Глава шестая КАК ХОРОШО БЫТЬ АДМИРАЛОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая

КАК ХОРОШО БЫТЬ АДМИРАЛОМ

Особое положение на флоте во все времена было у адмиралов, тех, кто водил в море боевые эскадры и нес всю полноту ответственности за корабли и моряков перед Богом и Россией. Одни из них навсегда вошли в летописи морской истории Отечества, иные остались вне памяти потомков. Но все они делали одно огромное и важное дело — именно они создали и возвысили то, что зовется настоящим боевым флотом. Среди российских моряков до сих пор ходит старая поговорка времен парусного флота: «Адмирал — это не звание и не чин, адмирал — это счастье». Какими были они, флотоводцы эпохи парусного флота, как жили, каким был их корабельный и домашний быт?

Из рассказа лейтенанта В. Зарудного об обеде у адмирала Нахимова. Обед в данном рассказе только фон повествования, за которым перед нами предстает образ Павла Степановича Нахимова — классического адмирала парусной эпохи: «В этот день Павел Степанович пригласил к своему столу, по обыкновению, несколько офицеров. Командир фрегата постоянно обедал вместе с ним. Этот раз были приглашены Александр Александрович, вахтенный лейтенант, несколько мичманов, и я в том числе.

Когда мы вошли в каюту, то застали адмирала в веселом расположении духа: он смеялся, ходя взад и вперед по каюте, и тотчас же рассказал Александру Александровичу происшествие, которое его так развеселило. Дело было в том, что ютовой матрос сказал адмиралу какую-то добродушную грубость, отличавшуюся простонародной остротой. Жалею, что забыл содержание анекдота; мы невнимательно слушали Павла Степановича, потому что были заняты созерцанием стола с изящным убранством и гостеприимным содержанием

— Сегодня арбуз будет, — сказал мне У. шепотом, толкая меня в бок.

Павел Степанович услышал его и быстро обратился к нам с вопросом:

— Откуда взяли, что арбуз будет? Вы ошибаетесь, арбуза не привозили с берега.

— Я уже видел в шкафе, — ответил У., показывая рукой то направление, на котором, действительно, виднелся привлекательный предмет чрез полуоткрытые дверцы шкафа.

Мы взглянули на него с особенною нежностию.

Происшествие это огорчило Александра Александровича. Мичман У. служил при авральных работах на грот-марсе. Иногда при досадных для старшего офицера неудачах на грот-марсе Павел Степанович советовал старшему офицеру не давать мичману У. арбузов. И без того раздраженный Александр Александрович отвечал: какое мне до него дело, пусть себе ест, что хочет.

— Нет-с, нет-с, — говорил Павел Степанович; — вы не сердитесь, а согласитесь со мной, что мичману У. не следует давать арбузов-с хуже этого для него нельзя ничего придумать.

С удовольствием сели мы за стол.

— Просматривал я газеты, полученные с последней почтой, — сказал Павел Степанович, садясь за стол. — Думал найти в фельетоне что-нибудь о новой книжке «Морского сборника». Нет ни слова, а как много пишут они пустяков! Споры ни на что не похожи-с; я был заинтересован последним спором, захотел узнать, из чего они бьются, — как скучно ни было, прочел довольно много. Дело вот в чем-с. Один писатель ошибся, слово какое-то неверно написал-с; другой заметил ему это довольно колко, а тот вместо того, чтобы поблагодарить его за это, давай браниться! И пошла история недели на две; что ни почта, то все новая брань. Нет, право-с, эти литераторы непонятный народ-с, не худо бы назначить их хоть в крейсерство у кавказских берегов, месяцев на шесть, а там пусть пишут что следует.

Все засмеялись, и Павел Степанович также.

— Да не досадно ли, право-с, — продолжал адмирал: — ведь вот хоть бы «Морской сборник», — радостное явление в литературе! Нужно же поддержать его, указывая на недостатки, исправляя слог не в специальных, а в маленьких литературных статьях. Наши стали бы лучше писать от этого-с.

— Как критиковать начнут, так и охота пропадет писать, — сказал один из мичманов хриплым голосом.

— Не то, не то вы говорите-с: критиковать — значит указывать на достоинства и недостатки литературного труда. Если бы я писал сам, то был бы очень рад, если бы меня исправлял кто-нибудь, а не пишу я потому, что достиг таких лет, когда гораздо приятнее читать то, что молодые пишут, чем самому соперничать с ними.

— У нас и без того хорошо пишут, — ответил тот же хриплый господин.

— Едва ли так-с Мне, по крайней мере, кажется, что у нас чего-то недостает: сравните с другими журналами, увидите разницу, иначе и быть не может. Всякое дело идет лучше у того, кто посвятил на него всю свою жизнь. Что же хорошего в нашем журнале, когда он весь покрыт одной краской, когда не видишь в нем сотой доли того разнообразия, которое мы замечаем на службе?

Я решился возразить Павлу Степановичу и заметил ему, что, по моему мнению, в специальном журнале все должно быть подведено под одну форму.

— Не в том дело-с, господин Корчагин (так именует себя в рассказе Зарудный. —В.Ш.), не о форме говорю я, а о содержании.

— Да и на службе все однообразно, здесь каждый день одно и то же делается.

— Неужели вы не видите-с между офицерами и матросами тысячу различных оттенков в характерах и темпераментах? Иногда особенности эти свойственны не одному лицу, а целой области, в которой он родился. Я уверен, что между двумя губерниями существует всегда разница в этом отношении, а между двумя областями и подавно. Очень любопытно наблюдать за этими различиями, а в нашей службе это легко: стоит только спрашивать всякого замечательного человека, какой он губернии: через несколько лет подобного упражнения откроется столько нового и замечательного в нашей службе, что она покажется в другом виде.

Мысль эта необыкновенно поразила меня. В первый раз я услышал ее от Павла Степановича, и с тех пор она не выходила из моей головы. Наблюдения над людьми, в особенности, когда они спорят; исследование нрава человека, с которым мы сами приведены в столкновение, — очень любопытны. Преодолевая порывы собственного негодования, и отстраняя влияние пристрастия, можно упражнять наблюдательные способности свои, — тогда, не допуская помрачения ума, случающегося в минуту вспыльчивости, можно с удивительною ясностью определить отличительные черты характера и темперамента людей. В этом отношении, действительно, каждая губерния и каждый человек должны иметь свою особенность, зависящую от климатических и других внешних условий, особенность, которую безбоязненно можно назвать оригинальностью. Павел Степанович Нахимов обладал в высшей степени подобною наблюдательною способностью, которая развивается житейской практикой, следовательно, нелегко приобретается.

Кроме того, Нахимов, как народный юморист, имел доступ ко всякому подчиненному; кто говорил с ним хоть один раз, тот его никогда не боялся и понимал все мысли его и желания. Такие качества составляют не простоту, понимаемую в смысле простодушия, а утонченность ума и энергию светлой воли, направленных к известной цели. Этими обстоятельствами и объясняется очевидное могущественное влияние Нахимова на большие массы разнохарактерных людей. Как специалист и превосходный практик, он быстро достигал своей главной цели: приучить и приохотить подчиненных ему матросов и офицеров к военному морскому ремеслу.

Счастливый результат куплен им ценою бесчисленных неприятностей и самых разнообразных огорчений, употребленных в пользу философией твердого ума, который не избегал, а искал неприятностей, когда ожидал от них хороших последствий. Подобные характеры, редкие по своей силе и настойчивости, развиваются не под влиянием надзора товарищей и нравоучений начальников, а, напротив, укрепляются под гнетом зависти и злобы первых и себялюбивых угнетений последних. Ничто не в состоянии подавить творческую силу природы хорошо созданного человека, силу, которая подобно стальной пружине выпрямляется при малейшем облегчении.

Вот выгодная сторона службы на море, вот что развивает характеры многих моряков. Но та же причина убивает энергию молодых, не укрепившихся умов и дает им ложное направление в жизни.

— Мало того, что служба представится нам в другом виде, — продолжал Павел Степанович, — да сами-то мы совсем другое значение получим на службе, когда будем знать, как на кого нужно действовать. Нельзя принять поголовно одинаковую манеру со всеми и в видах поощрения бичевать всех без различия словами и линьками. Подобное однообразие в действиях

124 начальника показывает, что у него нет ничего общего со всеми подчиненными, и что он совершенно не понимает своих соотечественников. А это очень важно. Представьте себе, что вдруг у нас на фрегате сменили бы меня и командира фрегата, а вместо нас назначили бы начальников англичан или французов, таких, одним словом, которые говорят, пожалуй, хорошо по-русски, но не жили никогда в России. Будь они и отличные моряки, а все ничего не выходило бы у них на судах; не умели бы действовать они на наших матросов, вооружили бы их против себя бесплодной строгостью или распустили бы их так, что ни на что не было бы похоже. Мы все были в корпусе; помните, как редко случалось, чтобы иностранные учителя ладили с нами; это хитрая вещь, причина ей в различии национальностей. Вот вся беда наша в том заключается, что многие молодые люди получают вредное направление от образования, понимаемого в ложном смысле. Это для нашей службы чистая гибель. Конечно, прекрасно говорить на иностранных языках, я против этого ни слова не возражаю и сам охотно занимался ими в свое время, да зачем же прельщаться до такой степени всем чуждым, чтобы своим пренебрегать. Некоторые так увлекаются ложным образованием, что никогда русских журналов не читают и хвастают этим; я это наверно знаю-с. Понятно, что господа эти до такой степени отвыкают от всего русского, что глубоко презирают сближение со своими соотечественниками-простолюдинами. А вы думаете, что матрос не заметит этого? Заметит лучше, чем наш брат. Мы говорить умеем лучше, чем замечать, а последнее — уже их дело; а каково пойдет служба, когда все подчиненные будут наверно знать, что начальники их не любят и презирают их? Вот настоящая причина того, что на многих судах ничего не выходит и что некоторые молодые начальники одним страхом хотят действовать. Могу вас уверить, что так. Страх подчас хорошее дело, да согласитесь, что ненатуральная вещь несколько лет работать напропалую ради страха. Необходимо поощрение сочувствием; нужна любовь к своему делу-с, тогда с нашим лихим народом можно такие дела делать, что просто чудо. Удивляют меня многие молодые офицеры: от русских отстали, к французам не пристали, на англичан также не похожи; своим пренебрегают, чужому завидуют и своих выгод совершенно не понимают. Это никуда не годится.

Павел Степанович вспыхнул; яркий румянец покрыл его лицо, и он быстро начал мешать ложкой в супе.

Эта мысль, удивившая меня тогда еще больше той, которая ей предшествовала, сменилась скоро другими впечатлениями и недолго держалась в голове; в одно ухо вошла, а из другого вышла. Но когда эхо Синопского боя долетело до этих самых ушей, когда весь мир был поражен неслыханным в истории фактом, — истреблением крепости и значительной эскадры в несколько часов полдюжиной парусных линейных кораблей, — тогда возобновилась в уме моем давно забытая мысль и отозвалась в сердце каким-то упреком

В Нахимове могучая, породистая симпатия к русскому человеку всякого сословия не порабощалась честолюбием; светлый ум его не прельщался блеском мишурного образования, и горячее сочувствие к своему народу сопровождало всю жизнь его и службу. Неужели мы будем приписывать одной сухой науке успех победы, зависевшей от энергической деятельности множества людей?

Во время этой беседы с адмиралом, несмотря на мои двадцать лет от роду, я вследствие особенных обстоятельств и условий нашего воспитания находился еще в том периоде жизни, когда запас школьных познаний ставит человека в странное положение на службе: при недостатке опытности честолюбие, искусственным образом развитое системой школьного образования, мешает иногда нам верно оценить свое положение в обществе и видеть множество ступеней, отделяющих нас от людей, много проживших и много сделавших. По школьной привычке мы судим еще о достоинстве людей, измеряя его экзаменным масштабом, как будто все достоинство человека заключается в количестве его ученых познаний, а не в полезных действиях его жизни. Имея эту слабость, общую почти всем молодым людям нашего века, я давал слишком важное значение скудному запасу своих познаний, не убедившись опытом, как легко все забывается и как много уже мною забыто. Этому обстоятельству я приписываю излишнюю смелость в обращении с сановниками, недопустимую условиями общественных приличий, смелость, которая внезапной импровизацией часто поражала меня самого больше, чем других. Удивительно, как медленно развивается иногда нравственное начало в человеке и как быстро совершаются в нем перевороты, изменяющие взгляд его на самого себя и на окружающую сферу.

Приписывая вспышку Павла Степановича тому, что он рассердился на меня за возражение, я надулся. Чего тут, думаю себе, обижаться возражениями; разговор неслужебный; значит, всякий может иметь свое мнение. Отчего же Александр Александрович всегда может спорить, а я не могу? — я не виноват, что я мичман.

Возобновление разговора о литературе очень скоро примирило меня с Павлом Степановичем; по выражению добрых его глаз я убедился, что он нисколько не сердится на меня за участие в споре.

— Все неудачи в литературе, — говорил Павел Степанович, — при доказанной опытности писателей происходят от того-с, что все одни и те же лица пишут. Сидит себе человек на одном месте, выпишет из головы все, что в ней было, а там и пойдет молоть себе что попало. Другое дело-с, когда человек описывает то, что он видел, сделал или испытал, и притом поработал довольно над своей статьей, и отделал ее, как следует-с. Боюсь я за «Морской сборник», чтобы с ним не случилась та же оказия-с. Когда возьмутся писать два-три человека каждый месяц по книге, то выйдет ли толк? Нужно всем помогать, особенно вам, молодые люди, вас это должно интересовать больше, чем нашего брата-старика, а выходит обратно-с. Ну, чтобы вам, например, г. Фермопилов, написать что-нибудь для «Сборника» о подъеме затонувшего судна; ведь вы сами там работали, так можете описать все как следует…

Вечером в этот день случилось со мною происшествие, оставившее неизгладимое впечатление в моем уме и сердце. Когда бора стихла, тотчас подняли рангоут и вечером после заката солнца спускали брам-реи и брам-стеньги. Сойдя с марса на палубу, я увидел, что поднимают шлюпку на боканцы, и тут же наблюдал за работой. В этот день шлюп-боканцы были выкрашены, и потому лопарь талей был загнут через борт и завернут на марса-фальном кнехте. Мат не был подведен под лопарь, отчего и стиралась краска на сетках. Старший офицер был занят чем-то на шканцах, и Павел Степанович заметил вскользь об этой неисправности командиру фрегата. Абасов (командир фрегата. — В.Ш.) обратился прямо ко мне, хотя на юте был офицер старше меня, которому по справедливости и должно было сделать замечание, а не мне, так как я только что сошел с марса, где мог бы еще оставаться, если бы захотел избегать работ.

— Ступайте на бак, — сказал мне Абасов, раздосадованный тихим замечанием адмирала.

— Не за кусок ли стертой краски приказываете идти, куда не следует?

На фрегате вдруг все стихло; все слушали с величайшим вниманием, что будет дальше. Некоторые матросы смотрели с марсов вниз: к ним долетели отголоски небывалой сцены. Павел Степанович тотчас же прекратил объяснение.

— Ступайте, — сказал он мне твердым, решительным, но спокойным голосом, — за краску или другое что, вы должны помнить, что на вас смотрят и слушают вас другие.

Я пошел на бак, туда, где держат под арестом и наказывают матросов. Я пошел не потому, чтобы сознавал в этом необходимое условие военной дисциплины, а просто повинуясь магическому влиянию власти человека, могучего волей и опытностью, чувствуя нравственное превосходство его над собою и свое бессилие. Не успел я дойти до бака, как меня догнал. Александр Александрович, чтобы передать приказание адмирала о том, что с меня арест снят. Я сошел вниз; кают-компания была наполнена офицерами; у всех были бледные лица, и все громко и горячо о чем-то говорили. Я не слышал ничего; ушел в свою каюту и заплакал от злости.

Теперь только я могу спокойно вспоминать и разбирать обстоятельства прошедших невзгод, а тогда я обманывал себя разными умозаключениями, опасаясь пристально заглянуть в свое сердце и сознаться в том, что я еще не узнал себя хорошо. Всех и все унижал я перед собою и оправдывал себя во всех отношениях. С ненавистью смотрел я на бледные лица сослуживцев и только впоследствии с удовольствием думал о том, что эта драматическая сцена доказывала успех воспитания нашего общества. Успокоившись несколько от первого порыва негодования, я пошел к адмиралу объясниться: твердою рукою взялся за ручку двери адмиральской каюты, с нетерпением желая увидеть человека, который всегда превозносил достоинство дворянина и так унизил его сегодня.

Павел Степанович был сильно взволнован и быстрыми шагами ходил по каюте.

— А, это вы, Корчагин, очень рад вас видеть.

— Ваше превосходительство, я пришел покорнейше просить вас списать меня на один из крейсеров вашей эскадры.

— Зачем-с?

— После сегодняшнего происшествия я не могу служить на фрегате с охотою и усердием

— Вы читали историю Рима?

— Читал.

— Что было бы с Римом, если бы все патриции были так малодушны, как вы, и при неудачах, обыкновенных в тех столкновениях, о которых вы, вероятно, помните, бежали бы из своего отечества?

Я молчал, потому что не был подготовлен к экзамену в таком роде.

— Нам не мешает разобрать подробнее обстоятельства неприятного происшествия. За ничтожную неисправность вам сделали приказание, несообразное с обычаями и с честью, а вы поторопились сделать возражение, несогласное с законами. Внимание всей команды было возбуждено в присутствии адмирала; неужели вы поступили бы иначе на моем месте в настоящее время, когда у нас нет устава; при таком условии начальник рискует потерять право на уважение общества и быть вредным государству вследствие своей слабости.

Сердце мое мгновенно освободилось от тяжкого бремени, и я вздохнул свободнее.

— Господин Корчагин, нужно иметь более героизма и более обширный взгляд на жизнь, а в особенности на службу. Пора нам перестать считать себя помещиками, а матросов крепостными людьми. Матрос есть главный двигатель на военном корабле, а мы только пружины, которые на него действуют. Матрос управляет парусами, он же наводит орудие на неприятеля; матрос бросится на абордаж, ежели понадобится; все сделает матрос, ежели мы, начальники, не будем эгоистами, ежели не будем смотреть на службу, как на средство для удовлетворения своего честолюбия, а на подчиненных, как на ступени для собственного возвышения. Вот кого нам нужно возвышать, учить, возбуждать в них смелость, геройство, ежели мы не себялюбцы, а действительные слуги отечества. Вы помните Трафальгарское сражение? Какой там был маневр, вздор-с, весь маневр Нельсона заключался в том, что он знал слабость своего неприятеля и свою силу и не терял времени, вступая в бой. Слава Нельсона заключается в том, что он постиг дух народной гордости своих подчиненных и одним простым сигналом возбудил запальчивый энтузиазм в простолюдинах, которые были воспитаны им и его предшественниками. Вот это воспитание и составляет основную задачу нашей жизни; вот чему я посвятил себя, для чего тружусь неусыпно и, видимо, достигаю своей цели: матросы любят и понимают меня; я этою привязанностью дорожу больше, чем отзывами каких-нибудь чванных дворянчиков-с. У многих командиров служба не клеится на судах, оттого что они неверно понимают значение дворянина и презирают матроса, забывая, что у мужика есть ум, душа и сердце, так же как и у всякого другого.

Эти господа совершенно не понимают достоинства и назначения дворянина. Вы также не без греха: помните, как шероховато ответили вы мне на замечание мое по случаю лопнувшего бизань-шкота? Я оставил это без внимания, хотя и не сомневался в том, что мне ничего не значит заставить вас переменить способ выражений в разговорах с адмиралом; познакомившись с вашим нравом, я предоставил времени исправить некоторые ваши недостатки, зная из опыта, как вредно без жалости ломать человека, когда он молод и горяч. А зачем же ломать вас, когда, даст бог, вы со временем также будете служить, как следует; пригодятся еще вам силы, и на здоровье! Выбросьте из головы всякое неудовольствие, служите себе, по-прежнему, на фрегате; теперь вам неловко, время исправит, все забудется. Этот случай для вас не без пользы: опытность, как сталь, нуждается в закалке; ежели не будете падать духом в подобных обстоятельствах, то со временем будете молодцом. Неужели вы думаете, что мне легко было отдать вам то приказание, о котором мы говорили, а мало ли что нелегко обходится нам в жизни?

Не без удивления выслушал я монолог адмирала. Куда девался тон простака, которым Павел Степанович беседовал с мичманами наверху по вечерам? Откуда взялись этот огненный язык и увлекательное красноречие? Эти вопросы задавал я себе, выходя из адмиральской каюты совершенно вылеченный от припадка нравственной болезни, с которой вошел в нее. Как опытный лекарь, Павел Степанович умел подать скорую и верную помощь; а это было ясным доказательством того, что он был великий моралист и опытный морской педагог…»

Что и говорить, в беллетризованных воспоминаниях В. Зарудного адмирал Нахимов предстает перед нами не только как флотоводец, но и как внимательный и рачительный воспитатель молодых офицеров.

А вот еще одно свидетельство об обеде у адмирала, который в отличие от Нахимова превращал обед просто в приятное для себя времяпрепровождение. Перед нами обед у адмирала Ханыкова, служившего на Балтийском флоте в конце XVIII — начале XIX века. Один из современников писал о нем так: «Адмирал был очень хорошо расположен к офицерам и пассажирам и всегда приглашал их к обеду. Обеды эти сопровождались живыми разговорами и тостами, которые всегда предлагал сам адмирал. Первым тостом был «добрый путь», затем присутствующие и отсутствующие «други», как он выражался, затем «здоровье глаз, пленивших нас», «здоровье того, кто любит кого» и прочее. Во всех этих «здоровьях» портвейн играл главную роль. К концу обеда графины были пусты, и часто подавались следующие, особенно, когда обед был более оживлен».

Ну а как жили адмиралы на кораблях в море? Каюта-салон командующего эскадрой обычно располагался в кормовой галерее линейного корабля и представляла собой, как правило, две смежные каюты. Первая — достаточно просторное помещение, где происходили совещания, там же накрывались столы для гостей, также во время походов там за рабочим столом работал сам адмирал. Помимо салона имелась еще и небольшая выгородка, где стояли кровать, шкап, висели зеркало и рукомойник. Однако отдельное большое помещение — непозволительная роскошь даже для флагмана. Поэтому в адмиральском салоне всегда было установлено несколько тяжелых орудий, которые защищали корму корабля. В обычной обстановке их, как могли, драпировали, а во время учений и в боевой обстановке приводили в готовность. Норматив приведения «адмиральских» пушек в боевую готовность был достаточно жесток — не более пяти минут. Так что повседневная жизнь командующих, как и их подчиненных, проходила бок о бок с пушками, и ядрами.

Из воспоминаний адмирала И.И. фон Шанца: «Мы стояли на якоре в Юнгферзунде, откуда флагман (в адмиральском чине. —В.Ш.) при первой возможности намеревался идти в Ганэуд. С вечера задул ровный попутный ветер, обещавший быть постоянным, — вследствие чего мне было приказано разбудить капитана с рассветом. По тесноте помещения, флагман с капитаном занимали одну кормовую каюту, где они часто проводили время до 2-х или 3-х часов ночи в нескончаемых разговорах, оживлявшихся по мере того как опоражнивались стоявшие перед ними стаканы пуншу. Так случилось и в тот вечер, когда я получил приказание разбудить капитана, уже пробило 2 склянки, а я, шагая по палубе, все еще видел через светлый люк, горевший в каюте огонь. Не знаю, успели ли они основательно уснуть к тому времени, как я спустился в каюту, только помню, что когда я вошел и с громким голосом стал будить Якова Аникеевича, флагман проснулся и, к величайшей моей робости, заспанным голосом сказал: «Любезный Яков Аникеевич, стоит ли вам выходить наверх, ведь Иван Иванович знаком с фарватером, он с помощью лоцмана сумеет повести бриг, а мы в это время успеем выспаться наверняка». По-видимому, капитан вполне разделял его мнение, потому, что в ответ на слова флагмана, сказал своим флегматическим, спокойным голосом: «Ну, и с Богом! Сделайте-ка сигнал отряду. Потом снимайтесь я якоря и ступайте в Гангэуд, только не зевайте, чтобы не попортить по дороге каменьев». Такие явные знаки доверия обоих начальствующих лиц пришлись мне как нельзя более по душе. С радости я выбежал наверх и, облеченный полновластием, принялся распоряжаться по-своему».

Обедали командующие обычно в шесть-семь часов вечера. На столе всегда имелось несколько бутылок хорошего вина. С адмиралом обычно обедал и командир флагманского корабля, исполнявший одновременно и обязанности флаг-капитана командующего. Кроме него многие адмиралы часто приглашали к своему столу свободных от службы вахтенных начальников и кого-нибудь из мичманов, а потому обед имел помимо всего своей целью и дело воспитательное. По воскресеньям офицеры флагманского корабля приглашали отобедывать командующего к себе в кают-компанию. От этого приглашения было не принято отказываться. Российские адмиралы всегда придавали большое значение общению с подчиненными в неслужебной и поэтому в весьма непринужденной обстановке, каковая обычно складывалась за обеденным столом Командующие эскадрами в море, как правило, время от времени поднимались из своей каюты наверх, чтобы оглядеть походный ордер эскадры и передать капитанам необходимые сигналы. Если обстановка была сложной, то им приходилось порой сутки и более находится на шканцах. Если же погода благоприятствовала, то, при надежности и опытности командира корабля, адмирал мог и заниматься своими делами, особо не вникая в вопросы управления кораблем

Вот, к примеру, описание достаточно типичного поведения командира отряда кораблей капитан-командора Игнатьева, сделанное известным путешественником и литератором Павлом Свиньиным: «Иван Александрович (Игнатьев. —В.Ш.), как добрый христианин, отслужил благодарственный молебен Спасителю, под благодатною десницей коего мы совершили плавание с необыкновенным счастьем: на целой эскадре не было ни одного умершего или ушибленного и весьма мало больных, не разорвало ни единого паруса, не порвалась ни одна веревочка, согласие и тишина ничем не нарушилась. Надобно отдать справедливость попечительности и неутомимости командора; он беспрестанно наблюдал в походе движение каждого корабля эскадры своей, нередко вставал ночью и приказывал каждому по одиночке показывать места свои; при удобном случае осматривал корабли, входил в малейшие подробности, узнавал, довольны ли люди командирами и в то же время очень часто посреди похода делал экзерциции и приказывал обучать стрелять канониров из пушек, а матросов в цель. На гардемаринов обращал особое внимание; всем капитанам строго приказано было наблюдать за поведением их и доставлять способы к продолжению учения. У себя, в своей каюте, учредил для них класс, в коем штурман проходил с ними математику поутру, а я после обеда французский и русский языки. Мне весьма было приятно содействовать небольшими познаниями моими благородным стараниям сего почтенного начальника. Многие называли его строптивым, беспокойным, но теперь на деле увидели плоды сих качеств… Неправду бы я сказал, если бы стал жаловаться на скуку. Несмотря на бесконечность и однообразие моря, я нахожу беспрестанно новые, любопытные для меня предметы и занятия. Ив. А. (Игнатьев. —В.Ш.) имеет прекрасную библиотеку, богатую всякого рода книгами; особливо вояжами. И нынешний раз он купил в Лондоне, что только было в сем роде лучшего и нового».

Среди российского адмиралитета было немало весьма оригинальных и интересных людей. Вот описание времяпровождения весьма известного вице-адмирала Меккензи, который первым начал обустройство Севастополя, сделанное адмиралом Д. Сенявиным: «Зиму провели мы довольно весело. Адмирал назначил для благородного собрания большую пустую магазейну, все и скоро мы в ней к тому приготовили, музыка своя, угощение сделали дешевое и мы три раза в неделю бывали все вместе. В свободное время занимались разными охотами, имели хороших борзых собак; и так, день в поле, другой с ружьем за дичью или ловили рыбу неводом, удили, переметом и острогою…

Ко всему этому, адмирал наш очень любил давать празднества и беспрестанно веселиться, это была также страсть его. В каждое воскресенье и торжественные дни у него обед, а ввечеру бал. Ни свадьба, ни крестины и даже похороны без присутствия его не обходились, везде он бывал, а потом все у него общаются и танцуют всегда почти до рассвета. Нельзя пересказать, до какой степени мой адмирал был весельчак и вместе с тем проказник. Например, случились в Георгиевском монастыре похороны супруги графа М.В. Каховского (командующий российских войск в Крыму. —В.Ш.). Граф, не желая иметь из посторонних никого участником горести своей, он никого и не просил на похороны, но адмирал мой, узнав только о том, тотчас в коляску, меня посадил с собою и мы прискакали к самому времени погребения. От начала и до конца печальной сей церемонии адмирал горько плакал, потом всех, кто тут случился, просил к себе обедать. Граф отказался, а отец Дорофей, архиепископ Таврический, охотно приехал и еще несколько других чиновников. Семга на столе, певчие пели самые умилительные концерты, а музыка играла подобно им самые трогательные штуки. До половины обеда все были в глубоком молчании, а если и начинали говорить, то не иначе как с сердечным вздохом и весьма тихо. Между тем вино вливалось в рюмки безостановочно и под конец обеда заговорили все громко, шутливо и даже с хохотом, встали из-за стола, готовы уже были и потанцевать. Адмирал при поцелуе руки у владыки Дорофея, благодарил за посещение и просил позволения спеть певчим песенку. Владыка при тяжком вздохе благословил певчих и сказал адмиралу. «И вправду, ваше превосходительство, не все же горе проплакать и потужить, скоро ли, коротко и мы отправимся вслед за покойницей». Певчие запели отборные сладострастные малороссийские песни, музыка загремела и пошла потеха. После кофе и ликеров адмирал весьма вежливо спросил отца Дорофея, не противно ли будет, если сегодняшний вечер посетят дамы и танцевать. Благочестивый отец отвечал, что ему весьма приятно будет видеть дам и девиц забавляющихся весело и приятно. Отец Дорофей сам любил светские забавы, разумеется, позволительные сану его. Посмотрите теперь на эти проказы: поутру — плач, а ввечеру — бал. Не правда ли, что адмирал наш был весельчак и проказник?

31-го числа декабря во весь день было веселье у нашего адмирала. После роскошного обеда, прямо за карты и за танцы; все были действующие, зрителей никого, и кто как желал, тот так и забавлялся. За полчаса перед полночью позвали к ужину, столы приготовлены были для удобного помещения небольшие. Садившись за стол, адмирал приметил, что одна девица опоздала сесть подле маменьки своей, он позвал ее к себе, приказал подать прибор и посадил возле себя. В последнюю минуту перед Новым годом рюмки все налиты шампанским, бьет 12 часов, все встали, поздравляют адмирала и друг друга с Новым годом, но адмирал наш, ни слова, тихо опустился на стул, поставил рюмку, потупил глаза в тарелку и крепко задумался. Сначала всем казалось, что он выдумывает какой-нибудь хороший тост задать, а после скоро приметили, что пот на лице его выступил, как говорится, градом. Все начали его спрашивать: «Что Вам сделалось, что Вам случилось?» Адмирал сильно вздохнул и сказал: «Мне нынешний год умереть, 13-ть нас сидит за столом». Тут все пустились уверять его, что приметы самые пустые, все рассказывали, что со всяким это случалось по нескольку раз, и все остались не только живы, но и здоровы. Наконец адмирал заключил, что умереть надобно, необходимо, но надобно также и рюмку свою выпить, благодарил всех и всех поздравлял с Новым годом и рюмку свою выпил начисто, как бывало с ним всегда.

Встали из-за стола, принимались веселиться, да как-то все не клеилось. Адмирал мой сделался очень скучен, однако не оставил между тем, чтобы не нарядить себя в женское платье и представить старую англичанку, танцующую менуэт; это была любимая его забава, когда бывал он весел. Скоро все с бала разошлись. На другой день адмирал был очень скучен, ввечеру только у графа Войновича несколько развеселился. Остальные святочные вечера проводили довольно весело, и так весело, что адмирал мой забыл, что недавно ужинал сам 13-й. Как вдруг 7-го числа на вечере адмирал занемог и 10-го числа поутру скончался. Мне сердечно было его жаль. Я, когда отправился в Средиземное море, тогда штаб мой составлял 12 человек и до самого возвращения в Россию, я почти всегда садился обедать сам 13-й. Из нас в продолжение четырех лет никто не умер, не убит и даже никто не был болен. Советую всем желающим избавиться от напрасного беспокойства, придерживаться моей беспечности, оправданной на прямом деле».

Хватало среди руководителей флота и откровенных чудаков. К примеру, таковым был вице-президент Адмиралтейсгв-коллегии граф Чернышев.

Отец Ивана Григорьевича Чернышева был некогда оберштеркригскомисаром флота при Петре, а затем приближенным лицом у императрицы Елизаветы. По этой причине и сын его Иван с детства обретался при дворе. В первом браке Иван Григорьевич состоял с княгиней Елизаветой Ефимовской, двоюродной сестрой самой императрицы Елизаветы Петровны, а значит и внучатой племянницей Петра Великого. Родство наипрестижнейшее, открывавшее двери везде и всегда. После смерти жены граф Чернышев женился вторично, на этот раз на Анне Александровне. По отзыву современников, граф Иван Чернышев был человеком ловким, умел произвести нужное впечатление. С императрицей Екатериной он дружил еще до переворота, а потому был в числе людей, которым императрица особо доверяла. Службу свою граф начинал на дипломатическом поприще, но затем неожиданно для всех был поставлен во главе морского ведомства.

Весьма красноречиво о человеческих качествах графа Ивана Чернышева говорил в свое время историк князь М. Щербатов: «Граф Иван Григорьевич Чернышев, человек не толь разумный, коль быстрый, увертливый и проворный и, словом, вмещающий в себе все нужные качества придворного, многие примеры во всяком роде сластолюбия подал. К несчастию России, он немалое время путешествовал в чужие края, видел все, что сластолюбие и роскошь при других европейских дворах наиприятнейшего имеют, он все сие перенял, все сие привез в Россию и всем сим отечество свое снабдить тщился. Одеяния его были особливого вкуса и богатства и их толь много, что он единожды вдруг двенадцать кафтанов выписал; стол его со вкусом и из дорогих вещей соделанный, обще вкус, обоняние и вид привлекал; экипажи его блистали златом, и самая ливрея его пажей была шитая серебром; вина у него были на столе наилучшие и наидорожайшие. И подлинно, он сим некоторое преимущество получал, яко человек, имеющий вкус, особливо всегда был уважаем у двора».

Мы можем не во всем согласиться с историком. Надо отдать должное, что флотом российским граф Чернышев начальствовал без малого три десятилетия, и начальствовал, прямо скажем, неплохо.

А причуды у него были. Так, свой рабочий кабинет в Адмиралтействе Иван Григорьевич обставил в виде лесной поляны. Стены были изрисованы деревьями и дальними рощами. Несколько искусно сделанных деревьев стояло прямо посреди кабинета и на них порхали птицы. Сам граф принимал посетителей в крестьянском наряде и в лаптях, инкрустированных бриллиантами. Сидел он при этом на стуле-пеньке и имея вместо стола пенек поболее. Но кого на Руси удивишь чудачеством! Делает свое дело человек, и ладно, а ежели чудит, знать, у него на душе весело!

Вот сцена приема мичманов президентом Адмиралтейств-коллегий графом Иваном Чернышевым. Из воспоминаний адмирала на Данилова: «Нас ввели в кабинет, где мы и встали во фрунт. Нас вели коридором, казалось под древесным сводом живопись по стенам оного жива, кабинет устлан ковром, представляющим траву с полевыми цветами и к одной стороне была стеклянная стена, за которой в больших прекрасных кадках стояли деревья, на которых множество перелетывало разных птиц, которые и пели. Стены кабинета, как бы стены какого грота Граф сидел на пне и перед ним стоял пень с бумагами, которыми он занимался». Впрочем, тот же граф Чернышев, при всем своем чудачестве, никогда не забывал о делах личных. Из воспоминаний одного из офицеров екатерининского времени о пребывании на фрегате в Англии: «До половины мая простояли за вещами, которые наш капитан купил для графа Чернышева: медные кубы, обои, книги, коровы, свиньи, собаки, обезьяны, попугаи и проч.».

Из воспоминаний Эразма Стогова (дедушки Анны Ахматовой) об известном адмирале эпохи Александра I адмирале Ханыкове: «…Мне очень хочется припомнить и рассказать, что я слышал об адмирале Ханыкове. Петр Иванович Ханыков долго был главным командиром Кронштадта. Анекдотов пропасть о нем, но как о добрейшем человеке, да, впрочем, в старом флоте и не было недобрых адмиралов, — весь флот одной семьи из корпуса. Ханыков ежедневно вставал очень рано, обходил рынок, осматривал продающуюся провизию, проверял цены, покупал связку кренделей и у повивальной бабки пил кофе. Дома дожидалась его на завтрак яичница.

Раз приходит мичман с рапортом; долго ждал, соблазнился яичницей, съел и ушел. Ханыков, не найдя яичницы и узнав, что съел мичман, не сказал ни слова, но приказал звать мичмана к главному командиру кушать яичницу каждое утро; мичман приходил, ел и уходил. Так продолжалось полтора месяца. Наступили холода, дожди; на призыв мичман отвечал, что сегодня не пойдет. Являются ружейные и под караулом привели мичмана к главному командиру. Ханыков имел привычку щелкать пальцем правой руки промежду сложенных пальцев в кулак левой руки и при этом относился ко всем: «Душенька». И в этом случае Ханыков сказал мичману:

— Душенька, душенька, как же ты смел ослушаться, ведь тебя звали к главному командиру, — посадил его под арест в Кроншлоте и на столько дней, сколько он съел яичниц.

К Ханыкову часто приезжал государь Александр Павлович и обедал. Тогда очень строго был запрещен привоз спиртных напитков и портера. Говорят, государь очень любил портер. За обедом Ханыков подзывает камердинера и говорит: «Как мы были последний раз в Англии, то, должно быть, осталась одна бутылка, там в углу с левой стороны, поищи и принеси». Одно и то же приказание повторялось во всякий приезд государя.

Однажды государь за столом подозвал камердинера, и слово в слово скопировал Ханыкова, бутылка явилась (как будто главному командиру может быть запрет). Государь с удовольствием пил и спрашивал: «Это последняя бутылка?» Ханыков заботливо отвечал: «Надобно поискать».

Ханыков был флагманом во время сражения с англичанами; за потерю корабля «Всеволод» он был предан суду. Флот оправдывал Ханыкова; он приказал кораблю, бывшему на ветре, подать помощь «Всеволоду», но капитан струсил и не пошел. У Ханыкова были враги (и у такого добряка были враги). Суд приговорил Ханыкова разжаловать в матросы. Государь приказал разжаловать Ханыкова на 12 часов, но приказа не объявлял. Ханыков вел очень правильную жизнь, он в известный час утра и известное время прогуливался по бульвару. Ханыков, выходя из дому, был встречен своим начальником, который спросил Ханыкова, почему он не в матросском платье, и показал ему приказ. Ханыков вернулся домой, приказал обрезать полы сюртука и в куртке все-таки сделал свою обычную прогулку, но, возвратясь домой, получил удар паралича.

Бунин после рассказывал мне, что Ханыков верил в черные или несчастные дни. Однажды государь вспомнил, что Ханыков давно не получал награды. Случился тут Нарышкин и сказал: «Кстати, государь, сегодня у Ханыкова черный день, хорошо разуверить его красной лентой». Ханыков сидел за обедом, как фельдъегерь поднес ему конверт. Ханыков распечатал, выпала на тарелку красная лента. Старик горько заплакал и сказал: «За многим ты пришла ко мне, за многим!» и со слезами вышел из-за стола. Как не сказать: по вере вашей и достается вам».

Большой проблемой в XVIII — XIX веках было и засилье в высших эшелонах флотской власти престарелых адмиралов. Давно отставшие от реалий флотской действительности, а порой и вовсе почти выжившие из ума, они тем не менее продолжали вмешиваться в руководство флотом, не только не помогая, а наоборот, мешая. Предельного пенсионного возраста тогда не существовало, и если в XVIII веке приходилось терпеливо ждать, пока очередной старец уйдет в мир иной, освобождая место более молодому преемнику, то в XIX веке все же нашли выход и стали спроваживать заслуженных старцев на покой в сенат и различные государственные комитеты, где вреда от них было значительно меньше.

Вот анекдот, иллюстрирующий ситуацию с засильем старцев в высших флотских органах. Император Николай I поинтересовался однажды у начальника Главного морского штаба князя Меншикова:

— Знаешь ли ты, что в Адмиралтейств-совете недавно почти одновременно умерли сразу его двое членов?

— Это какие же? — удивился Меншиков.

— Такой-то и такой-то! — пояснил Николай.

— Ах, эти! — махнул рукой князь. — Они, ваше величество, умерли уже давно. Сейчас их только хоронили!

Разумеется, что среди адмиралов встречались люди совершенно разные как по воспитанию, образованию, отношению к службе, так и по образу жизни. Вот пример поведения адмирала в экстремальной ситуации, когда чувство долга было выше боязни за собственную жизнь. Из воспоминаний об эпидемии холеры в Кронштадте художника-мариниста А.П. Боголюбова, служившею лейтенантом. «Наступила холера 1846 — 1847 годов. Скучная была жизнь в этой нездоровой крепости, народ мёр сильно, адмирал Дурасов храбро ходил по экипажам и больницам, водил меня за собою. Раз я ехал с ним на катере в Раниенбаум, на пути гребец почувствовал себя дурно. Приехав в Ковш, адмирал вышел и тотчас же велел мне отвезти больного обратно в госпиталь. По пути больного терли щетками, но с ним была сильная сухая холера, и, когда его понесли на носилках ребята, он скончался. Впечатление было неприятное, но что делать, от судьбы не убежишь… Я уже в это время был второй год в лейтенантском чине, и мне дали орден Св. Анны 3-й степени, что немало меня установило в среде товарищей. Но осенью добрый мой адмирал А.А. Дурасов вдруг захворал холерою и на вторые сутки скончался. В нем и его семье я потерял истинно добрых и почтенных людей, ибо адмиральше очень многим обязан по части светского воспитания, которому она меня выучила, часто подсмеиваясь остроумно над моими резкостями слова и действий. Они переехали в Петербург, а я серьезно захворал, что и пригвоздило меня в Кронштадте».

А вот несколько иной образ флотского вождя, сохраненный нам вице-адмиралом на Даниловым в его мемуарах: «Главный командир Ревельского порта адмирал Спиридов (сын знаменитого победителя при Чесме Г.А. Спиридова. —В.Ш.), был человек весьма изнеженный, любил роскошь и всякий день занимался картами в большие (т.е. играл по-крупному. —В.Ш.), а потому я не мог делать ему компанию и только был ему знаком издалека, друг у друга обедывали по зову. Жена его платила и моей жене визиты и ездила к нам без зова, а он никому из подчиненных не делал визитов, только был занят собою и ни в чем не упражнялся, кроме карт».

К сожалению, известны факты и нелицеприятного поведения некоторых из российских адмиралов. Из воспоминаний А.П. Боголюбова: «А ловкий был человек наш морской министр (имеется в виду маркиз де Траверсе. —В.Ш.), я уже выше говорил, как он надувал царя на морских смотрах. То же выделывал он и на суше, когда Государь приезжал раз в зиму в Кронштадт, где ему представляли экипаж, идущий в караул по городу и крепости, а после обвозили по батареям и местам, вылощенным и вычищенным, тогда как рядом везде была мерзость и запустение. Ко дню этому, конечно, готовились целые месяцы, и из матросов комендант генерал-лейтенант делал важных солдат просто на диво. Но вот раз как-то Государь отложил свою поездку со среды на четверг. В рапорте значился 18-й экипаж, на четверг, конечно, нельзя было показать тот же, а следовало идти в караул экипажу 3-й дивизии. Долго не думали, доложили князю о затруднении и получили приказ перешить погоны на мундирах, обменять номера киверов, офицерам эполеты. В ночь всё обделали. И всё сошло как по маслу, царь благодарил. Дали полугодовое жалованье офицерам за муку 4-х месячную, а матросам по рублю». Что ж, недаром эпоха руководства российским флотом маркиза де Траверсе считается одной из самых драматических и печальных.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.