Поэт и Государь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Поэт и Государь

Загадка придворного чина

А занятное, право, положение, когда идешь за одним, а сваливаешься на другое, как там у Грибоедова – Шел в комнату, Попал в другую… Эта глава[16] не задумывалась, была не с руки, скорее не проясняет работу[17] в направлении ее главной темы, но как-то развивает, оживляет ее в новом постижении Эпохи-Власти; ту сторону отношений, что возникали в преломлении Власть-Наука, теперь трансформируясь в осмысление Власть-Искусство; Власть и Ограничения разума Пан-Логического в направление Власть и Беспредельность гения творчества: первое всегда с привкусом рассудочной легитимности, второе с оттенком надбытийного безумия; чем принципиально отличны восхождения познания от постижений искусства.

Можно полагать, что работа над традиционным корпусом материалов по биографии М. В. Ломоносова, заложившего основы отношений Русской Науки и Российской Государственности, внутренне подталкивала к обозрению таких же отношений между Двором и А. С. Пушкиным, как родоначальником нововеликорусской культуры… Но вторая часть казалась так непроходимо заезженной, захватанной, измызганной, что и браться то за нее не хотелось – разве что ерзнешь по какому-нибудь пушкино-ману или фобу в лекции, освобождая Александра I или Михаила Воронцова от арапских злопыхательств; или Александра Сергеевича от очередного сексопатолога по литературному цеху – и полезно, и времени не отнимает, но писать…

…Нет уж, увольте! Хотя бы потому, что не моя епархия; и чтобы не попасть впросак с великими географическими открытиями типа «Волга впадает в Каспийское море» надо слепо доверяться чужой фактологии. А прозрение, что это не Волга, а Кама впадает в Каспийское море само по себе не приходило.

В общем, все как всегда: гений, но с придурью; честнейший человек, но с возвратом долгов тянет; предан друзьям, но волочится за их женами; демократ, но протестует против возведения в дворянство по выслуге чина и проявленную доблесть и т. т. т. Мутноватый компотец.

Конечно, в филологической среде опровергать мнение, что Пушкина не приняли в декабристские «Общества» по причине его национальной значимости не буду; хотя кулуарно, среди своих, как историк не могу не признать, что не взяли его туда по причине крайней невыдержанности – просто сказать, был болтун; как вот и Николай Гумилев, принятый болванами-монархистами в «Дело Таганцева», стал немедленно разъезжать по знакомым со страшными рассказами о терактах, поджогах, налетах; а обалдевшим гостям под «величайшим секретом» показывал пачки денег, «спрятанных» в письменном столе «на возрождение монархии» (свидетельства Одоевцевой и Владиславлева). Власти долго не верили – наконец поверили… Сейчас не верим, «что такой опереточный заговор был» – да в том то и дело, что кроме опереточного заговора ничего более русский монархизм произвести не мог, не может, и если народились у нас гороховые шуты, герцоги Бруммели и графини Пугачёвы – никогда не сможет.

Последнее дело, если в заговоры тащат поэтов – Кондратий Рылеев не в счет, в жизни он был состоявшимся администратором Русско-Американской компании.

Ладно, это так, отголоски аудиторий, лекторское позёрство, всегда замешанное на толике огрубления самого исторического под простоустроенные головы.

Но вот держу я в руках 86 выпуск научных докладов Московского Общественного Фонда с изрядным «докладцем» В. Ф. Миронова (9 учетно-издательских листов – ну-ну!) под заглавием «Дуэли в жизни и творчестве А. С. Пушкина» и вяловато перелистываю: набор все тот же… Шепелев против Голицына, Шереметев против Завадовского, Чернов против Новосильцева, Киселев против Мордвинова, Пушкин против всех – правда, дуэли не складываются, противники почему-то особой доблести застрелить дурно воспитанного мальчишку не видят; он же хорохорится, но более счастлив, что его, вот, считают за взрослого; в то же время обнаруживая особую храбрость, храбрость мгновения, как молодой петушок набрасываясь на огромных псов Толстого-Американца, Ф. Орлова, Старова, так что те чуть пятятся «эк его разбирает»… И до последней: снег, санки; встреча с неузнавшей близорукой женой… Черная речка – Белый человек…

«27 числа сего Генваря между Поручиком Кавалергардского ея Императорского Величества полка Бароном Геккерен и камергером Двора Вашего Императорского величества Пушкиным произошла Дуэль…» (рапорт командующего Отдельным Гвардейским Корпусом генерал-адъютанта Н.И. Бистрома 1-го е.и.в.) – Стоп, это что такое Ка-Мер-Гер?!?!?! Он же везде КАМЕР-ЮНКЕР!!??

Это, это… – перехватило дыхание…

Но следующий документ утверждает то же: Командиру Гвардейского Резервного Кавалерийского корпуса генерал-лейтенанту и кавалеру Кноррингу предписано «Объявив сего числа [29 янв] в приказе по Отдельному Гвардейскому корпусу о предании военному суду Поручика Кавалергардского ЕЯ Императорского Величества полка Барона Геккерена за бывшую между ним и КАМЕРГЕРОМ ДВОРА ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА[18] Пушкиным дуэль…». Над припиской Миронова «(здесь допущена ошибка – Пушкин был камер-юнкер)» даже не смеюсь – он юрист, т. е., говоря словами Ф. Энгельса, неизлечимо болен «юридическим идиотизмом» видеть юридическую формулу вместо дела; и просто не может себе представить, что значит 2-х кратная ошибка в текстах всеподданнейших бумаг; да еще какая – огласить штабс-капитана генерал-майором (соответствие военных чинов дворцовым камер-юнкеру и камергеру).

Следующий документ уже от производившего дознание полицейского офицера полковника Галахова, снимавшего показания с Георга Карла де Геккерена (Жорж Дантес после усыновления), начинается так «27 числа Генваря Г. Поручик Де Геккерен действительно дрался на пистолетах с каммергером (так в тексте) Пушкиным, ранил его в правый бок и был сам ранен в правую руку…» И полиция ошибается?!

19 февраля созданная военно-судная комиссия (суд) утвердила общее заключение по делу:

«Сентенция.

По указу ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА Комиссия военного суда, учрежденная при Лейб Гвардии Конном Полку над Поручиком Кавалергардского ЕЯ ВЕЛИЧЕСТВА полка Бароном Де Геккереном, КАМЕРГЕРОМ (курсив мой) Двора ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА Александром Пушкиным и Инженер Подполковником Данзасом, преданными суду по воле высшего Начальства первые двое за произведенную 27 числа минувшего Генваря между ними дуэль, на которой Пушкин будучи жестоко ранен, умер, а последний Данзас за нахождение при оной посредником или Секундантом…» Служаки, написавшие такое, могли ошибиться? И при этом в единственной, всей России заметной персоне; и сразу на 4 класса???

11 марта дело поступило в Генерал-Аудиториат, сопровождаемое мнением полковых командиров Резервного Гвардейского Кавалерийского корпуса, которые ВСЕ заявляют А. С. Пушкина КАМЕРГЕРОМ, как и сделавший общее заключение по делу вместо великого князя Михаила Павловича его заместитель ген. Н. И. Бистром.

Только решение Генерал-Аудиториата от 17 марта поставило все на хрестоматийные круги своя «…поручика Барона Егора Геккерена [признать виновных] в противузаконном вызове Камер-Юнкера Александра Пушкина на дуэль…».

А вот здесь позвольте задать риторические вопросы:

– Что, Николай Павлович, знавший Пушкиных и по отдельности и четой, запамятовал, в каком звании находится великий поэт при его дворе, если «не обратил внимания» на ошибку в рапорте ген. Бистрома о дуэли. И это он, как-то заметивший отсутствие Пушкина на рауте в толпе из 3-х сотен лиц? И не поправил, и в резко-грубоватой форме, характерной для него в случае служебных упущений, подчиненного?

– Что, гвардейские офицеры, по службе присутствующие при дворце, так и не определились в дворцовом чине Пушкина, камер-юнкерский он или камергерский?

– Откуда взяли этого КАМЕРГЕРА офицеры полиции, на дворцовые рауты не допускаемые, и должные пользоваться не домыслами, а основательными источниками?

Поразительно, но во всем военно-судном деле, опубликованном в 1900 г., Пушкин ТОЛЬКО ОДИН РАЗ указан Камер-Юнкером – в заключительном постановлении Генерал-Аудиториата.

А не это ли и есть та самая «ошибка», но уже не канцелярская, а политическая?[19]

Допросы снимаются с многочисленных близких Пушкину людей: К. Д. Данзас, лицейский товарищ; П. Вяземский; Ж. Дантес (как-никак был членом семьи); форма обращений преимущественно письменная или немедленно протоколируемая под роспись – и никто не заметил неправильности указания придворного чина поэта?

Г-да пушкинисты, имя вам легион, неужто вы не заметили этого кричащего противоречия в документах – не в вымыслах разметавшихся умов и языков? Что вы вообще знаете о Пушкине, если даже не можете сказать, в каком чине он был при дворе: камер-юнкером на побегушках, «что неприлично моим годам» (А. С. Пушкин) или камергером с правом личного доклада императору?

Вот держу я в руках книжицу Л. Аринштейна «Пушкин. Непричесанная биография» – М., Муравей, 1998 г. Действительно, непричесанная, есть даже «вычисления», с кем из великосветских женщин поэт дружил, а с кем «был близок» (спал, что ли…?). Удивительное сочетание квасно-русского монархического озёва и еврейско-европейской предусмотрительности: Николай Павлович и Александр Пушкин богобоязненные консерваторы, но на всякий случай русско-турецкая война 1828–1829 гг., вернувшая свободу Греции и положившая начало освобождению Балканских народов названа «николаевской экспансией». Как говорится – и вашим, и нашим. Глубочайшие прозрения, как например то, что героем стихотворения «Пророк» является не Господь Бог, а государь Николай Павлович – именно он

…К устам моим приник

И вырвал грешный мой язык,

И празднословный и лукавый,

И жало мудрыя змеи

В уста замершие мои

Вложил десницею кровавой»

Именно так!

Под стихотворением стоит дата 8 сентября 1826 года, т. е. день встречи с Николаем Павловичем в Кремле после возвращения из Михайловской ссылки. И вот на основе этого г-н Л. Аринштейн приходит к выводу, что вразумляющий пророка-Пушкина шестикрылый серафим… Николай Павлович!

Браво!

Вот только доведись Н. П. прочитать это стихотворение, он бы себя точно серафимом не признал и крепко бы задумался, что это за «жало мудрыя змеи» положил для себя поэт после встречи с ним: змеи, как известно, ядовиты, и только биологи не говорят, что змея жалит языком – и недаром Пушкин строжайше берег тайну своего авторства при жизни.

М. И. Стеблин-Каменский, учеником которого заявляет себя г-н Аринштейн, был крупнейшим специалистом по скандинавским и исландским сагам, герои которых верили, что ум и сила в волосах – глядя на гладкую как колено голову г-на Аринштейна, воспроизведенную на суперобложке, я начинаю подозревать, что это иногда очень верно… Впрочем, т. к. другим своим учителем он называет арабиста Б. Томашевского, то голый череп может быть и ничего…, только широта необычайная.

В то же время даже набор пошлостей, если они изложены фактологически, может давать и полезный материал. Интересуясь генезисом «смердяковщины» – тип, не известный ни Востоку, ни Западу, от Катошихина, Овцына, Печерина до Берберовой – я не мог обойти и образцовых мерзавцев 19 века: В. Ф. Раевского, А. Н. Раевского (однофамильцы, не родственники), П. В. Долгорукого – и не могу не согласиться с обоснованностью гипотезы об авторстве пресловутого «диплома», ставшего затравкой дуэльной осени 1836 г. А. Раевским. Но в то же время она как-то косвенно выдвигает «камергерскую линию» – пределом служебного продвижения А. Раевского было именно дворцовое камергерское звание, и мысль, что малозначительный Пушкин сравнялся с ним и идет на превышение была бы ему поистине невыносима – дальше просматривалось и высшее отличие: обер-камергер, полный генерал по фронту; в камер-юнкерском звании 35-летний поэт был скорее смешон.

На службу не напрашивайся, от службы не отказывайся

За пределами же собственно конкретных эмпирий исторического хода можно заметить следующие: с 1826–1828 гг. Николай I нуждался в А. С. Пушкине, как минимально необходимой величине для успокоения общественного настроения – ведь по делу «14 декабря» оказалось причастно до 2000 лиц привилегированных сословий; его приходилось не столько разворачивать, сколько свертывать и топить. Трещина раскола наметилась по столбовой русской знати: Алексей Орлов водил конногвардейцев в атаки на восставшее каре – Михаил Орлов готовился стать толи президентом новоявленной республики, толи регентом оконституированной монархии; Муравьевы разделились пополам; Бестужевы уклонились все – это надо было не столько искоренять, сколько прятать. В 1828–1829 гг. представления Николая I и Александра Пушкина сближаются настолько, что один отправляется на Балконы в армию Дибича, другой на Кавказ к Паскевичу. Николай выразил мелочное недовольство своеволием поэта – но не может не понимать, насколько это важно для утверждения общественного единства в стране.

Нечто большее обнаруживается в 1830 году: с началом Польского восстания позиции А. Пушкина и Н. Романова совпадают; для Пушкина будущее славянских народов слиться в Русском Море, чему препятствует польская инсургенция – для Николая это вопрос об нерушимости империи. Здесь, в этом пункте, отечественная Интеллигенция (умствование) совпала с практическими целями отечественной государственности. Пушкин осознает себя представителем того же круга, что и Денис Давыдов, добровольно вернувшийся в армию. И носитель власти, и выразитель национального гения не могли не видеть своей общности – поэтому так ненавистно стихотворение «Клеветником России» всей перебесившейся в 19–20 веках сволочи, от Печериных, Г. Федоровых до Синявок-Даниэлей.

Здесь было много несовпадений, непонимания; от случайных и мелких расхождений до крупного и важного: А. Пушкин открывал врата новой, надъевропейской, гипернациональной культуре, которая еще долго не будет осознавать себя таковой, даже сейчас – Н. Романов 1-й закрывал эпоху исторической воли Романовых, был последним из «Первых» – Павел, Александр и вот Он – кто мог и должен был вскинуть 3-континентальную государственность на новый исторический виток; не смогли, не возобладали – и покатилась она под откос… Но пока еще на подъеме, в новизне ожившего после мертвечины Александровского «европеизма» государственного тела; до 1840 года, т. е. до отказа от условий Ункияр-Искелесского договора, еще в порыве. Мог ли это не почувствовать поэт, не осознавать государь?

Характерно, что именно в 1833 году, в пик своих наивысших политических достижений Николай I настоятельно добивается вступления А. С. Пушкина в дворцовую службу; но принципиальный формалист – в чине камер-юнкера.

Пушкин поморщился на невысокий чин, Николай Павлович морщится на частое манкирование службой г-ном камер-юнкером; но близко-верные, чуткие к внутренним настроениям властелина А. Х. Бенкендорф, А. Ф. Орлов уже демонстрируют необычайную симпатию к поэту: Пушкину МНОГОЕ ДОЗВОЛЕНО.

Идет игра – но с очень серьезным подтекстом: Пушкин чуть фрондирует – власть слегка хмурится; кто этого не понимает, хотя бы вдруг ставший усердным сверх ума С. Уваров, разгоревшийся упечь поэта за пародию в ссылку, получают назидания, мягкие, приватные, но когда их читает Александр Христофорович Бенкендорф…

Странные события, соединения и переливы переполняют последнее 7-летие жизни Пушкина.

1830год – Польское восстание и второе сватовство к Н. Н. Гончаровой; и прямая поддержка двора в этом деле. А. Х. Бенкендорф свидетельствует политическую благонадежность и благорасположение властей; Николай… как-то странно намекает на симпатию к этому браку, хотя бы к его женской половине, на что обратил внимание, но в узком интимно-личном плане, Л. Гроссман.

1831 г. осмысление антирусского, а может быть, и антиславянского характера полонизма; знаменитый патриотический цикл, так бесивший еврофилов П. Вяземского, А. Герцена, П. Чаадаева; семейное сближение с царской фамилией.

1833 г. Путешествие через всю Россию, какой она видится из столиц в Оренбургские степи. Мир иной – порог Сердца Азии; дружба, проницательная и подозрительная с В. Перовским, героем надрывной любовной истории – и проконсулом Дороги Народов, готовящем завоевание Средней Азии. До Гиндушука, Памира… Куда дальше? Знакомство и скрыто-приязненные разговоры с А. Ф. Орловым, через облик которого проступают черты других былинных Орловых; как и опального гиганта А. П. Ермолова – странная судьба, предельная вознесенность и… невостребованность: дважды, в Ункияр-Искелесси и на Парижском конгрессе явил изумительное политическое дарование…, а в десятилетия промежутка конюшни Конного полка и чтение филерских донесений о великосветском разврате – самый информированный человек в империи, Шеф корпуса жандармов.

1834 г. – вступление в придворную службу; принятие Ж. Дантеса в русскую гвардию; неудачи с «Современником»; припадки ревности: к Безобразову, к Императору…; дети, дети…

1836 г. – «Дантесовская история»; дуэльное бешенство, 4 крупных истории: с В. Соллогубом, Н. Репниным, С. Хлюстиным, Ж. Дантесом.

В той клоаке, которая разверзается вокруг Пушкина есть какая-то закономерность: в предельной ненависти и глумлении поэта соединяются европейское болото, кооперирующееся в кружке графини Нессельроде и ее мужа «австрийского министра русских иностранных дел»; и охвостье боярско-княжеских родов: Пашка Долгоруков, Сашка Раевский, Сашка Гагарин – в стороне с постными лицами В. Соллогуб и П. Вяземский, А. Тургенев и Оленины (друзья-с? – но сколько же подноготной грязи выплеснут они на «любимого Сашу» в своих записочках и мемуарцах). Борются и отчаянно В. Жуковский и, и…и больше никого – это так потрясло В. А., что по концу истории он уезжает в Германию; там, по примеру Ф. Тютчева, женится на немочке; и покойно доживает, сторонясь русских…

Слухи о мстителях с кинжалами; офицерах сговорившихся ехать в Париж довершить дело – только россказни раздраженных обывателей. Самая пикантная из них та, где «русским мстителем», карающим злодея назван поляк Адам Мицкевич.

Все кончается лермонтовским «Убит поэт», где все перекладывается уже на «божий суд», что весьма обогатило русскую поэзию, но и высветило нечто в генезисе национально-русского интеллигентского пустозвонства: мы ведь, если влюблены, дарим своим подругам не перстенек, а Млечный Путь, на худой конец Моря и Звезды, никак не меньше; и уж точно уверены, что они по гроб жизни должны быть счастливы, когда им на шею сваливается хомут нашего Неповторимого Духа; а на разводах считаемся наволочками и ложками… Сам по себе «божий суд» убийцу оправдал – Жорж Дантес на склоне лет писал, что по отъезду из России жизнь его вступила в колею счастья: преуспевающий негоциант, сенатор империи, владелец процветающего майората в Эльзасе, любящий и любимый муж и отец. В 1838 (Л. Гроссман относит к 1837 г.) он получает теплое участливое письмецо от Натальи Николаевны Пушкиной, далее переписка и встречи, не прекращающиеся по самую ее смерть – что же, чисто русское – И кому какое дело, что кума с кумом сидела.

Это обстоятельство, вне зависимости, потоптал ли французский петушок восторженно квохчущую курочку на эльзаском лужке, или дело ограничилось элегическими воздыханиями двух стареющих красивых животных обращают весь наведенный и устоявшийся лоск сентиментальных оценок Натальи Николаевны в творениях Ю. Лотмана, Л. Гроссмана, Л. Аринштейна, С. Абрамович в совершенную чушь и галиматью. Все получилось по-русски: грязненько, тепленько, ни богу свечка ни черту кочерга. Вот только неизбывная короста Александровой крови выпучила все это на совершенно неподобающее, недостойное место; завязала иным узлом.

Право, он сам своим максимализмом: либо храм, либо бордель; отчаянная эскапада морали и слезы исповеди был невместен среди них, немножечко беременных девственниц – как белая ворона, как черный арап.

Даже честная ненависть Идалии Полетики выглядит как-то возвышенней на фоне этого тепло-вонючего клоповника. Над этой линией литературоведы и пушкинисты запинаются, не могут ее объяснить, не видят причин и оснований – просто они проглядели крайне любопытный национально-отечественный типаж, своеобразную идеосинкразию к большому. Я бы сравнил ее с острейшей неприязнью А. Панаевой к И. Тургеневу, ненавистью средности к необычности; преимущественно и принципиально беспредметную и без повода; даже зачастую и в ущерб себе; так сказать святую ненависть. Типаж этот относительно новый, отличный от смердяковского юродствования и преимущественно развившийся в новоевропейских образованных кругах, проходящий отчетливой линией от той же Полетики через Зинаиду Гиппиус к Н. Берберовой; впрочем, проявляющийся в любом околотке, где возникает талантливый, даже без издержек внешней экстравагантности человек, порождающий движение, т. е. беспокойство, неудобство, раздражение, не материальным поползновением – фактом своего инобытия; и кто-то крайний, невыдержанный, более чувствительный, даже не худший, обращается на источник этого раздражения; смутно и тупо поддерживаемый окружением, немножко впрочем обращающемся и на него – ведь тоже раздражает, выносит сор из избы…

Что такое сделал А. С. Пушкин князю, выдающемуся специалисту по генеалогии и замечательному дирижеру П. Долгорукову, что тот на цыпочках бегает за ним на балах и строит ему рожки? – А ничего, свет застилает… А и не сам ли Пушкин о том же проговорится, когда после «Капитанской дочки», предуведомленной святоотеческим неразложимо общим назиданием «На службу не напрашивайся, от службы не отказывайся» вдруг разразился

Иные, лучшие мне дороги права:

Иная, лучшая потребна мне свобода:

Зависеть от царя, зависеть от народа

Не все ли нам равно? Бог с ними,

Никому

Отчета не давать, себе лишь самому

Служить и угождать…

Ай, пискнулось:

– Свобода жить козявочкой!

Что так восхитило Л. Аринштейна «это… правовая декларация, к которой потомки Пушкина подошли только сегодня, пренебрегая ею или даже действуя в прямо противоположном направлении на протяжении более полутора столетий…»

Подошли? Или подползли?

Ну, что тут скажешь – иначе он бы не был Пушкиным, из которого все исходит: и Лермонтов, и Гоголь, и Ахматова, и Гиппиус; и соколы взлетели, и поползли козявочки…

И соколы взлетели, и поползли козявочки…

Любопытно, кто же так преуспел в изучении А. Пушкина; точнее, в перекраивании под свою худобу или дородство, рост или мизерность: Ю. Лотман, Н. Эйдельман, Л. Гроссман, Ю. Левкович, Н. Эткинд, Л. Аринштейн, Стелла Абрамович (это гаерствую – не только у нас бывают Афродиты Пенкины) и чуть-чуть, сбоку-припеку М. Алексеев и Гейченко. Прямо какая-то юдо-золотоносная жила. Вот любопытно, около Лермонтова и Гоголя, с их надрывом, мистицизмом как-то такой толчеи не наблюдается; чем-то они отстранены, как-то неудобны, чтобы распоместиться на «Герое Нашего Времени» или «Старосветских помещиках», а вот «Повести Белкина» прямо-таки обратились в еврейский завод. Не в том ли дело, что чем-то они отразили черту национального интеллекта народца тихого, вкрадчивого, стелящегося, теплолюбивого: его бытовизм, стеганые ватные одеяла, немножко с душком, отчасти с клопиками – но уютно, покойно, все до стеночки видать, до всего по улочке дойти… Узнаете? Еврейская местечковость, сиречь русское мещанство.

Гробовщик, Станционный смотритель – занятия, как аттестация социальной несостоятельности, но в своем кругу делающие невозможным никакие другие занятия; единственно «истинные», так как очищены от всего наносного, сверх простейше-позвоночного «кормимся».

Если вы не лавочник в простонародье, не бухгалтер в образованщине, не столоначальник в средних классах – только власть, государственная власть может извлечь вас из-под ног российского обывателя, повернуть его внимание на вас: поэта, учителя, ученого, инженера, офицера – вы ей единственно и нужны, как оформляющие контур духа и тела нации, вводящие ее в государство.

Преуспевающему агроплантатору А. П. Меншикову государственная власть, внешнепринудительная составляющая его операций как таковая, как не его единственная, не нужна – государственной власти генерал-адмирал А. Меншиков, одинаково плохой как генерал и адмирал, не нужен.

Александр Пушкин может беситься на нее – издатель национального литературно-публицистического журнала «Современник» не может без нее обойтись: 1-й и 2-й нумера при тираже 2400 экз. реализованы не более чем на 1/3; 3-й нумер (с «Капитанской дочкой»!) сокращен до 1200 экз.; 4-й до 900… число подписчиков не более 700. Запросы общества, т. е. потребу обывателя вполне удовлетворяет куда как более тиражный Бенедиктов.

Значимость А. Пушкина как явления интеллигенций национального духа впервые признали Александр I и статс-секретарь граф Каподистрия; утвердил Николай Романов, вечером 8 сентября 1826 года в некотором удивлении сказав М. Блудову:

– Сегодня я разговаривал с самым умным человеком России…

Общественно-прямую оценку дарования и таланта в России дает недавно читанное мной объявление в журнале брачных знакомств, где не очень молодая, не слишком красивая, без чрезмерного достатка претендентка завершила свое расписание предлагаемых достоинств и благ фразой «признанных и не признанных гениев и членов творческих союзов прошу не беспокоить».

– Я Пушкин!!!

– А нам плювать.

Только казарменный окрик Николая Павловича вытянул в струночку m-lle Гончарову:

– Через право плечо в церковь – Арш!

вероятно, не без умысла в сторону Пушкина: «женится – переменится».

Ведь до этого Александр Сергеевич за 3 года (1827–1829) получил 3 отказа на предложение руки и сердца (по Л. Аринштейну – по Л. Гроссману даже 5). От этого, право, можно было тронуться умом: сделавший выдающуюся карьеру Н. Муравьев-Карский после такого афронта от Мордвиновых 20 лет бегал супружества, и женился только на сивый ус, полным генералом; В. Перовский, граф, полный генерал и министр так и не смог пережить воспоминания об унижении молодости и умер холостым.

Кстати, и сама вдова-красавица Наталья Николаевна Пушкина вышла замуж только через 8 лет и тоже не лучшим образом за несостоятельного Ланского, породив уничижительную светскую сентенцию:

– Повенчалась голота с нищетой.

Лишь производство Ланскова в полковники Кавалергардского полка дало им средства на существование – подарок Николая Павловича «молодым».

Но кому именно?

Нравящейся молодой женщине? (О какой-то особой связи Ланского с императором нет никаких свидетельств).

Или иной, вырастающей за ее спиной тени, возвращение некоего подспудно осознаваемого долга?

Поведение Николая после гибели Пушкина было необычным: насколько сдержан он был в проявлении особой поддержки при жизни, настолько щедр оказался после смерти, что породило даже светский каламбур:

– Если другие обеспечивают своих детей жизнью, то Александр Сергеевич обеспечил их смертью… Но вот что любопытно, никто не сомневается, даже в подступающих разночинских рядах, что царь выплачивает долг поэту, а не авансирует (или проплачивает) хорошенькую вдовушку. И в последующие 8 лет, когда Наталья Николаевна жила в отдалении столиц – ничего подобного не было, так что она к концу этого срока почти разорилась и вынуждена была взывать к помощи императрицы Александры Федоровны (sis! – что сразу отдаляет муссируемую версию об особой доверительности с императором). Помощь была оказана, но опять особым образом, «на обучение детей», т. е. как бы минуя вдову, в след Александра Сергеевича.

Престол определенно осознавал это как некий долг, не явный, но ощутимый. Можно полагать, что это чувство обязанности возрастало по мере того, как в деятельности преемников: Лермонтова, Гоголя, Гончарова, Некрасова, Тургенева, расцветавшей русской журналистики раскрывалась национальная значимость Пушкина; когда он становился эталонным в сравнениях, даже у сановных и высочайших лиц, и близостью с поэтом начинают играться и Блудов, и Корф, и Горчаков, и… даже Николай Павлович, через 11 лет в письме к брату Михаилу вдруг вспомнивший последний разговор с А. С. Пушкиным, во время которого тот благодарил за добрые наставления жены и признался, что подозревал императора в ухаживании за ней…

Пушкин не ушел из сознания венценосца, и прорывается наружу в моменты душевного раскрытия, как например при получении известия о гибели ненавистного Лермонтова:

– Жил и умер как собака; вот Пушкин жил плохо, а умер, как подобает христианину…

В этой фразе присутствует какой-то элемент сожаления… О Пушкине? Или о неиспользованных возможностях, которые раскрываются по мере все более широко развертывающейся исторической перспективы? Интересно, что в том же письме к М. П. Николай совершенно не переменяет дворянско-положительной оценки поведения Дантеса на дуэли, но предельно непримирим к Геккерену – «мерзавец» – оценивая дуэль уже особым образом, с точки зрения общественно-политической подоплеки, и гибель Пушкина не только как смерть знаемого лица – как потерю какой-то политической нити, уже чувствуемую, хотя, кажется, не понимаемую. Сравнивая Пушкина и Лермонтова, Николай, кажется, смутно осознает, что в чем-то он окончательно разошелся, что ознаменовано Вторым, и что можно было утвердить с Первым. Что-то неуловимо важное, витавшее в воздухе в 1826–1837 гг., рассеялось…

Вот любопытно, от кого и от чего так истерично защищалась власть в дни похорон Пушкина?

От дворян-карбонариев? – Они в Сибири…

От Виссариона Белинского? – Он еще гегельянствует «все действительное – разумно».

От Герцена? – Он усердно просиживает штаны в Московском Университете.

Да от того гула, что вдруг раздался, свидетельствуя о расколе, расхождении власти и культуры; о грядущем возмездии за таковой, что сверкнет первой молнией строк через 5 дней:

Погиб поэт,

Невольник чести

Пал, оклеветанный молвой

. . .

. . .

И вы не смоете

Всей вашей черной кровью

Поэта праведную кровь.

За что хватался государь Николай Павлович, набрасываясь на новый голос, что ловил? Ведь по смыслу-то стихотвореньице было достаточно пережевываемо: при прочей эквилибристике, ну, там «сению Закона» – но не трона!; «наместники разврата» – а где их нет, в Англии? Франции? – все ведь кончается «божьим судом».

А не так ли в Писании?

А не на то ли, что отныне жало мудрыя змеи обратится на власть, и вновь и вновь избиваемые и разбиваемые «петрашевцы», «землевольцы», «народовольцы», «черно-передельцы» снова и снова будут возрождаться по слову Тургенева, Толстого, Чехова, Горького; в красках Перова, Репина, Сурикова, Серова; в звуках Бородина, Мусоргского, Скрябина; октаве Шаляпина.

Ее ловили, улавливают теперь – поздно, улетела!

Носитель русского духа

А Пушкин? Что он нёс и не явил власти, или она не приняла, через эти 10 лет сентября 1826 – января 1837 года?

К началу этого периода Пушкин подходит вполне сложившимся глубоким политическим мыслителем; после «Бориса Годунова», коснувшись реально-исторического, изжившим его европейский перепев как и Карамзинскую тягучую сентиментальщину, во всяком случае осознавшим наличие и иной правды, т. е. несводимой ни к какому частно-честному мнению истины, той, что лишь проступает в разноречиях, не является в них: Правд много – Истина одна; вполне чувствует себя общественным, а не единственно литературным деятелем – в жизни и творчестве при всех «…иди свободно…», «…добру и злу внимая равнодушно…» это было всегда: политический нерв в нем сидит неискоренимо. И власть, судя по оценке Николая Павловича 1826 года «…умнейший человек России…», это уже знает, ценит, только никак не может примериться – слишком большая величина, это ведь не плата построчно за статейки и помесячно за доносы Фаддею Булгарину. Любопытно, что в давнишнем эпизоде после триумфа на выпускном экзамене 1814 года, когда он впервые потряс российский небосклон своими «Воспоминаниями в Царском Селе», власть прямо подталкивала эту новую величину в политическую публичность когда устами Александра I, политического практика, рекомендовала ему заняться прозой и восстал Гаврила Романович Державин:

– Оставьте его поэтом!

Браво!

Вполне согласен с восхищением Леонида Гроссмана величественным старцем – но не могу не заметить, что в русском сознании тот отложился только поэтом, литератором, автором «Фелицы», «Водопада»; экземпляром Екатерининского века, – не постигающей интеллигенцией «Арапа Петра Великого» или «Бориса Годунова».

В 1833 году ситуация повторяется: убедившись после 1831 года, что в стратегическом плане различий между ними нет Власть– Николай дает добро на издание Пушкиным ежедневной литературно-общественной газеты: все же пробавление в качестве публичности грязненькой «Северной пчелой», куда почтенные люди брезгуют являться, неудобоваримо… Не состоялось: Пушкин– Культура навязывал новые непривычные отношения Силы и Мнения, усложнял жизнь, порождал новые тревоги – ну их к бесу… Бурно радуются только Фаддей Булгарин – не будет конкурента, и… Василий Андреевич Жуковский – солнце русской поэзии не утонет в грязной земле ножками!

В 1836 году не газета, а журнал, пока еще незнаменитый «Современник», начинает издаваться. Аринштейны-Абрамовичи это похваляют – свободное предпринимательство, свобода духа продаваться построчно… Но вот что любопытно: «Современник» совершенно не следует своим состоявшимся, успешно-продажным предшественникам, блестяще окупившимся журналам Булгарина-Марлинского, а до того И. А. Крылова, Д. Ф. Фонвизина, т. е. литературно-художественным, на потребу небесполезного заполнения случившегося досуга, который бывает не только у барина – у мужика; в котором оказался столь сподручен незабвенный Александр Николаевич Бестужев-Марлинский, высокий предшественник будущих «писателей» с Никольского моста, еще не родившего своих шедевров «Страшный колдун или Ужасный чародей»…, и до номерных «Банда-1», «Банда-2», «Банда-3»…

Что же предлагает своим читателям г-н Пушкин? Статью о Джоне Теннере; обозрение политэкономии г-д Смита и Рикардо; о новых паровых машинах, производимых на заводах Модеслея (Лондон); о новых способах строительства комфортабельных дорог, называемых макадамовыми – естественно на фоне широкого обозрения литературно-словесного моря: Шекспир, Байрон, Альфред де Мюссе, Констан, Гюго, Баратынский, Катенин, Крылов, Шаховской, Гоголь; но в особом освещении, лучше всего выраженном заглавием его редакторского предуведомления «В зрелой словесности приходит время».

Джон Теннер – о жизни европейца среди ирокезов… это важно, у нас тоже есть Русская Америка; Смит и Рикардо в эпоху становления фабричной промышленности – это насущно…;…паровые машины выходят на дороги, вплывают в моря – это необходимо…;…а дороги? Две напасти у России: дураки (неустранимая) и дороги… – это все важно, государственно важно, но интересно ли г-ну Обломову с Гороховой улицы, прямое покушение на его покой и прекраснодушное безделье?

Пушкин, по своему ближайшему окружению, определенно переоценил состояние русского общества, заказав 2400 экземпляров 1-го номера: реализовано оказалось 800; из них едва ли число привлеченных статьями 1-го плана превысило и две сотни человек. С 3-го номера пришлось начать отступление перед читательской потребой.

Но мог ли пропустить это мимо своего внимания Николай I, в 1833 году впервые пригласивший на встречу в Зимний дворец сапоги и чуйки Российской промышленной ярмарки и вышедший к ним с императрицей и наследником престола? Не должен ли за то ухватиться; подпереть государственным плечом; приохотить к такому чтению, пока принудительно, как искренне почитаемый в память отца Петр Великий – в чем Николай Павлович решительно отличается от мышино-ненавидящего Николая Александровича – приохачивал палкой и солдатскими караулами высшие сословия к учению. Не сошлись… Все спустилось на самотек, т. е. на «свободу».

Создавая систему высшего технического образования в России Николай оформлял материально русского инженера, но только Пушкин обращал это социально-базовое явление в общественно-субъективный фактор – не обратил: в России инженер, не болтун, не образованец типа Б. Немцова, присутствует социально-невидимо.

А и шире, к кому адресовал публикуемые обширные философские и социологические обзоры, написанные уже не им, А. С. Пушкиным, кого будил и звал? Кого понуждал к делу? Философа, обществоведа, специалиста в совокупной области своих интуиций.

Пробудил? Дозвался?

Кто поскользнулся на гнилой кожуре

В 19 веке немецкий специалист-философ совершил грандиозную работу, уяснив себе и обществу, для чего и что есть Германия и Немец, вооружив этим знанием гимназического учителя и инженера, лавочника и политика, промышленника и офицера.

Немецкий офицер и солдат, инженер и рабочий узнали, что они представители нации средней и французскому остроумию, итальянской тонкости, английской выносливости, русской широте они могут противопоставить только простые, обозримые формы конкуренции и борьбы, охваченные в параграфы уставов и инструкций, экстазам чувства методический труд; следование и соблюдение правил становится священным национальным долгом, обращающим экстатизм в методизм. За спинами средних немецких солдат и простоманеврирующих немецких офицеров, входящих в Париж, Брюссель, Амстердам, Афины витают тени Гегеля, Фихте, Наторпа, Виндельбанда.

Кто с 1866 по 1945 год гнул мир, туповатые мекленбургско-прусские поросята или Германская Классическая Философия от Канта до Адорно? Победителем во Франко-Прусской войне, лучшей войне германского милитаризма, справедливо называют германского учителя, который в германских университетах узнал чему надо учить германский народ – но и когда возгордившийся боров-Михель вообразил себя волком-Вилли и львом-Адольфом и вдребезги разлетался на французской стали и русской степи, в момент величайших национальных катастроф раздавался им голос надежды: письма Фихте «К немецкой нации» возродили германский дух в 1808 году; две статьи Карла Ясперса «Современная Германия» возродили Германию в 1946 году…

Кто же стал выразителем русского национального духа, евразийски-американского, трехконтинентального, от Варты до Юкона, в 19 веке? Литератор, истончающееся, а сейчас и пресекающееся продолжение А. С. Пушкина.

Хорошо это или плохо, что в России вопросы Гегеля, Маркса, Шопенгауэра, Ницше, Дильтея, Шелера решают Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Толстой, Леонов, Розанов? Для литературы – хорошо! А для вопросов? Экзальтированная литератка Криста Вульф, расплескавшаяся в политику, пришла в ужас от содеянного по итогу погрома ГДР и бросилась в петлю – но лучше ли от того поверившим ей восточным берлинцам? Русская коза, Юлька Друнина запустила мотор в гараже, увидев воочию «мир свободы», в который зазывала миллионнозёвые Лужниковские сборища – вернуть ее с того света, пусть домучается! 80-летний пес Даниил Гранин визжал о «моральности свободы» – притащите собаку на Московский вокзал, пусть посмотрит на 11-летних проституток!

Все, положившиеся на полученные таким образом прогнозы, подскользнулись на них как на гнилой кожуре. А. П. Чехов в конце декабря 1904 года в частном письме с сожалением пишет, что ни война, ни холера, ни голод не пробудят Россию – до 9 января остается 2 недели… В 1940 году синклит германской науки, собранной в Институте Буха под Берлином для оценок перспектив войны с СССР, на основе материала русской классической литературы приходит к выводу о низкой устойчивости русского национального характера. Напрасно русский участник семинара А. Солоневич взывает к коллегам:

– Вы подменяете реальный национальных характер его Достоевско-Толстовской карикатурой!

Его доводы опровергают цитатами из тех же Достоевского, Толстого; а еще Розанова, Гончарова, Тургенева… Гитлер ринулся в Россию, но встретил там не князя Мышкина и Алешу Карамазова, а злого рязанского мужика.

А не стоит ли нам провести расследование степени вины русской классической литературы в нападении Германии на СССР 22 июня 1941 года – оценкам Института Буха придавалось большое значение, на заключительное оглашение результатов работы семинара прибыли Иодль, Геббельс, Риббентроп, 4 из 10 командующих армиями будущего Восточного фронта; их внимательно читал А. Гитлер. И к чему бы он склонился, если бы полагал встретить на русской равнине не Платона Каратаева вкупе с Федькой Смердяковым, а Козьму Минина – Ферапонта Головатого, и Михаила Шеина – Василия Чуйкова?

Как оценивает А. С. Пушкин свое занятие журналистикой, новорусское приискивание денег, что приписывает ему Стелла Лазаревна Абрамович и за что похваляет; или старорусское дворянское государственное служение по всю жизнь, как вечная крепость у мужика? Ответ очевиден, и не увидеть этого Николаю Павловичу непростительно. Заталкивать же Пушкина в кормящийся ряд от Фаддея Булгарина до Пашки Гусева – подло.

Вот образчик такой подлости у той же Стеллы Абрамович: выражая буржуазно-стадное чувство ненависти к восстаниям низов, она помещает их в узкую щелочку неприязни к угнетающей буржуазный беспредел государственности – конечно, русской – и нехотя признает оправдание фабулы «Дубровского» до тех пор, пока вопрос идет об отстаивании частных прав одного протестанта против «наличной тотальности»; но впадает прямо-таки в неприличный раж, изъявляясь в ненависти к кистеневским мужикам, «бандитам», «шайке», «грабителям с большой дороги»; а кризис, охвативший А. С. Пушкина при написании последних глав, связывает с осознанием им «порочности насильническо-исторического хода».

Вот это уже подлость, т. е. честно-злонамеренное приписывание исторически реальному лицу своих мнений. С. Абрамович может много не знать, по скудоумию не понимать, по инородности не чувствовать в чуждой нации – замечательный образчик знания русского являет ее «крыжовенное варенье», посланное Надеждой Осиповной Александру Сергеевичу.

– Сударыня, «Крыжовенное варенье» пошлет тетя Сара племяннику Мойше; Надежда Осиповна пошлет Александру Сергеевичу «крыжовное варенье» – бог с ним; но профессиональный литературовед, филолог не может не знать сентенции Пушкина в его записной книжке: «В России счастливы только поэты и революционеры». Даже будучи дурой, но филологической дурой вы обязаны знать строки стихотворения «Денису Давыдову»:

Вот мой Пугач,

В твоем отряде

Урядник был бы он лихой…

Да, у А. С. Пушкина наступил длительный кризис при написании последних глав «Дубровского»; но не потому, что он усомнился в основном ходе, а потому, что барин и дворянин он знал и описывал народ внешним, инородно-обособленным образом, как действия и проявления иной, не своей силы – и это коренное во всей высокой культуре 19 века; то продолжение духовно-культурного раскола нации, что начался в 17 веке, когда разошлись пути Аввакума Петрова и Стеньки Разина, «самого поэтического лица русской истории» (А. С. – sis!), с Никитой Миновым и Алексеем Михайловичем; и как бы ни силилась вся русская литература от Пушкина до Чехова, она в этом отношении сопоставима с этнографическим описанием европейского путешественника новогвинейских папуасов. У Пушкина все легко складывается, пока народ фон, суд, рамки или соучастник-сопровождение действия Ринальдо-Дубровоского; но в сценах жизни разбойничьего лагеря он должен был описать не народ для кого-то, а народ сам в себе – и это у него, как и у всей великой русской литературы 19 века, если отодвинуть Н. А. Некрасова и боковые тропочки: Кольцова, Никитина, не получилось, и принципиально не получилось. Эту ограниченность неслиянием ощутил и пережил как трагедию Лев Толстой, его «Война и мир» это повествование русского барина при русском народе – только 20 век, сломавший старый раскол культуры, породил «Тихий Дон», роман народа о себе; тем он и его автор вам и ненавистны, но исторгнуть их вы ещё не можете, поэтому пытаетесь украсть одно у другого, хотя и люто ненавидите обоих.

В требовательной гражданственной Пушкинской журналистике приоткрывалась дверь к новому востребованию дворянского служения, освобожденного от земле-, и душе-владения; нечто необычное и как-то странно знакомое, когда офицеру домом был полк, корабль, бивуак и простор; нечто такое, что открывало выход из складывающегося противоречия: состоятельные столбовые дворяне оставляли службу, т. е. государственный корабль, а на их места заступала полудеклассированная мелкота вроде тех же ненавистных Николаю Бестужевых – на 5 братьев имевшие 19 крепостных – явно и определенно поднимая вопрос, кто будет социальной опорой государственности?

Открывался век пара, инженерии, всемирной связности и деятельность Рылеева, Завалишина, Загоскина в Русско-Американской компании, Амосова на уральских заводах, Бурачека и Попова на Петербургских верфях свидетельствовали об новой востребованности старорусского дворянского служения, не столько офицера, сколько ученого человека, инженера, геолога, мореплавателя стряхнувшего с себя екатерининский гнет привилегии на безделье, порожденный владением Обломовок и Кистеневок – как это должен был подхватить Николай Павлович!

Для возвращения Оболенских, Репниных, Долгоруких, Прозоровских, Шереметевых на государственный мостик, не расплескивая, а собирая на нем красу и кровь нации, надо было освободить дворянство от владения землей, того, на основе чего оно и создавалось; и в стихийном расползании дворянской мелкоты в прежде презираемые области науки, образования, технических занятий император должен был усмотреть не разложение и умаление дворянства, а обретение им нового лица.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.