Штрафбат

Штрафбат

«Документальные» кинокадры, известные всем, об окружении немцев под Сталинградом, когда солдаты бегут навстречу друг другу по заснеженному полю, были сняты кинооператорами позже, с подразделениями, специально выделенными для исторической съемки. Прорывали же оборону немцев и замыкали кольцо Сталинградского окружения штрафники. В съемках они не участвовали, как, впрочем, и в Параде Победы на Красной площади в Москве.

Со многими из этих людей я познакомился позже, когда работал над сценарием фильма «Штрафники». Не все, с кем удалось встретиться, были готовы откровенно рассказать о своем прошлом, о «непрописанных» страницах войны. Ко многим я опоздал.

Не хочется предвосхищать своих героев. Как складывались их судьбы в войне и кем они были, вы поймете из их монологов, представляемых здесь вам. Замечу лишь, что те, кто говорил со мной открыто, хотели, чтобы эти черные страницы нашей фронтовой правды когда-нибудь стали известны людям.

Буду благодарен, если ветераны напишут мне: 119021, Москва, Зубовский бульвар, д. 16–20, кв. 77.

Евгений Швед, кинодраматург

Военюрист Александр Александрович Долотцев:

— Сейчас легко рассуждать. Всякий студент-юрист разберется да осудит еще. А тогда, во время войны… В экстремальных ситуациях другой меры наказания, кроме как расстрел, не было дано! Всякая другая мера — избавление от войны и от смерти, потому что гибли, как правило, все. Мы тоже — прокуроры, трибунальцы — гибли.

Сталинизм проявлялся в привлечении людей по ст. 58, т. н. «антисоветская агитация». А в том, что за переход на сторону врага мы судили, меня никто не упрекнет. Во всех странах за измену Родине судят, за членовредительство тоже. Война требует жестокости.

Конечно, помню свой первый приговор. На нейтральной полосе задержали армянина при попытке перейти к немцам. Трибунал приговорил его к 10 годам, но фронтовое начальство не утвердило. Сказали — несерьезно. Дело ко мне и попало. Как быть? Я — судья. Приговорил к смертной казни. Так и запомнил первый смертный приговор: читаю, а у самого коленки дрожат…

Приговоры встречали спокойно. За всю войну только один-единственный обматюкал судей. У него по 58–10 за контрреволюционную агитацию — высшая мера наказания. «Ну, — говорит, — и мудаки же вы!» Теперь, я думаю, прав он был.

В современных фильмах о войне многое не так. Она ведь гораздо жестче была. Когда нас бомбили — кишки на проводах да на деревьях висели. Или шапка, или шинель. Особенно под Харьковом, когда мы отступали, нас так молотило! Никто не знал, удастся выбраться или нет. Бомбы рвутся справа, слева! Земля ходуном. А мы — назад. Теперь не понять ту трагедию. Мы же плакали, когда отступали. Думали на ЕГО территории воевать и что отступаем лишь первые дни…

Уже и пополнение появилось, а нас все продолжали гнать. Из-под Харькова вон куда бежали: одни в Сталинград, другие до Владикавказа. Куда дальше — в Турцию, что ли?

Страшно, когда бежит неуправляемая масса. Тут и скот эвакуируется, и люди. Заполнили все дороги, мешают войскам отступать. А немец летает, и с высоты 50 метров всех расстреливает. Куда бомбу ни бросишь — везде попадешь. А мы деревню за деревней без боя оставляем. Деревенские нас кормят, последним куском делятся! Ем я тот хлеб и знаю, что через час отступлю, уйду. Но молчу! Не говорю, не имею права! Это же подло было. Просто предательство по отношению к ним! Знаем — и не говорим. И народ оставляем… Если скажем, они тоже побегут — нам осложнят дорогу. Как нам было стыдно и больно! Перед людьми, перед стариками.

Рассматриваю дело: четыре человека из запасного полка готовились перейти на сторону врага. Спрашиваю. Объясняют, что был разговор, но не конкретный. А вообще-то их, мол, к этому подбивал такой-то. Почему его не привлекли? Вызываю.

Четверо на него показывают, я тоже нажимаю, а он крутится-вертится. «Не сам, — отвечает, — мне старший лейтенант приказал такие разговоры вести». — «Какой?»

Вызываю этого старлея, оперуполномоченного. Беру подписку за дачу ложных показаний, за отказ от дачи показаний. Зачитываю показания свидетелей. А он заявляет: «Ничего не буду отвечать, это наша оперативная работа!» У меня аж закипело! Паразиты! Мало нам изменников настоящих — не все же добросовестно воевали, сколько еще и перебегало на сторону врага! Но зачем искусственных-то делать? По неопытности своей и горячности думаю: «Доведу-ка я это дело до конца!» Нет, говорю, вы дали подписку, и я вынужден буду вынести определение о привлечении вас к уголовной ответственности.

Оказывается, они держали в запасном полку сексота, он на них работал. Его за это на передовую не отправляли. Не будет «бегать» — отправят со всеми. Вот он и готов был из шкуры вылезти. Людей погубить — не себя! Находит и подталкивает…

Олег Павлович Будничук:

Скороговоркой сообщают, что обвиняюсь в мародерстве. Рассказываю, как на самом деле было. Говорят, не имеет значения. Пытался объяснить — и слушать не хотят. Им все до лампочки — на меня есть «телега». Чувствую, совершенно пустое дело — защищаться: не переломить. Может, если бы просил о чем или речь держал… Я пожал плечами. Они меж собой шепнулись и зачитывают приговор: семь или восемь лет, не помню точно, с заменой штрафным батальоном. Я — без звука. Поворачиваюсь, а сзади сидит девушка, и ей говорят, чтобы документы подготовила. Очень симпатичная девушка. А в трибунале она переписывала начисто — у них, оказывается, решение заранее написано было! В течение пяти-семи минут все это и произошло.

Валерий Иванович Голубев:

В штрафной батальон я из авиашколы попал. Колючей проволоки восемь рядов — только тени за ней проглядывают. Станция Овчалы, около Тбилиси. Душа не хотела туда.

На воротах стоял огромный детина — «полтора Ивана». Что запомнилось — абсолютно бесстрастные глаза у него. Будто судьба глядит на тебя безразличным взглядом. Этот Иван притерся ко всему, видно, не первый год там был, командовал воротами. Никакой пощады от него ждать не приходилось.

У многих штрафников война началась сразу, как только они пересекли ворота штрафбата. Там болтались «старики», устраивали «проверку» вновь прибывших: кто позволял себя раздеть — раздевали… Эту дань переводили в деньги и давали, говорят, взятку начальству, чтобы их не отправляли на фронт. Они были те же штрафники, но сплотились, создали банду.

Спали под открытым небом, на земле. Стояли там в несколько рядов домики, но жить в них было нельзя. Вообразите, если бы даже со всей Европы и Азии собрали в кучу клопов, то их было бы раза в три меньше, чем в одном домике штрафного батальона.

В первую же ночь у меня — приступ малярии. Мучался, потом забылся. Очнулся под огромной тяжестью — много одежды накидали. Мы были чужие, каждый сам за себя, а все приняли участие во мне. Могли бы спокойненько спать на своих бушлатах или шинельках, ан нет, пожертвовали, чтоб мне полегче было! Это было первое чувство: удовлетворение, что я среди людей. Живых…

Началась настоящая штрафная жизнь: в сортир бегом, на завтрак бегом, на занятия тоже. Все бегом. Кормили так: четыре ложки кукурузной каши — по одной утром и вечером да две в обед, правда, к ним добавляли еще какую-то муру. Бывалые говорили, что нам выдавали десятую часть положенного. Как бы то ни было, наше меню состояло из четырех ложек еды, неограниченного количества солнечных лучей и добротной матерщины.

Убийства происходили каждый день, вернее, каждую ночь. Кто успевал вскрикнуть, кто и так… Гибло много людей: один в карты проиграл, другого проиграли. Утром складывали трупы у ворот. За ночь набиралось два-три трупа, иногда — больше, штабель накладывался. Из вновь прибывших наутро мертвыми обычно оказывалось человек пять. Сначала было удивительно, потом к этому привыкли…

Так прошел месяц.

У нас формировались штрафные роты. Но на фронт отправляли только побатальонно — три роты. Наберут эшелон — 750 человек — и вперед. Перед отправкой нас переодели. Вновь присяга. И строем, под марш оркестра, с генералом впереди, — от лагеря до вокзала. Повзводно, с конвоем и собаками — на немецкий образец, — через весь город.

Военюрист Долотцев:

Дезертиров мы, как правило, расстреливали редко: годен же, искупает пусть! Расстреливали членовредителей: не годен. Тюрьму ему дать — это будет как раз то, что он хотел. Были перебежчики, самострелов много. Больше, чем вы думаете! И больше, чем мы судили: хватали не каждого, а только явных. В поле зрения прокурора не попадало, думаю, столько же. Сейчас мы на многие вещи по-другому смотрим, но за такие преступления — все равно расстрел…

Иван Михайлович Богатырев:

В штрафной приезжали сами. С документами и приговором трибунала. Моя обязанность была принять. Здесь он снимает с себя все: сапоги хромовые, портупею, командное обмундирование. Переодевается и рассказывает, как был осужден.

Сдает мне, значит, в каптерку офицерское и становится уже солдатом, пока не искупит вину кровью. Или погибнет, и уже не возвращается, или после ранения из госпиталя прибывает к нам, чтобы получить свое прежнее обмундирование. Ему прощают тогда.

От обычного солдата штрафник внешне не отличался: тогда и немец мог бы узнать, что он штрафник. Немцы штрафников особенно боялись — отчаянный был народ! Шел на все…

Олег Павлович Будничук:

— «Хозяйство БЛОХ» — так местные остряки именовали штрафной батальон подполковника Булгакова. Меня определили по специальности, разведать огневые точки противника, на полосе обороны и на глубину. Отобрал себе в группу еще несколько человек, и через трое суток мы положили комбату на стол карту. «Что ж, — говорит, — идите к землянкам и отдыхайте…»

День проходит — не беспокоят, второй — тишина. Как на курорте. На войне — ни до, ни после так не жил! И так в этом санатории-профилактории семь дней! Вдруг посреди ночи будят: «В штаб!» А там уже документы и справки Булгаковым подписаны, что вину перед Родиной искупил. Со справкой выпроваживают к кладовщику за сухим пайком: скорее! Мы сумели отойти всего километра на полтора, как сзади треск, шум, грохот. Такой гром стоит, черт знает что! Небо заполыхало. Это штрафной батальон пошел в бой…

Второй раз, когда снова в штрафной, опять к Булгакову попал. Он полушутя предложил: «Может, у меня останешься? Какая разведчику разница, где по ночам на пузе ползать, «языков» таскать? Так отсюда хоть в штрафбат посылать не будут…»

Второй раз, когда из штрафбата вернулся, напился всмерть! Дня два или три откачивали… «Принимай, — говорят, — своих!» Нет, говорю! Хватит в штрафбат без конца ходить. Ясно, что добром это никак не может кончиться, во всяком случае, для меня. Пощекотал нервы, удовлетворил честолюбие — и хватит! Расстреливайте — в разведку не пойду!

Военюрист Долотцев:

Много расстреливали. Еще и как расстреливали! Потом даже пришло разъяснение, что нельзя слишком часто и так необоснованно применять трибуналами высшую меру.

После приказа № 227 мы хоть на страхе, но стали держаться. А до приказа бежали, когда и надо, и когда нет. Страх был нужен, чтобы заставить людей идти на смерть. И это в самые напряженные бои, когда контратаки, а идти страшно, очень страшно! Встаешь из окопа — ничем не защищен. Не на прогулку ведь — на смерть! Не так просто… Я ходил, иначе как мне людей судить? Потому и аппарат принуждения, и заградотряды, которые стояли сзади. Побежишь — поймают. Двоих-троих расстреляют, остальные — в бой! Не за себя страх, за семью. Ведь если расстреливали, то как врагов народа. А в тылу уже машина НКВД работает: жены, дети, родители — в Сибирь, как родственники изменников. Тут и подумаешь, что лучше: сдаваться в плен или не сдаваться? И проявишь героизм, если сзади — пулеметы! Страхом, страхом держали!

Что касается нас, то в месяц мы расстреливали человек 25–40. Это я потом, когда подсчитали, ужаснулся.

Перед строем стреляли не всех — явных. С представителями от частей и при новом пополнении. И сразу же митинг: «Лучше честно сложить голову, чем умереть от своей пули, как собака!..»

Валерий Иванович Голубев:

Трудно было, и совсем ни до чего. Отвыкли от ходьбы, а тут по 50 километров переходы делаем! Куда-нибудь бы упасть, прилечь… Думаю, чистая случайность вышла, конвоиров не обвиняю: привели в темноте, не видели ночью, что болото. Привал. Только сели — вода стала выступать. Конвой окрикивает — не подняться. Так мы и уснули с товарищем сидя, спина к спине. Проснулись — по пояс в воде. А многие захлебнулись, погибли. Утром вывели на сухое место, посчитались, пошли. Конвой злой — ему за нас отвечать надо.

Так приблизились к фронту. Не обратил внимания, поляной ли, полем шли — немец стал кидать мины. Страшно, но не убежишь никуда — конвой. Кто подшучивает, кто храбрится. Но вот что удивило, и даже потом, через многие годы, картинка эта является наиболее ярко из штрафного батальона. Идем мы, трясемся (обстрел же!), а на опушке леса маленький шалашик только колышки поставлены, ничем не прикрытые. Сидит посреди солдат. Ему девушка-солдатка положила голову на плечо, он играет на гармони, и им на все наплевать! И наигрывает такие мотивы! И ни она, ни он никакого обстрела не видят. И нас не заметили, наверное, как мы прошли мимо.

Утром расконвоировали, дали оружие. Смазку снимаю и думаю: «Что сейчас начнется, Господи ты мой! Если тогда драки какие были!» Но как рукой сняло! Никто и ничегошеньки. Убийства кончились, все прекратилось мигом.

Военюрист Долотцев:

— В 18-й армии я понял, что меня посадят. Я стал поперек пути у Смерш, когда оправдал Задорожного, и меня тут же отстранили.

Разведчик Задорожный был арестован по обвинению в том, что хранил портрет Гитлера и две листовки. Статья 58–10, «антисоветская пропаганда». Когда я взял дело, у меня и сомнений не было. И он признает: хранил. Для чего хранил? Художник я, отвечает, окончил Киевское художественное училище, а портрет держал, чтобы рисовать карикатуры. Публиковали, говорит, и во фронтовой газете, и в армейской. После войны хотел написать книгу воспоминаний — потому и листовки.

В перерыве суда я не поленился, полистал подшивки, нашел карикатуры за подписью «Худ. Задорожный», изъял, вынес определение о приобщении к делу. Узнал, какой он разведчик. Ходил к немцам, говорят, старшим в группе разведки, даже офицера приволок. Орден Красной Звезды. У меня к нему душа повернулась. Ну как же, человек бывал у немцев в тылу, приводил «языка», и он — антисоветчик? Ему лучше всего было там остаться, возвращаться зачем?

У меня, тогда капитана, заседателем майор Бурцев был. Видимо, почувствовал мое отношение, говорит: «Нет вопроса! Для меня ясно — это враг! Изворачивается — мало ли что он сейчас говорит?»

Более опытные на моем месте поступали в такой ситуации хитрее: судья старался вернуть дело на доследование, потом оно к нему уже не возвратится. Поэтому и переправляли, чтоб не пачкаться — пускай другой барахтается! А он останется чист! Вынести оправдательный приговор — очень острое, ответственное решение, особенно по обвинению в государственном преступлении, да еще во время войны — сам попадешь!

Отошли мы за кусты — это у нас совещательная комната была в полевых условиях, решаем. Есть ли хранение антисоветской агитации? Есть! Но в законе: «…с целью подрыва или свержения…» Есть ли цель? Майор Бурцев уже высказался. Второй заседатель, капитан-пограничник, говорит: «Мне кажется, у него этой цели нет…» Теперь уже и мне свое мнение высказывать можно, говорю: «Согласен с капитаном! Закон преследует, когда только «с целью». Сел писать оправдательный приговор, а Бурцев написал особое мнение.

Когда я огласил: «Оправдать!» — Задорожный не ожидал такого, затрясся весь и заплакал. Ждал-то он лет 10 как минимум или расстрел! На фронте расстрел — запросто…

Объясняю Задорожному его права (а освобождать тогда разрешалось только по истечении трех суток, если не последует протест прокурора), а меня уже вызывают к председателю военного трибунала. Он — у начальника Смерш. Вот власть! Прокурор — подполковник, председатель трибунала — подполковник, а начальник особого отдела Смерш — генерал-майор! Соотношение как? Председатель наш был грузин. Вся контрразведка была в основном из грузин, особенно руководящие. Кадры там подбирались не по интеллекту, а по преданности Берии: «молотобойцы», умеющие любого человека сломить и нужные показания получить! «Ты что, — говорит председатель, — мать твою, там творишь? Почему оправдали? Без партийного билета останешься! Пошел вон!»

Майор Бурцев был сексотом, уже доложил. Они везде вербовали. Это потом было указание, чтобы судей не вербовать. Все, что мы говорили, они знали.

На мой приговор последовал прокурорский протест, приговор отменили, дело вернули обратно, но уже не мне. При новом рассмотрении осудили Задорожного к 10 годам лишения свободы. 58-я статья в штрафбат не шла — в лагеря отправляли. Он и загудел.

Я молодой ещё был, не боялся. Написал в Военную коллегию. Сейчас бы тысячу раз подумал и, скорее всего, так бы и не написал. А тогда я верил в правосудие! Нас же не учили: «Невиновного хватайте и сажайте!» Но при этом считалось, что необоснованное оправдание человека, обвиняемого в государственном преступлении, — политическая незрелость! И такому судье доверия нет! Работать в трибунале не может.

На очередном партсобрании прокурор «доложил», что судья дошел до того, что готов всех врагов нашей Советской власти оправдывать, дела прекращать. Это было уже мое не первое «оправдательное» дело. Чуть раньше прекратил дело на женщину, обвиненную в измене Родине. Преступление заключалось в том, что она сожительствовала с немецким офицером. Вот ей измену Родине и вмазали! Она только мужу и изменила, но особисты «слепили»! Что ж не «лепить», если за 14 законченных дел они получали орден Красной Звезды. Наград у них за войну больше, чем у боевых офицеров!

После собрания остался я как бы в изоляции. У нас столовая общая — контрразведки, прокуратуры и трибунала. Прихожу, сажусь. Если кто-то рядом на скамейке или за столом, то он встает, уходит. И молчат. Азербайджанец Сафаров и старший лейтенант Овсянников — единственные, кто со мной вступал в разговоры. Словом, в таком оказался положении. И тогда я решил идти к начальнику политотдела полковнику Брежневу…

Валерий Иванович Голубев:

— Не довели нас до передовой — немец попер, танковая атака. И, видимо, необстрелянный там был народ. Короче, передовая наша снялась. Команда: «Задержать передовую!» Сзади нас заградотряд, и мы, в свою очередь — заградотряд у передовой. Не косили их, нет. Просто положили, и все. Стреляли поверх голов. А потом их командиры поднимали. А у нас — аккордеон играет. У поляков нашли, аккордеонист же был свой. И все эти дела — бои, стычки там всякие — у нас под музыку происходили.

Кличут добровольцев на разведку боем. Думали мы с другом, думали и… струсили! Решили воздержаться. Вызвалось человек двадцать. Ушли. Вернулись четверо. И задачу не выполнили. Опять набирают. И всегда в таких случаях обещают, что если задача будет выполнена, то штраф снимут. Давайте!

Мы с Лешкой все-таки решились пойти. Задача — взять боевое охранение. Был полдень, двенадцать дня. Расстояние между траншеями небольшое, они нас совсем не ждали. Человек тридцать нас ушло. Получилось быстро, удачно. От ярости мужики, честно говоря, разгромили боевое охранение. Успели одного словить, с собой привели. Но из штрафной никто не ушел: нас сняли с передней линии, сделали связными, распихали кого куда, даже в хозвзвод направили.

Олег Павлович Будничук:

— Первый раз попал в штрафной анекдотично. Меня только поставили командиром роты разведки, и бойцы решили отметить: тут тебе, значит, и поминки по убитому командиру, и встреча нового. От партизан перегнали корову, закололи, зажарили. Откуда ни возьмись, подъезжает на «виллисе» подполковник Полянский. Приказывает, чтоб в машину коровью ногу положили. Я ответил, что сам еще полугость. Он раскричался, уехал. А через некоторое время особый отдел обвинил меня за корову в мародерстве. Так попал в штрафбат к Булгакову в первый раз. А второй… Приехал к нам из штаба молодой майор, руководить операцией. Говорили, племянник начальника разведки. За орденами, значит. Я ему доложил свой план захвата «языка» с отметки 204 — такое мы получили задание. Выслушал он меня, план забраковал и отстранил как не способного выполнить задание.

Проходит несколько дней. Вызывает командир, в глаза не смотрит: «Майор уехал, заболел. Не может осуществить операцию. Переигрывать нельзя, на сегодня назначено. Придется тебе…» Да я, говорю, уже дня четыре не видел переднего края! Что угодно могло там измениться! Но деваться некуда.

Пошли. Конечно, подготовлено все было не так. Только клинический идиот мог придумать протащить через нейтралку 45 человек! По пятнадцать — группа захвата и две обеспечивающие. Естественно, немцы нас обнаружили. Зажали с двух сторон. Мы, правда, заскочили к ним в окоп и фанатами отбивались, но потом выскочили и поползли к своим. Чтобы отсечь немцев, вызвали минометный огонь на себя.

Пришел в сознание на больничной койке. Товарищ в белом халате вопросы задает, я рассказываю. Доктор, говорю… «Не доктор я, — отвечает, — а следователь из особого отдела. Вас судить будут…»

Судил трибунал: «Что хотите сказать?» Я рассмеялся. Все было ясно.

Сколько лет прошло, а от этой несправедливости обида осталась.

Иван Михайлович Богатырев:

Участки для боя давали самые тяжелые. А штрафники народ отчаянный, в атаку шли дружно. Лопатки за пояс, черенками вниз, так советовали, чтобы грудь прикрывать. И во весь рост! Они знали, что должны, и шли… Он не убежит, штрафник. Скорее убежит солдат обыкновенный. Или отступать будет, или в плен сдастся. А штрафники — нет, не сдавались. Их командирства, орденов и всего прочего лишали, а в партии оставляли. Партбилеты были при них. Воевали до крови.

Военюрист Долотцев:

Я с Брежневым знаком не был, встречались мельком пару раз на Малой земле. Рассказал суть дела, объяснил, что допущена ошибка. Сообщил и про письмо в Военную коллегию с просьбой истребовать это дело и рассмотреть в порядке судебного надзора. А просьба моя состояла в том, чтобы до возвращения дела из Москвы не рассматривали мое персональное партийное дело. Потому что ясно: сейчас меня исключат из партии, а потом что? А если приговор отменят? У меня все-таки теплилась какая-то надежда… Обещал. Позвонил. Приказал.

Проходит месяц, второй пошел. Как почта приходит — я туда! А дела все нет и нет. Сидим мы как-то в августе, уже месяца через два, связист орет: «Дело Задорожного!» Я вскочил, руки трясутся. Схватил, страницы листаю. В этих строчках была моя судьба!

Вижу определение Военной коллегии: «Приговор трибунала армии и определение трибунала фронта ОТМЕНИТЬ и оставить в силе первый приговор».

Я верил, что добьюсь! Подскочил от радости так, думал, головой землянку прошибу! Радость была даже большая, чем медаль «За отвагу» на Малой земле. Схватил дело и к начальству: «Вот!» Меня, говорю, куда-нибудь подальше, иначе посадят. И показания найдутся. Признал, не признал — загудишь по 58–10! Я понял, что если останусь здесь, то долго мне прожить не удастся. Круг замкнулся.

Иван Михайлович Богатырев:

— Деревня Редькино. А через опушку — село Воскресенское. Его надо было занять в ночном бою. Наш батальон, поскольку штрафной, всегда идет в лоб первый. Остальные — с флангов. Оставалось уже метров 200–300 до Воскресенского. Залегли, ждем сигнала. А в это время танки наши пошли по опушке леса. Немец всколотился, подвесил «фонари». Мы — как на ладони. Из миномета по нам. И все.

Валерий Иванович Голубев:

Отдельная армейская штрафная рота болтается по всему фронту армии. Выматываешься, роешь окоп, уснуть бы ночью, команда: «Подъем!» — и марш-бросок в другое место. В атаку шли — «За Родину, за Сталина!» не кричали. Матюки сплошь. Это и было «Ура!» штрафной роты. Там не до Сталина было.

Олег Павлович Будничук:

Болею, ревматизм крутит. На День Победы часто и не встаю. В дивизию на встречи не хожу. А штрафной?

Отец во время войны был техническим директором военного завода, бронировал тысячи людей. Ему ничего не стоило сына пристроить, держать при себе. Нет — и в голове не держал.

Валерий Иванович Голубев:

Меня под трибунал за дело. Несколько «залетов» основательных, запросто могли «вышака» дать, а мне шесть лет с заменой. Извините, не буду говорить — за что. Жить я не собирался. Ощущение было — кончилась будущая моя жизнь.

Друг один посоветовал: будет страшно — пошевели большим пальцем ноги. Я как-то вспомнил и пошевелил. Надо же, и страх ушел, и улыбка на лице. Танки прут, а у меня улыбка на роже. Не надеялся я жить в своей будущей жизни.

Военюрист Долотцев:

Судили не по своей воле! Страхом держали, но в идею — верили! Мы верили, что должны эту мировую революцию совершить и зажить по-человечески! Теперь уже веры прежней нет. А что осталось? Не хочу быть пророком, но если будет война или что-то подобное — не дай Бог! — поверьте мне, мы не найдем ничего другого, кроме как применить угрозу и силу, чтобы заставить людей воевать! И будем стрелять! Не станет 58–10 — найдется другая. Иного не дано — разбегутся. Если грех брать, пусть партийные органы на себя тоже берут! Они командовали нами. Я был бы рад, если б меня начальник политотдела хоть раз поддержал. Они только давили! Я скоро из жизни уйду, но скажу: до последнего времени не знаю, зачем они вмешивались в это дело?

Иван Михайлович Богатырев:

— У меня медали «За отвагу», «За боевые заслуги», орден Отечественной войны — это с фронта. Теперь еще военкоматы каждый год дают. Этих у меня много — 14 штук. Даю правнуку играть. Они так и лежат, в полиэтиленовом пакете. Сам не надеваю — не люблю. Гремят они…

Родина. 1991. № 6–7 Лебедев Б.