью, спасая матроса, то было еще на «Крейсере» в кругосветном плавании. Тогда к матросу не поспели, но, может, повезет на этот раз…
– Осторожней, Павел! – кричит ему, свесившийся за борт Лазарев. – Заходи с наветра!
– Знаю! – машет рукой Нахимов. – На весла! Навались!
Зарываясь в разводьях пены, то появляясь, то исчезая среди волн, шлюпка устремляется к погибающим.
– Два-а-а! Раз! Два-а-а! Раз! – хрипло кричит гребцам лейтенант сжимая рукой румпель руля.
Нахимов тревожно вглядывается вдаль: не мелькнут ли среди волн головы мичмана и матроса?
– Вижу! Вижу! Вот они! – внезапно кричит впередсмотрящий. – Господин лейтенант, берите левее!
Теперь едва держащихся на воде людей видит и сам Нахимов.
– Поднажмите, братцы! – обращается он к гребцам. – Еще чуть-чуть осталось!
Но матросов и не надо подгонять. Они и так из последних сил рвут на себя весла. Внезапно шлюпка со всего маху врезается в набежавшую волну. Ее отшвыривает в сторону, но твердая рука рулевого снова и снова направляет ее к намеченной цели.
Вот уже до Домашенко с матросом рукой подать. Видно, как мичман пытается поддержать на плаву обессиленного товарища. Домашенко что-то кричит, но ветер уносит его слова и ничего не слышно. Все ближе шлюпка! Вот-вот люди будут спасены!
Но судьба распорядилась иначе. Когда до мичмана с матросом оставалось каких-нибудь пять-шесть саженей, очередная волна накрыла несчастных с головой. Больше их уже не видели…
Более часа кружила на месте гибели товарищей шлюпка. До боли в глазах вглядывались, а вдруг где вынырнут? Но тщетно: море редко выпускает своих жертв обратно…
Согнувшись под ветром, беззвучно плакал в бессилии Павел Нахимов, слез своих не стесняясь. Да и трудно было отличить их в такую пропасть от штормовых брызг.
Благородный подвиг Домашенко потряс всю эскадру. Поднимая поминальный стакан, контр-адмирал Гейден сказал:
– Старик Сенявин был бы счастлив этим подвигом! Вот уж воистину Домашенко отдал жизнь за други своя! пусть же будет ему пухом дно морское!
Друзья «азовцы» переживали гибель товарища особенно тяжело. В тот день, запершись в каюте, лейтенант Нахимов писал в далекий Архангельск Рейнеке о смерти их общего сотоварища: «О, любезный друг, какой великолепный поступок! Какая готовность жертвовать собой для пользы ближнего! Жаль, очень жаль, ежели этот поступок не будет помещен в историю нашего флота…»
Забегая вперед, можно сказать, что «азовцы» так и не забыли подвиг своего товарища. Едва позади остались последние мили средиземноморского похода и корабли бросили свои якоря в кронштадтский грунт, офицеры «Азова» немедленно собрали деньги на памятник Домашенко. Решение кают-компании «Азова» о сооружении памятника одобрил и Николай I, сам приславший для этой цели некоторую сумму. Тогда же распорядился он и о назначении «приличествующей пенсии» матери и сестре Александра Александровича Домашенко.
А вскоре в Летнем саду Кронштадта был открыт и скромный обелиск. Надпись на нем гласила: «Офицеры «Азова» любезному сослуживцу, бросившемуся с кормы корабля для спасения погибающего в волнах матроса и заплатившему жизнью за столь человеколюбивый поступок».
Но все это еще впереди, а пока эскадра, приспустив в знак траура по погибшим флаги, продолжает свой путь в неведомое. Русских моряков ждут впереди долгие годы боевой страды, походы и крейсерства, впереди у них еще самое главное – пламя и слава Наварина!
* * *
Его жизнь, как и служба, была недолгой, но подвиг остался в истории Отечества навсегда…
Службу свою матрос Шевченко начал в Севастополе на линейном корабле Черноморского флота «Ягудиил». Надо ли говорить, какова матросская доля… Шевченко же был марсовым, его место – на самой верхушке мачты, у проносящихся мимо туч. В дождь и в снег, в ветер и в шторм – всегда первым взбирался по обледенелым вантам Игнатий. Сам командующий эскадрой вице-адмирал Нахимов за лихость и молодечество жаловал его рублем серебряным.
С началом Крымской войны «Ягудиил» нес крейсерскую службу, прикрывая русское побережье, а когда англо-французские войска высадились в Крыму и осадили Севастополь, поддерживал защитников города огнем своей артиллерии. Матросов «Ягудиила» по бастионам не распределяли, зато почти ежедневно команду строили на шканцах и выкликали охотников в ночные вылазки. Далеко не все возвращались на корабль, однако каждый раз от желающих отбоя не было… Среди тех, кто не пропускал ни одной вылазки в стан неприятеля, был и матрос Игнатий Шевченко.
…Девятнадцатого января 1855 года вскоре после обеда на «Ягудииле» команде сыграли большой сбор. Дежурный офицер, как всегда, записал желающих в ночной поиск. Возглавить его в тот раз было поручено известному храбрецу и любимцу матросов лейтенанту Николаю Бирилеву.
В десятом часу вечера отряд охотников стал потихоньку выдвигаться к нашим передовым позициям. Командир третьего отделения севастопольской обороны контр-адмирал Панфилов вызвал к себе Бирилева.
– Вот что, Николаша, – сказал он ему ласково, – сегодня надлежит тебе со своими молодцами занять передовые французские ложементы, срыть их в сторону неприятеля и, оставив на них стрелков, отойти. Для работ земляных даю тебе рабочих. – Контр-адмирал перекрестил Бирилева. – Ты у нас везучий! Желаю, чтобы фортуна не отвернулась и на сей раз!
Вскоре охотники залегли за передовыми редутами в ожидании начала вылазки. Но команды все не было, Бирилев медлил. В небе предательски светила луна, и лейтенант боялся быть обнаруженным до времени.
Игнатий Шевченко коротал время рядом со своими дружками Дмитрием Болотниковым и Петром Кошкой. Не раз и не два участвовали они в подобных вылазках, не раз выручали друг друга в минуты смертельной опасности. Дабы согреться на холодном январском ветру, курили друзья глиняные трубки.
– Сегодня непременно удача будет! – делился своими мыслями рассудительный Болотников. – С Бирилевым всегда так!
– Всем хорош наш лейтенант, только уж горяч бывает без меры. Под пули так и лезет! – отозвался Петр Кошка.
Шевченко некоторое время отмалчивался. Затем молвил, выбив табак из трубки:
– Такое его дело командирское – всегда поперек других быть! А наше матросское – от всяких напастей его уберегать!
– Эй, кто здесь охотники? – кричал, пробираясь меж гревшихся у костров солдат и матросов, какой-то унтер. – Выходи строиться!
Бирилев еще раз глянул на небо. Оно было в сплошных тучах. Глянул на часы. Стрелки показывали третий час ночи. Пора!
– Ребята, – обратился к матросам лейтенант, когда те построились, – фронт не нарушать! Идти локоть в локоть, и чтобы тихо! Фуражки долой!
Быстро, истово крестились.
– С Богом! Вперед, марш!
Двинулись. Вышли на ничейную полосу. Вокруг было тихо. Но вскоре где-то раздался выстрел, второй, третий… Взвилась ракета…
– Завидели, окаянные! – обернулся к Кошке шедший впереди Шевченко. – Теперь не отлипнут!
– Живее, живее! – торопил Бирилев.
Скорым шагом миновали Сахарную головку – гору, служившую ориентиром во время вылазок. Теперь впереди французские траншеи. Здесь было тихо, только перекликались между собой замерзшие на ветру часовые да где-то в глубине трубили дозорные горны.
Подошли под неприятельские ложементы. Вот они, на горке!
– В колонну! – Громким шепотом скомандовал Бирилев. – Ружья на руку! Вперед!
– Кто идет? – окликнул часовой.
– Русские! – выкрикнул в ответ лейтенант. – В штыки, ребята! Ура!
Спустя какую-то минуту матросы были уже на ложементах. Лихо работая штыком, Шевченко вместе с товарищами быстро прокладывал дорогу себя вперед. Вскоре ложементы были наши. Рабочие тут же начали срывать насыпь.
– Потери? – окликнул Бирилев своих унтеров.
– Трое пораненных! – хрипло выдохнули те в ответ.
– Не останавливаться! – кричал лейтенант. – Пока француз не опомнился, только вперед!
Так же лихо черноморцы выбили неприятеля из ближайшей к ложементам траншеи, на спине противника ворвались во вторую. В третьей напоролись на картечь, пришлось отойти. Теперь в штыки уже кинулись понявшие, что к чему, французы. Завязалась отчаянная рукопашная схватка. Шевченко, уложив замертво двоих, гнал перед собой третьего. Французы дрогнули, и вновь матросы отбивали одну траншею за другой. Все в кромешной тьме, в липком, рыхлом снегу. Неприятель давил числом, наши – удалью! Чаша весов все больше склонялась на сторону черноморцев.
– Поднажмем, ребята! – размахивал саблей Бирилев. – И француз тыл покажет!
Подавая пример подчиненным, он первым прокладывал себе дорогу среди врагов.
Внезапно из-за ближайшей скалы на него выскочило сразу полтора десятка алжирских зуавов, вооруженных штуцерами. Вот они разом вскинули свои ружья… Еще мгновение – и все для лейтенанта Бирилева будет кончено!
– Берегись! – Вмиг оценивший обстановку Игнатий Шевченко кинулся к командиру и заслонил его от пуль.
Впоследствии Бирилев вспоминал, что он ничего не успел понять, лишь почувствовал несколько глухих ударов в тело навалившегося на него Шевченко. Подоспевшие матросы штыками отбросили зуавов, а Бирилев все стоял на коленях перед распростертым на земле матросом.
– Да скажи хоть слово, брат! – умолял он своего спасителя. – Не умирай, прошу тебя!
Шевченко уже оставляли последние силы. Он побледнел, глаза его закатились, сухие, обветренные губы еще что-то пытались шептать, но прошло несколько минут – и он затих навсегда.
Та ночная вылазка была на редкость удачной: удержав ложементы до подхода стрелков, охотники возвращались к своим. Но, несмотря на победу, веселья не было.
Черноморцы скорбели о своем товарище. Тело героя несли его друзья Болотников и Кошка.
Весть о подвиге матроса с «Ягудиила» мгновенно облетела Севастополь. Защитники города были потрясены мужеством Игнатия Шевченко. Даже скупой на похвалы и награды Главнокомандующий войсками Крыма князь Меншиков самолично распорядился о посмертном награждении героя военным орденом, издал приказ по армии, заканчивавшийся следующими словами: «…Сделав распоряжение об отыскании его семейства, которое имеет все права воспользоваться щедротами всемилостивейшего государя нашего, я спешу, мои любезные товарищи, сообщить вам об этом, поздравить вас, что вы имели в рядах своих товарища, которым должны вполне гордиться».
О подвиге Шевченко заговорила уже вся Россия. Ростовские купцы Кузнецов и Сорокин начали сбор пожертвований на памятник черноморскому герою. Двадцать шестого августа 1874 года памятник, исполненный академиком-художником Микешиным, был установлен в Николаеве. А после воссоздания Черноморского флота, в 1902 году, его перевезли в Севастополь и установили перед казармами Черноморской дивизии.
Один из историков отечественного флота, лейтенант Белавенец так писал об этом событии: «Расступитесь, памятники доблестных героев Севастополя, и примите в свою среду памятник герою, который хорошо помнил слова Господни: «Больше сея любве никто не имать, да кто душу свою положит за други своя».
…В один из дней обороны города новый Главнокомандующий русской армией князь Горчаков прибыл на Второй бастион, где под непрерывным неприятельским огнем держались матросы-черноморцы и солдаты 8-й пехотной дивизии.
– Много ли вас здесь, братцы? – вопросил генерал защитников бастиона.
– Да дня на три хватит, ваше превосходительство! – ответили те ему.
Больше прибавить мне здесь нечего… Безвестные герои Севастополя, никто и никогда уже не узнает ваших имен! Как горько и как это несправедливо! Но вас будет вечно помнить эта щедро политая вашей горячей кровью земля! И я низко склоняю голову пред этой светлой памятью…
* * *
Взаимоотношения офицеров и матросов были порой весьма непросты и изобиловали драматическими, а то и трагическими ситуациями. Один из таких случаев, где проявилось все благородство души русского матроса, и живописал в свое время один из первых отечественных маринистов отставной мичман Константин Станюкович в рассказе «Отплата»:
«– Изволите знать, вашескобродие?
С этими словами старый отставной матрос Кирюшкин, с которым мы ранним августовским утром сидели на пеньках у опушки леса, разбирая только что собранные грибы, указал обрубленным указательным пальцем правой руки на старенького-престаренького отставного адмирала, ковылявшего, опираясь на палку, по дороге из Кронштадтской колонии в деревню Венки.
– Видать видал; он в колонии на даче живет; а не знаю! – ответил я.
– Это – Никандра Петрович Быстров. Слыхали, конечно?
– Не слыхал.
– Про Никандру Петровича не слыхали, вашескобродие?! – изумленно спросил Кирюшкин.
– То-то не слыхал.
– Довольно-таки диковинно, что не слыхали. Сами изволили служить во флоте и не знаете Никандры Петровича!
И, словно бы недовольный, что я не знаю Никандра Петровича, старый матрос пожал плечами, отчего дыра на его неопределенного цвета ветхом легоньком пальтеце обозначилась яснее, и покачал головой, на которой была матросская фуражка, тоже давно потерявшая свой прежний черный цвет и сделавшаяся рыжеватой. Сбитая на затылок, она оставляла открытым морщинистый пожелтевший лоб и часть белой головы.
– Чем же замечателен ваш Никандр Петрович?
– Очень даже замечателен, если угодно знать. Всякий старый матрос хорошо его помнит. Теперь, конечно, ежели по чести разобрать, что в нем? Одни, с позволения сказать, завалящие кости да шкура. Высох Никандра Петрович, вроде будто египетской муми… Вылез вот на солнышко, словно ящер из-под камня, у смерти отсрочки просит… Ему ведь, вашескобродие, что и мне, к девятому десятку подходит, и давно нам с ним на том свете паек идет. Пожалуйте, мол, такие-сякие, на разделку. И ты, ваше присходительство, Никандра Петрович! И ты, отставной матрос первой статьи, бродяжка и пьяница, Андрейка Кирюшкин!.. Вот теперь что… А прежде, этак лет сорок тому назад, Никандра Петрович на весь Балтийский флот гремел…
– Чем же?
– Боем и шлифовкой. Первый по зверству капитан был! – не без некоторой торжественности произнес старик.
Признаюсь, я никак не ожидал, что речь будет о такого рода знаменитости. Удивило меня еще и то, что Кирюшкин, не жалевший обыкновенно довольно энергичных эпитетов при воспоминаниях о некоторых командирах, с которыми служил и которые далеко не гремели на весь флот, подобно Никандру Петровичу, говорил об этом последнем без порицания.
Напротив, в тоне старческого, разбитого голоса Кирюшкина звучали как бы почтение и любовь к человеку, даже прославившемуся боем и «шлифовкой».
– Ну, Дмитрия, немного же замечательного в Никандре Петровиче!
– То-то очень даже много, вашескобродие…
– В том, что шлифовал?
– Вы прежде извольте дослушать, тогда и спорьте, вашескобродие… В том и диковина, что этот самый Никандра Петрович сделался совсем другим, самым жалостливым, можно сказать, командиром.
– Ну?! – недоверчиво протянул я.
– Ни – не ну, а на моих глазах все это было. Когда я с им на «Дромахе» (корвет «Андромаха – В. Ш.) на конверте в дальнюю ходил.
– Как же это случилось?
– Один матросик его выправил.
– Выправил? Расскажите, Дмитрия. Это любопытно.
– Еще бы не любопытно… Бывает, значит, с людьми это самое! – раздумчиво промолвил старик матрос.
– Редко только, Дмитрия.
– Редко, а бывает. Человек, примерно, и бога забыл, и совесть забыл, а придет такой час, и вдруг вроде будто все по-новому обернулось… А я так полагаю, по своему рассудку, вашескобродие, что всякому человеку, самому последнему, дадена совесть… Только не всегда такой случай выйдет, что она проснется и зазрит человека. Как об этом в науках пишут, вашескобродие?
– Пишут, что трудное это дело – перемениться в известные годы…
– То-то трудное, а Никандра Петрович вовсе переменился, – дай бог ему легко смерть принять. Я по себе знаю, какое это трудное дело, примерно, от водки отстать. Прямо-таки нету сил моего карахтера. Помните, вашескобродие, еще когда мы с вами на «Коршуне» взаграницу ходили, я был, можно сказать, как есть отчаянный пьяница?
– Как не помнить…
– И если миловали меня за пропой казенных вещей, то потому, что командир «Коршуна» прямо-таки добреющий человек был и почитал во мне хорошего марсового… Небось был марсовым, вашескобродие! – не без удовлетворенного чувства вспомнил старик.
Действительно, Кирюшкин был лучшим матросом на «Коршуне», отличался необыкновенной смелостью и притом был на редкость добрый человек, общительного и веселого характера, пользующийся общей любовью команды. И если б не его слабость напиваться мертвецки на берегу, пропивая все, что на нем бывало, то, конечно, он на службе был бы унтер-офицером и не был бы под конец жизни бездомным пьянчужкой, с трудом зарабатывавшим в Кронштадте на свое пропитание… По зимам он ходил в факельщиках, а летом занимался грибами.
Это лето, когда мы встретились после тридцати лет, Кирюшкин гостил у меня на даче, поселившись в сарае для дров. Трезвый, он доставлял всем большое удовольствие своими рассказами и необыкновенно уживчивым и деликатным характером. Его все любили, и кухарка с особенным гостеприимством угащивала Дмитрича.
Когда же он собирался отправиться в «дальнюю», как называл он свои запои, то деликатно исчезал, объясняя, что ему нужно по делам в Кронштадт, и возвращался через неделю, а то и две, в невозможном костюме, вроде того, какой был на нем в это утро, и несколько сконфуженный, что пропил старые пиджак и штаны, подаренные ему мной.
– И давал я тогда, вашескобродие, зарок капитану за евойную доброту – не пить… и вышел перед ним подлецом. Лупцевали меня раньше за это самое – я еще пуще пьянствовал. Вышел в отставку, к докторам ходил… «Так, мол, и так… Выпользуйте от пьянства…» Отреклись. Дивились только, как это я – такой старик, а живу с пьяными нутренностями… А по какой такой причине я не имею сил карахтера? Вот тут-то и загвоздка! А фор-марсового Егорушкина помните, вашескобродие?
– Помню.
– Тоже был, можно сказать, во всей форме пьяница, а как вышел в отставку – в рот не берет. Случай такой вышел…
– Какой?
– Баба, вашескобродие… Есть такие бабы, что вовсе умеют оболванить мущинов… Так Егорушкин, как вернулся из дальней, и встретился с такой… Замуж запросил… А она: «Брось, говорит, пить, пойду. А не то поворот «оверштаг»! Она вдовая матроска была и слышала, как к повороту командуют. Ну, и как есть оболванила. Бросил пить из-за этой самой бабы… А и баба, если на совесть сказать, прямо-таки жидкая вовсе была, вашескобродие! Глаза только одни… А вот поди ж ты! Такую власть взяла над Егорушкиным, что он пить перестал… А ведь пил-то как раньше! Значит, ему случай вышел такой, а мне не вышло… Так вот и с Никандрой Петровичем.
– Так вы расскажите, Дмитрии, про вашего Никандра Петровича…
– Был Никандра Петрович во всем своем форце, когда перед Крымской войной назначили его командиром «Дромахи». Конверт был только что отстроен и назначен в дальнюю, и Никандру Петровича изо всех других выбрали, как самого что ни на есть исправного капитана… Дока он был на флотской службе, это надо правду сказать… И отчаянности в нем было много… Как есть был форменный капитан… смелый… Во флоте знали его отчаянность, еще когда он бригом «Скорым» командовал. Бывало, на других судах два рифа у марселей возьмут, а он дует себе на бриге без рифов… Знал, когда, значит, до точки дойти, не утопивши себя и людей. Ну и матросы были у него, вроде будто чертей… Он их тоже довел до отчаянности, потому что пощады не давал. Чуть что… заминка какая… меньше ста линьков не назначал… Такая у него была плепорция… А насчет бою, так это не в счет… Чистил… Почитай, ни одного матроса у него не было, чтобы, послуживши у него, остался с целыми зубами. Самый форменный мордобой был… Вы-то, вашескобродие, этого мордобойства уж не застали, а я десять лет при таком положенье служил… Сами понимаете, отчего другой матрос до бесчувствия напивался… Теперь небось нет такого пьянства, как было… Потому – другое положенье… и люди другие.
Старик затянулся, сплюнул и продолжал:
– А было в те поры Никандре Петровичу лет около сорока… И был он из себя видный, плотный и глазастый… Румяный такой и блондинистый… И очень приверженный к женской команде… Не брезговал… была бы только баба товаристая, а звания ейного не разбирал. Женатым не был, а в ту пору у него жила будто горничной одна шельмоватая девка, из Петербурга привезенная… Шлющая такая… Аленкой звали… Бегала она на конверт, когда мы в гавани вооружались… Завтракать носила своему барину… Так вот, как назначили к нам этого самого Ястреба – его так матросики звали, – и мы поняли, какие такие настоящие ястребы бывают… Налетал, я вам доложу. Так налетал, что и обсказать невозможно… А как вышли в море, пошла настоящая шлифовка… Не дай бог и вспомнить… Тьфу!
И Кирюшкин сплюнул.
– А вестовой у него – из наших «дромахинских» матросов – одно слово, словно бы в потемнение рассудка от страха вошел… Чуял он беду, как только Ястреб его в вестовые выбрал… Мы с Тепляковым земляки были… «Плохо, говорит, мое дело, Андрейка. Ястреб недаром меня в вестовые выбрал. Изничтожит он меня, попомни, говорит, мое слово… Потому зол он на меня». – «Что ты, говорю, мелешь. За что ему быть злым на тебя. Он тебя вовсе и не знает!» – «То-то, говорит, знает», – и сам с лица побелел. И повинился мне тогда Тепляков, что он к этой самой Аленке приверженность имел и тайком забегал к ей на кухню, когда ейного барина дома не было. И раз он их застал. Однако ни слова не сказал. Но с той поры Тепляков остерегался ходить… Аленка все-таки бегала к нему в казармы и с ним гуляла. И Никандра Петрович, должно быть, догадывался, но только все-таки Аленку держал… очень уж занозистая девка была… Огонь-девка… – «Я, говорит, и своего Ястреба люблю, и матросика люблю… На всех меня хватит…»
– Что ж, Ястреб мстил Теплякову, что ли? – спросил я.
– А бог его знает, что в его душе было, а только он беднягу вестового почти что каждый день без всякого милосердия тиранил – то боем, то поркой… К каждой малости придирался… За все на нем сердце срывал. И до такой отчаянности его довел, что сам, должно быть, испугался, как бы матрос чего в потемнении ума не сделал! И этак месяцев через пять отчислил его от вестовых. И взаправду, пора было… а то Тепляков беспременно прикончил бы Никандру Петровича… Он, положим, терпеливый был, но все-таки норовистый. Есть такие, вашескобродие. Терпит-терпит до данного ему предела, а потом на всякую отчаянность пойдет. И доходил уж Тепляков до предела. Сознался после мне, что недобрые мысли были… Большое зло он на Ястреба имел. И пропасть бы им обоим, если б в те поры не увольнил Никандра Петрович своего вестового и не взял другого. Вовсе ожесточил человека и в тоску ввел! Однако и покурить пора, вашескобродие.
– Этот самый Тепляков и «выправил» Никандра Петровича? – спросил я.
– А вот узнаете, вашескобродие. Заставили рассказывать, так слушайте! – ворчливо ответил Дмитрии, задетый в своем самолюбии рассказчика, привыкшего, чтоб его слушали. И вообще он, несмотря на свою горемычную жизнь и почти нищенское положение, умел сохранять свое достоинство.
Докурив свою цигарку, старик сказал:
– А хорошо на солнышке… Кости-то старые греет… Верно, и Никандра Петрович солнышку радуется. Он и не знает, что мы про него рассказываем, и, верно, забыл, что мне три зуба вышиб…
– Три?
– То-то три, и сразу. Рука у него была тяжелая…
– И наказывал вас линьками?..
– И очень даже довольно часто… За пропой казны… Ну, да бог с ним… Я зла на него не имею… Мало ли чего было… И дай ему бог на том свете покою… Потому – понял свою ожесточенность и людей стал жалеть… Беспременно явлюсь к нему… Я и не знал, что он тут на даче…
– Кажется, тут… Ну, так рассказывайте, Дмитрия.
И старик продолжал.
– Назначили Теплякова фор-марсовым – он и раньше на фор-марсе служил – и гребцом на капитанский вельбот… Видный и пригожий из себя был Тепляков, Никандра Петрович любил, чтобы гребцы, что на его катере, что на вельботе, были здоровые, молодые и видные… По крайности лестно… И вскорости Тепляков в себя пришел… Свет божий увидал, как из вестовых вышел. А уж старался как, чтобы, значит, не могло быть капитанской шлифовки!.. Бывало, и на рее работал вовсю, и у орудия за комендора был… Провористый такой во всяком деле… И повеселел…
– А разве Ястреб ваш отошел?..
– По-прежнему разделывал, но только все же Теплякову не так часто попадало, а вместе со всеми, ежели, примерно, капитан прикажет всех марсовых перепороть…
– А это случалось часто?
– Небось раз в неделю обязательно… Чуть на секунд, на другой паруса закрепили позже евойного положения или марселя сменили на минуту позже, уж он заметит – сам в руках склянку держал – и, как ученье окончит, зыкнет: «Фор-марсовых или грот-марсовых на бак!» Ну, а там известная разделка. Получи по сту. И по другим случаям попадало… И сам, бывало, смотрит, как наказывают… Вовсе легко в жестокость приходил. Потому – видит, что нет ему противности, он от этой самой жестокости и пьянеет… Никого не боится – ни бога, ни черта. Нынче вот, как препона есть, небось жестоких командиров что-то нет. Утихомирил их батюшка император Александр Второй… Суди, мол, виноватого, а жестоким не будь… Хорошо. Плавали мы таким родом шесть месяцев и кляли Ястреба… А он и ухом не вел, что матросы его не терпят… Небось понимал это… Пришли мы наконец и на Яву-остров, в Батавию… изволите помнить, вашескобродие?.. Мы с вами и на «Коршуне» там были… Еще там арака такая пьяная… Только араку эту я и помню… какой такой город… Пришли, а капитан ту ж минуту айда в город и велел вельботу через два дня у пристани быть в десять часов утра. Он везде в портах любил съезжать и уж там, сказывали, денежкам глаза протирал… Любил форснуть, ну и мамзелей угостить, чтобы, значит, знали, какой есть командир российского конверта… Он по этой части себя соблюдал и, бывало, ежели к себе гостей взагранице звал, то уж небось угостит и напоит.
– А сам пил?
– В плепорцию.
– И наверху никогда пьяным не бывал?
– Не видал… Так разве в каюте когда по-благородному выпьет, а чтобы наверху пьяный, этого никто не видал. Он до этого не допускал себя… Однако за пьянство с матроса не взыскивал. Только вернись в свое время, а в каком виде пьянства, до этого не касался. И старшему офицеру приказывал не взыскивать. Только чтобы пропою казенных вещей не было, а ты хоть в мертвом виде будь… На то ты и матрос… Однако вы все перебиваете, вашескобродие. На чем я остановился?.. Я и запамятовал…
– Как в Батавию пришли и капитан съехал на берег, а вельботу приказал приехать за ним через два дня…
– Ну вот, тут скоро и конец будет… Уехал это Никандра Петрович, и на конверте, значит, отдышка… Рады все, что два дня без Ястреба… На третий день послали с восьми часов вельбот за ним, и вскорости после того засвежело… Здоровый ветер поднялся… Кои матросы льстились, что в такой ветер он не пойдет на вельботе, а побудет на берегу; но только я сумлевался… Отчаянность-то его понимал… и на парей с одним унтерцером пошел на стакан араки… По-моему и вышло. В одиннадцатом часу и видим: жарит он на вельботе да еще под парусами… Однако два рифа у грота взял. А ветер все сильней… Вельбот совсем на боку… близко уж был к конверту, как в один секунд вельбот перевернуло – и все в воде… Тую ж минуту вахтенный офицер крикнул катерным на катер, и мы наваливаемся, чтобы спасти людей… А изволите знать, вашескобродие, акульев там страсть, на рейде-то… Гребу это я, а сам думаю: Ястребу крышка… Плавать он вовсе не мастер был, а волна ходила здоровая… Подошли… Кои матросы за перевернутый вельбот держатся, а Тепляков плывет и Никандру Петровича за волосы держит… Всех забрали, все только в воде искупались… Только капитан был в бесчувствии… А Тепляков мокрый, красный и смотрит на этого самого Ястреба по-хорошему… доволен, значит, что спас человека… Пристали это мы к конверту, принесли капитана в каюту и вскорости его в чувство привели… Оттерли… А то воды он хлебнул порядочно. А я Теплякова допрашиваю: «Как, мол, ты, Антошка, и своего злодея спас?» – «Сперва не хотел, говорит. Вижу, откинуло его парусом от вельбота и тонет он, а я поближности… И как увидал он меня, то с такой, говорит, тоской посмотрел – понял, мол, что не ждать ему от меня помощи, – что в тую ж минуту жалость меня взяла, и я к нему… А он уж захлебнулся и под водой. Я за волосы и… тут катер подошел… и чувствую я, говорит, Андрейка, теперь легкость на душе.
А не спаси я его… был бы вроде убивца…» Только что это он рассказал мне и переоделся, как зовут Теплякова к капитану… Этак минут через десять вернулся он в расстройке… «Ну, что он тебе говорил? – спрашиваю. – Благодарил?» Тепляков все в подробности и обсказал, как Никандра Петрович, увидавши его, смотрел во все глаза и спросил: «Ты… ты меня спас?» А Тепляков ему: «Точно так, вашескобродие!» – «Ты?» – опять спросил Никандра Петрович. А Тепляков снова: «Точно так, вашескобродие!..» И после того Ястреб заплакал и сто рублей предлагал. Однако Тепляков отказался. «Я, говорит, не за деньги спасал…» – «Так проси чего хочешь», – спрашивал он. А Тепляков ему и скажи: «Дозвольте, вашескобродие, слово сказать». – «Говори». – «Пожалейте, вашескобродие, матросов!..» С тем и ушел… Видно, сам господь его умудрил ко времени сказать это самое… Не побоялся! – промолвил умиленно Дмитрия.
– Ну и что же, после этого переменился капитан?
– Совсем другим человеком стал… Ни этого боя не было… ни шлифовки…
– И не было наказаний?..
– Как не было… были. Без взыска нельзя, но только наказывал не зря и редко… И ожесточенность прошла… Вот каким родом матросик выправил Никандру Петровича… Небось редко такие дела бывают, а все-таки бывают!
Случай такой подошел… Вот только мне случая не было, вашескобродие, – неожиданно заключил Дмитрия.
Скоро мы встали и молча побрели домой».
* * *
Непростыми бывали порой и отношения даже у лучших друзей, если между ними вставала любовь.
Но офицеры российского флота имели мужество и тогда сохранять свою дружбу, невзирая на все перипетии судьбы.
Давняя эта история сколь возвышенна, столь и романтична. В ней переплелись долг и верность, любовь и дружба. К тому же все происшедшее в ней овеяно дымом севастопольских бастионов, и это тоже далеко не случайно. Где, как не в Севастополе, да еще в эпоху великой обороны, могла случиться история дружбы двух морских офицеров, достойная Ореста и Пилада!
Они были однокашниками по морскому корпусу. Их койки в спальной камере всегда стояли рядом. Неизменно делили они нехитрый стол, учебную скамью. Вместе начали и свою флотскую службу. Звали же их Николай Кузьмин-Караваев и Александр Жандр.
Еще мичманами познали два друга ярость абхазских десантов и неистовость прикавказских штормов. Черноморский флот воспитывал офицеров сурово, но делал при этом из них настоящих моряков, таких, кому не страшны ни буря, ни абордаж. Чередовались корабли, менялись звания, но, как и прежде, оба офицера оставались верны своей дружбе. В конце сороковых годов XIX века пути Кузьмина-Караваева и Жандра несколько разошлись. Первый был старшим офицером на пароходо-фрегате «Громобой», второй – флаг-офицером у Корнилова.
Обоим выпало судьбой быть и в Синопском сражении. Жандр вместе с Корниловым на пароходо-фрегате «Одесса» участвовал в знаменитой погоне за турецким «Таифом». Кузьмин-Караваев же отличился, сражаясь на палубе линейного корабля «Париж». Наградой храбрецам стали ордена Святого Владимира.
А затем к обоим пришла любовь – настоящая, та, что бывает лишь раз в жизни. На одном из вечеров в Севастопольском морском собрании неразлучные друзья познакомились с очаровательной Сашенькой Богданович, младшей дочерью одного из тогдашних черноморских адмиралов. Познакомились, и оба сразу влюбились в нее безнадежно и навсегда!
Богдановичи славились в Севастополе своим хлебосольством. У старого адмирала было пять бравых сыновей, все как один флотские офицеры, и дочь. А потому в просторном доме на Екатерининской всегда стоял шум и гам. Адмирал любил бывать в кругу молодежи и всегда держал двери открытыми для многочисленных друзей своих детей.
Надо ли говорить, что Жандр с Кузьминым теперь почти каждый свободный от службы вечер старались попасть под разными предлогами к Богдановичам с одной-единственной целью: увидеть свою неповторимую Сашеньку.
Несть числа примеров, когда любовь рушила, казалось бы, самую крепкую мужскую дружбу. Но здесь вышло по-иному. Признавшись друг другу в своих чувствах к Сашеньке, лейтенанты решили:
– Пусть свой выбор сделает она сама!
Меж тем над Крымом уже сгустились тучи скорого нашествия. Богдановичи отъезжали в тыловой Николаев, куда в те дни отправлялись многие семьи севастопольских офицеров. В коляску у дома уже грузили последние узлы, когда подле нее показались два друга. Волнуясь, оба признались девушке в любви.
– Милая Александра Васильевна! – склонили они свои головы. – Мы готовы подчиниться любому вашему решению!
– Мне очень трудно сделать свой выбор, – ответила им растерявшаяся Сашенька. – Впрочем, сейчас война, а потому я выйду замуж за храбрейшего из вас.
– Мы будем достойны этой чести! – ответствовали друзья-лейтенанты и откланялись.
А затем были одиннадцать месяцев Севастопольской обороны, когда каждый миг мог оказаться последним. Будучи верными своему слову, друзья на деле доказали, что достойны именоваться храбрецами.
Всю оборону с первого до последнего дня провел на бастионах лейтенант Кузьмин-Караваев. Бомбардировки и ночные вылазки, штурмы и штыковые контратаки – все было за это время. Смерть не раз оказывалась с ним совсем рядом, но судьба оберегала достойного. Одиннадцать ран получил лейтенант. Но каждый раз он упрямо возвращался к орудиям. Одним из последних перешел он со своими матросами и на Северную сторону после отчаянных схваток за Малахов курган. Георгиевский крест и золотое оружие «За храбрость» отметили его участие в Севастопольской обороне.
Жандр в начале обороны состоял при вице-адмирале Корнилове. Именно он был рядом с ним в роковой день первой бомбардировки, именно он принял на руки смертельно раненного Корнилова и закрыл ему глаза…
После похорон вице-адмирала Нахимов приказал Жандру сообщить скорбную весть семье покойного. Корниловы, как и Богдановичи, жили тогда в Николаеве. Естественно, что, исполнив свое скорбное поручение, Александр Жандр встретился и с Сашенькой Богданович. Что повлияло в этот раз на решение девушки, мы не знаем. Скорее всего, в глубине сердца ей все же и раньше больше нравился именно Жандр. Как бы то ни было, но, спустя несколько дней, Сашенька объявила лейтенанту о своем согласии идти с ним под венец. Тогда же состоялась и скромная свадьба.
Вернувшись в Севастополь, Жандр, конечно же, рассказал другу о происшедшем. Верный друг воспринял известие как само собой разумеющееся. Что ж, Сашенька сделала свой выбор! К тому же израненному лейтенанту впору было уже заниматься только своим здоровьем. Отныне и до конца жизни Кузьмина-Караваева будут мучить страшные головные боли, и каждый наступающий день превращался для него в новый бой с самим собой. Нескончаемая боль сделала севастопольского ветерана мрачным и раздражительным, но щедрость души и благородство он сохранил, как и прежде.
Послевоенная карьера у обоих друзей сложилась довольно успешно. Жандр долгие годы занимал видные посты в отечественном кораблестроении, стал и вице-адмиралом, и сенатором. В свободное время он пишет воспоминания о своем кумире – Корнилове.
Кузьмин-Караваев после Севастопольской осады долго лечился от своих многочисленных ран, числясь во флотском резерве. Затем плавал на Балтике, состоял при морском министре.
Раз в год друзья непременно собирались вместе у Жандров. Так старые севастопольцы отмечали свои знаменитые тризны по павшим сотоварищам.
Вместе с хозяином был его младший брат Николай, посвятивший защитникам города роман в стихах «Свет», который и читал собравшимся при свете мерцающей лампы. Да и Кузьмин-Караваев захаживал в такие дни к Жандрам не один, а с братом Твердиславом, тоже прошедшим страшный 4-й бастион, где был заживо погребен под землей взрывом.
За столом, как всегда, хозяйствовала немного располневшая, но по-прежнему обаятельная Сашенька – Александра Жандр. Все пять ее братьев служили на севастопольских бастионах. Там пал старший из них Виктор, а младший Орест умер от ран уже после войны…
Шли годы, но давно уже ставший контр-адмиралом Кузьмин-Караваев по-прежнему оставался верным поклонником Александры Васильевны. Своей семьи у него так и не получилось. Говорят, что единственной отрадой старика были вечера в кругу дочерей Жандров, коих он почти боготворил и задаривал подарками. Была у старого моряка и заветная мечта – женить одного из своих племянников на дочери друга. Но старшая, ослепительная красавица и гордячка, напрочь отвергла предложение его племянника Николая. Зато младшая Машенька все же вышла замуж за второго племянника Кузьмина – Дмитрия. Правда, случилось это уже после смерти старика.
Александр Жандр пережил своего друга на тринадцать лет. Последние годы каждую неделю он неизменно посещал могилу своего друга. Усевшись на скамеечку, он вспоминал их боевую молодость и Севастополь. Иногда по его морщинистой щеке скатывалась скупая старческая слеза, но Жандр ее не стеснялся, ведь он был сейчас не здесь, на забытом богом кладбище, а там – на бастионах чести и славы.
За несколько дней до смерти Жандр в последний раз приехал навестить друга.
– Прости и до скорой встречи! – сказал он, склонив седую голову.
О, эти лейтенанты Севастополя – они были святы в бою, любви и дружбе!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.