Глава 10. «Но сам он производит впечатление гения: обнаженные нервы, неблагополучный и гибельный»
Глава 10. «Но сам он производит впечатление гения: обнаженные нервы, неблагополучный и гибельный»
22 октября 1958 года Макс Френкел, московский корреспондент «Нью-Йорк таймс», бросился в Переделкино, чтобы поговорить с Пастернаком. В редакции стало известно, что Нобелевскую премию по литературе, скорее всего, дадут автору «Доктора Живаго». Объявление результатов голосования ожидалось на следующий день. Дача была переполнена; Пастернака окружало более десятка друзей[519]. Когда Френкел сообщил новость, встреча превратилась в празднование. В воздухе носился мятежный дух, и репортеру пришлось бегать в туалет, чтобы украдкой делать заметки о некоторых смелых замечаниях, высказанных под действием спиртного. Оживленный Пастернак откровенничал относительно главной мысли романа: «Эта книга — плод невероятного времени[520]. Вокруг, невозможно поверить, молодые люди приносились в жертву ради обожествления этого быка… Из-за того, что я видел вокруг, я вынужден был писать. Я боялся только, что мне не удастся завершить роман».
Предвкушение высокой награды, которую, как считала Ахматова, Пастернак хотел получить «больше чего бы то ни было»[521], смешивалось с некоторым беспокойством, тревогой перед испытанием, которое ему предстояло пройти. «Вы, наверное, сочтете меня нескромным[522], — говорил он Френкелу. — Но я думаю не о том, заслуживаю ли я такой чести. Это будет означать новую роль, огромную ответственность. Всю жизнь для меня было так. Сразу после того, как что-то случается со мной, кажется, будто всегда так и было. Разумеется, я невероятно счастлив, но вы должны понять, что я немедленно останусь в одиночестве, как будто так было всегда».
Нобелевская премия по литературе присуждается Шведской академией (литературы). Альфред Нобель, шведский промышленник и изобретатель динамита, в своем завещании распорядился, чтобы награда досталась «создавшему наиболее значительное литературное произведение идеалистической направленности»[523]. Академию литературы основал в 1786 году король Густав III; вначале она была небольшим учреждением, созданным ради популяризации шведского языка и литературы — «во имя чистоты, силы и величия шведского языка[524] в науках, а также в искусствах поэзии и риторики». Кроме того, под эгидой академии проводились реформы орфографии и грамматики. Академия руководила и созданием Исторического словаря шведского языка. После ряда дискуссий о том, можно ли принять наследство Нобеля и распоряжаться им, академики стали присуждать самую престижную международную премию по литературе. Восемнадцать членов Шведской академии выбирают из своих рядов Нобелевский комитет, рабочую группу из четырех или пяти человек. Комитет рассматривает кандидатуры номинантов, выдвигаемых литературными объединениями и отдельными лицами, оценивает их и составляет окончательный список, который поступает на голосование в академию. Помимо мирового престижа, премия имеет значительный вес в денежном выражении. Так, в 1958 году она равнялась 214599,40 шведских крон[525], то есть примерно 41 тысяче долларов.
Пастернака впервые выдвинули на Нобелевскую премию в 1946 году, а в 1947 году он стал одним из главных кандидатов на ее получение; Нобелевский комитет попросил шведского ученого Антона Карлгрена написать подробный обзор его творчества. Карлгрен отметил, что Пастернак стал первым советским писателем, кандидатуру которого рассматривала академия; И. А. Бунин, правда, получил премию в 1933 году, но с презрением отверг предложение Москвы вернуться на родину и помириться с коммунистическим режимом. В основном сосредоточившись на поэзии Пастернака, Карлгрен охарактеризовал его творчество не совсем положительно, упомянув о том, что Пастернак часто не понятен[526] рядовому читателю. Однако, добавлял Карлгрен, ведущие западные критики считают Пастернака ведущим русским поэтом. Карлгрен считал, что в прозе Пастернак демонстрирует способность ухватить «самые тайные движения души», и сравнивал его с Прустом.
В 1946–1950 годах Пастернака снова выдвигали на Нобелевскую премию. В 1954 году, когда премию получил Хемингуэй, Пастернак думал, что его выдвинут снова, но этого не произошло. В письме кузине Пастернак признавался, что рад «стоять бок о бок[527] с Хемингуэем, пусть даже по недоразумению». О. Фрейденберг ответила, что «динамит еще никогда не приводил к таким радостным последствиям, как твое выдвижение на трон Аполлона». В 1957 году Пастернака наконец включили в короткий список номинантов, но тогда премия досталась Альберу Камю. Через несколько дней после награждения, 14 декабря 1957 года, Камю прочел лекцию в Университете Упсалы. В ней он назвал Пастернака «великим» и открыл год размышлений на тему, что настал час Пастернака. Хотя Пастернак жаждал получить такую награду, он понимал, что его кандидатура обременена политическими осложнениями. Через четыре дня после речи Камю в Швеции Пастернак писал сестре Лидии в Оксфорд: «Если, как думают некоторые[528], мне дадут Нобелевскую премию, несмотря на протесты Советов, скорее всего, здесь на меня будут всячески давить, чтобы я отказался от нее. По-моему, мне хватит решимости сопротивляться. Но мне, скорее всего, не позволят поехать за ней».
К февралю 1958 года, когда наступал срок номинации, кандидатуру Пастернака независимо друг от друга предложили гарвардские профессора Ренато Поджоли и Гарри Левин, а также Эрнест Симмонс из Колумбийского университета. Поджоли, единственный из всех них, прочел «Доктора Живаго»; он утверждал, что роман «создан по лекалам «Войны и мира»[529] и, безусловно, одно из величайших произведений, написанных в Советском Союзе, где он не может выйти по этой причине».
Симмонс писал о «свежем, новаторском, трудном стиле»[530] Пастернака, «примечательном своей необычной системой образов, эллиптическим языком и ассоциативностью. Чувства и мысль чудесным образом сливаются в его стихах, открывая страстную интенсивность, но всегда личное видение жизни. Точно так же его проза в высшей степени поэтична, наверное, это самая блестящая проза, которая существует в советской литературе, и в беллетристике, как в его повести «Детство Люверс», он обнаруживает сверхъестественную силу психологического анализа… Стиль Пастернака можно описать, назвав его Т. С. Элиотом Советского Союза».
Левин заявил: «В мире, где великая поэзия[531], бесспорно, встречается редко, Пастернак кажется мне одним из полудюжины первоклассных поэтов нашего времени… наверное, самый необычайный факт его биографии заключается в том, что, несмотря на тяжкий гнет, вынуждающий многих писателей обращать свой дар на службу идеологической пропаганде, он твердо придерживается тех эстетических ценностей, примером которых столь ярко служит его творчество. Таким образом, он подает пример художнической целостности и заслуживает вашего выдающегося признания».
Выход «Доктора Живаго» в Милане придал дополнительный вес кандидатуре Пастернака. Андерс Эстерлинг, постоянный секретарь Шведской академии, прочел роман на итальянском языке и тоже сравнил его с «Войной и миром». 27 января 1958 года он написал рецензию на «Доктора Живаго» в газете «Стокгольме тиднинген»; его страстная оценка стала важным, если не решающим фактором при выборе победителя: «Книга пронизана… патриотизмом[532], однако совершенно лишена пустой пропаганды. Изобилующий подробностями, ярким местным колоритом и психологической откровенностью, этот роман является убедительным свидетельством того, что творческий дар в русской литературе ни в коей мере не исчез. Трудно поверить, что советские власти серьезно намерены запретить роман на его родине».
«Доктор Живаго» сразу же стал сенсацией в Европе и Соединенных Штатах. Журналисты сосредотачивались на том, что они называли «антикоммунистическим привкусом», а также на попытках Кремля и ИКП воспрепятствовать изданию романа. В «Нью-Йорк таймс» от 21 ноября 1957 года привели самые резкие высказывания персонажей о марксизме, коллективизации и о том, что революции не удалось достичь своих идеалов. Через несколько дней в «Монд» появилась статья, в которой утверждалось, что роман мог бы стать еще одним достижением Советского Союза, если бы не глупость цензуры. А журналист из лондонской газеты «Обсервер» интересовался: «Чего они боятся?» Статьи переводили для ЦК[533], но Кремль хранил молчание по поводу издания романа, решив, что, после провала Суркова в Италии, нет смысла делать какие-либо еще заявления. Кроме того, советские власти в известном смысле занимались самообманом. В служебной записке[534], адресованной, в числе прочих, члену политбюро Екатерине Фурцевой, Поликарпов писал, что Пастернак как литератор не пользуется признанием у советских писателей и прогрессивных литераторов других стран.
За присуждение роману Нобелевской премии выступали крупнейшие европейские писатели, а также ученые-слависты. Некоторые из них сомневались в художественных достоинствах романа, однако их увлек мир «Живаго» и чувства, которые он пробуждал. В длинном эссе, озаглавленном «Пастернак и революция», Итало Кальвино писал, что «в середине двадцатого века[535] вернулся великий русский роман девятнадцатого века, чтобы преследовать нас, как призрак отца Гамлета». Кальвино считал, что Пастернака «интересуют не психология, характер, положения, но нечто более общее и прямое: жизнь. Проза Пастернака… продолжение его стихов». Он писал, что «несогласие» Пастернака с советским строем развивается в двух направлениях. Он возражает «против варварства, безжалостной жестокости, развязанной Гражданской войной», а также «против теоретических и бюрократических обобщений, в которых застыли революционные идеалы».
В «Дублин ревью» Виктор Франк, сын русского философа Семена Франка, изгнанного из Советского Союза, и глава Русской службы на радио «Освобождение», также пришел к выводу, что Пастернак «в прозе чувствует себя не совсем дома». И все же он считал роман «поистине великим и поистине современным произведением искусства». «Роман выглядит чужеродным, как ацтекский храм[536] в ряду мрачных многоквартирных домов, в силу своего крайнего равнодушия ко всем официальным запретам и приказам… Он написан так, словно не существовало бы в искусстве никакой линии коммунистической партии. Он написан человеком, который сохранил и углубил свою свободу — свободу от всех внешних ограничений и внутренних комплексов».
Пастернак следил за тем, как роман принимают на Западе; от него не ускользал и антисоветский характер некоторых комментариев. Он считал, что, если бы советские власти выпустили роман «с купюрами[537], это оказало бы успокаивающее и смягчающее действие на все дело. Так же было с «Воскресением» Толстого и многими другими книгами, выходившими здесь и за рубежом до революции. Они появлялись в двух редакциях… и никто не видел повода стыдиться этого, и все мирно спали в своих постелях, и пол под ними не разверзался». Однако теперь о выходе романа в СССР не могло быть и речи. После того как «Доктор Живаго» вышел в Италии, Сурков произнес речь, в которой нападал на попытки «канонизировать» произведения Пастернака[538].
Петр Савчинский, друг Пастернака, живший в Париже, написал ему о переводе романа на итальянский язык. «Отзывы восторженные[539]; все согласны, что роман мирового значения. Вдруг скрытая Россия и русская литература снова возродились для всех. Я читал твой «роман» по-итальянски со словарем. Возникло столько вопросов!»
Отметив, что авторы некоторых статей прибегают к риторике холодной войны, Савчинский продолжал: «Конечно, досадно, непростительно и глупо, что американские болваны раздувают из этого политическое дело. В этом нет никакого смысла». Пастернака тоже расстраивало, когда роман считали чем-то вроде политического памфлета, который обвиняет свою родину. «Меня огорчает та шумиха[540], которая поднялась вокруг моего романа, — признавался он в конце 1957 года. — Все пишут о нем, но кто на самом деле его читал? Что они из него цитируют? Всегда одни и те же куски — страницы три из книги в 700 страниц».
1958 год начался для Пастернака плохо. В конце января ему диагностировали закупорку мочевого пузыря. У него поднялась высокая температура; иногда ужасно болела нога. Близким не удавалось добиться для него полноценного лечения; годом раньше в Союзе писателей сказали: Пастернак «недостоин, чтобы его клали в Кремлевку»[541]. Жена делала ему горчичные ванны, а медсестра ставила катетер на дому. К. И. Чуковский, сосед по Переделкину, навестил Пастернака 3 февраля. Пастернак был измучен, но вначале казалось, что у него хорошее настроение. Сосед заметил, что Пастернак читает Генри Джеймса и слушает радио. Неожиданно он поцеловал Чуковскому руку. «А в глазах ужас… — вспоминал Чуковский. — «Опять на меня надвигается боль — и я думаю, как бы хорошо…» — Пастернак не произнес слова «умереть».
«Ведь я уже сделал [в жизни] все, что хотел, — продолжал Пастернак. — Так бы хорошо!»
Чуковский пришел в ярость оттого, что «презренные холуи»[542], как он их называл, «могут в любую минуту обеспечить себе высший комфорт, а Пастернак лежит — без самой элементарной помощи».
Чуковский поехал в Москву; вместе с другими друзьями он добивался, чтобы Пастернака госпитализировали в хорошую больницу. В конце концов нашлось место в больнице ЦК; на дачу прислали карету скорой помощи. Зинаида одела мужа в шубу и меховую шапку. Какие-то рабочие разгребли снег у парадного входа, и Пастернака на носилках отнесли в карету скорой помощи. Когда его проносили мимо встревоженных друзей, он посылал им воздушные поцелуи[543].
Около двух месяцев Пастернак лечился. Он не мог долго работать; кроме того, много сил уходило на ответы восхищенным почитателям — ему приходило все больше писем из-за границы. Появилось время для раздумий, осмысления. «Все больше и больше судьба уносит меня[544] никто не знает куда, и даже я имею самое смутное представление о том, где это находится, — писал он другу в Грузию. — Скорее всего, лишь через много лет после моей смерти станет ясно, каковы были причины, великие, всепоглощающе великие причины, лежавшие в основе моего творчества последних лет, воздух, которым оно дышало и из которого черпало помощь, чему оно служило».
Домой Пастернак вернулся в апреле; Лидия Чуковская видела его в доме своего отца. «Мое первое впечатление[545] было, что выглядит он отлично: загорелый, глазастый, моложавый, седой, красивый. И наверное, оттого, что он красив и молод, печать трагедии, лежащая в последние годы у него на лице, проступила сейчас еще явственнее. Не утомленность, не постарелость, а Трагедия, Судьба, Рок». Мнение Лидии Чуковской совпало с мнением ее отца, которому Пастернак показался «трагическим — с перекошенным ртом, без галстуха»… «Но сам он производит впечатление гения[546]: обнаженные нервы, неблагополучный и гибельный».
За границей, по мере того как близились к завершению переводы на другие языки, нарастало волнение. В феврале 1958 года Курт Вольф, глава издательства «Пантеон букс», которое собиралось издать «Доктора Живаго» в Соединенных Штатах, написал Пастернаку, желая с ним познакомиться. Он сообщал Пастернаку, что сумел прочитать роман целиком только на итальянском, так как перевод на английский еще не завершен. «Это самый важный роман[547], который я имею удовольствие и честь издать за долгую профессиональную карьеру», — писал Вольф. Издатель, родившийся в Германии, упоминал, что учился в Марбурге за год до того, как туда в 1912 году поступил Пастернак. «Было бы приятно поболтать обо всем этом и больше — возможно, у нас появится такая возможность в Стокгольме ближе к концу 1958 года». Пастернак ответил: «То, что вы пишете о Стокгольме, никогда не произойдет, так как мое правительство никогда не разрешит мне получить какую бы то ни было награду».
«Доктор Живаго» на французском языке вышел в июне 1958 года. Когда Пастернак увидел роман, он расплакался. В письме к де Пруайяр[548] он признавался, что «выход «Доктора Живаго» во Франции, замечательные письма, которые оттуда приходят, — от них кружится голова и захватывает дух — это само по себе роман, особый род опыта, который создает чувство влюбленности».
В том же месяце Пастернаку написал Камю; к письму он приложил текст своей лекции, прочитанной в Упсале. «Я был бы никем без России XIX века[549], — писал Камю. — Через вас я заново открыл ту Россию, которая вскормила и поддержала меня».
В сентябре «Доктор Живаго» вышел в Великобритании и США. Марк Слоним, написавший подробную рецензию для книжного обозрения «Нью-Йорк таймс», писал в восторженных тонах: «Для тех, кто знаком с советскими романами[550] последних двадцати пяти лет, книга Пастернака стала сюрпризом. Радость такого литературного открытия смешивается с чувством удивления: то, что Пастернак, проживший почти всю жизнь в советской среде, смог противостоять огромному внешнему давлению и ограничениям, выносил и произвел на свет произведение в высшей степени независимое, с широкими чувствами и необычной изобразительной силой, — кажется почти чудом».
В начале октября «Доктор Живаго» вышел в Германии, и критик Фридрих Зибург из «Франкфуртер альгемайне цайтунг» писал: «…эта книга попала к нам[551] как беженка, точнее, как паломница. В ней нет ни страха, ни смеха, но уверенность в неразрушимости рода человеческого до тех пор, пока люди могут любить».
Критики в основном откликнулись положительно, однако так было не всегда. Орвилл Прескотт, обозреватель «Нью-Йорк таймс», называл роман просто «приличным достижением». «Будь он написан каким-нибудь русским эмигрантом[552], или американцем, или англичанином, проделавшим много подготовительной работы, едва ли «Доктор Живаго» породил бы такую шумиху». Выступая на Би-би-си, Э. М. Форстер сказал: по его мнению, роман переоценили. «Ему явно недостает основательности «Войны и мира». Не думаю, что люди на самом деле очень интересуют Пастернака. Книга кажется мне любопытнее всего своей эпичностью».
Хотя после выхода романа в Италии в Кремле никаких заявлений не делали, власти продолжали враждебно относиться к Пастернаку. Когда Сурков летом встретился с британским журналистом и политиком Р. Г. С. Кроссманом, он защищал запрет романа. «В вашем буржуазном обществе[553] так называемая свобода допускает не только Шекспира и Грэма Грина, но и порнографию. Мы не видим ничего безнравственного в том, чтобы запретить издательствам печатать комиксы… или вредные романы. Пастернак — странный тип. Авторитетные товарищи убеждали его, что конец романа неправилен, но он не принял их советы. Официально он член нашего союза, но духовно он антисоциален, одинокий волк».
Когда Кроссман заметил, что многие великие писатели «странные», в том числе Ницше, Сурков погрозил кулаком и закричал: «Да, и мы запретили бы Ницше и таким образом предотвратили рост гитлеризма».
Кроссман заметил, что он говорит о романе, которого не читал.
«Но «Доктора Живаго» окружает дурная слава, — огрызнулся Сурков. — Все о нем говорят».
«Где — в Москве?» — не без злорадства осведомился Кроссман. То внимание, какое Пастернак получил на Западе, вызвало не только шквал писем от поклонников, но и письма от критиков внутри страны. Он получил письмо из Вильнюса[554]; автор писал по-немецки: «Когда вы слушаете, как наемные убийцы из «Голоса Америки» хвалят ваш роман, вы должны сгореть со стыда». Федор Панферов, главный редактор литературного журнала «Октябрь», настоятельно рекомендовал Ивинской, чтобы Пастернак поехал в Баку[555] и написал о строительстве нефтяных вышек, чтобы искупить свою вину.
В апреле Георгий Марков, секретарь Союза писателей СССР, вернулся из официальной поездки в Швецию. Он сообщил коллегам, что среди шведской интеллигенции и в печати «настойчиво пропагандируется» творчество Б. Пастернака в связи с опубликованием в Италии и Франции его «клеветнического романа» «Доктор Живаго». «Имеются сведения, что определенные элементы будут выдвигать этот роман на Нобелевскую премию», писал Марков. Помимо Пастернака, на премию выдвинуты итальянский новеллист Альберто Моравиа, американский писатель Эзра Паунд и Михаил Шолохов. Шолохова, доводившегося родней Хрущеву, очень любили в Кремле. Его роман «Тихий Дон» пользовался огромной популярностью в Советском Союзе. Второй его роман, «Поднятая целина», считался образцом социалистического реализма. Москва в предыдущие годы неоднократно выдвигала Шолохова на Нобелевскую премию. Цитируя шведских писателей, близких к академии, Марков сказал: возможно, премию по литературе дадут Пастернаку и Шолохову вместе; прецедент получения премии двумя писателями был в том же году. «Прогрессивные круги стоят за выдвижение[556] на Нобелевскую премию тов. М. Шолохова. Имеется настоятельная необходимость подчеркнуть положительное отношение советской общественности к творчеству Шолохова и дать в то же время понять шведским кругам наше отношение к Пастернаку и его роману», — подчеркивалось в записке отдела культуры ЦК.
Дмитрий Поликарпов, который год назад вместе с Сурковым предпринимал попытки запретить издание романа в Италии, побуждал своих товарищей перейти в наступление и выступить против кандидатуры Пастернака. Поликарпов предлагал, чтобы «Правда», «Известия» и «Литературная газета» немедленно напечатали статьи о творчестве Шолохова и его общественной деятельности (Шолохова избрали в состав Верховного Совета СССР). Отдел культуры рекомендовал напомнить, что Шолохов, за многие годы не написавший ничего примечательного, в то время завершил второй том «Поднятой целины». Первый том вышел в 1932 году. Кроме того, ЦК поручал посольству в Швеции дать понять шведской общественности, что выдвижение Пастернака на Нобелевскую премию «было бы воспринято как недоброжелательный акт». Через несколько дней писатель и бывший военный корреспондент Борис Полевой предупредил ЦК, что на Западе могут попытаться создать «новую антисоветскую сенсацию», поводом к которой будут разговоры об отсутствии в СССР свободы творчества, о «зажиме некоторых писателей из политических соображений». Полевой признавал литературный дар Пастернака, но считал его врагом советской литературы. Полевой говорил о Пастернаке: «…обладатель огромного таланта[557], но не наш».
Шведской академии уже доводилось испытывать на себе давление Советского Союза и противостоять ему. В 1955 году шведский государственный деятель, поэт и эссеист, член Шведской академии Даг Хаммаршёльд писал коллеге: «Я буду голосовать против Шолохова[558], и мое убеждение основано не только на художественных достоинствах и не только как механический ответ на попытки давить на нас, но также на том основании, что премия советскому писателю сегодня, неизбежно отягощенная политическими мотивами, на которые будут ссылаться, для меня почти неприемлемая идея».
Стремление продвинуть кандидатуру Шолохова снова окончилось неудачей. В окончательный список вошли три кандидата[559]: Пастернак, Альберто Моравиа и Карен Бликсен (псевдоним Исак Динесен), датская писательница, автор романа «Из Африки» (1937).
В середине сентября Екатерина Фурцева запрашивала, что делать в том случае, если победит Пастернак. Интересно, что Сурков и Полевой считали: «Доктора Живаго» следует быстро издать небольшим тиражом в 5 или 10 тысяч экземпляров; их не следовало пускать в свободную продажу, но распространять среди избранных. По их мнению, такой шаг «не позволит буржуазным средствам массовой информации[560] устроить скандал».
Предложение было отклонено; заведующий отделом культуры ЦК Поликарпов считал, что западная пресса устроит скандал независимо от того, издадут книгу или нет. Более того, он боялся, что, если роман выпустят в Советском Союзе, вскоре «Доктор Живаго» почти наверняка выйдет и в других странах восточного блока, где он также был запрещен.
Вместо этого Поликарпов и другие члены ЦК сформулировали ряд мер, которые следует принять, если Шведская академия совершит «недружественный акт» и присудит премию Пастернаку. Предложения поддержал секретарь ЦК и главный идеолог партии М. А. Суслов, которого называли кремлевским «серым кардиналом».
По сути, был дан сигнал к шельмованию писателя. ЦК рекомендовал опубликовать в «Литературной газете» письмо редколлегии «Нового мира» 1956 года с отказом печатать роман. Кроме того, решили подготовить и опубликовать в «Правде» фельетон, где давалась бы «резкая оценка» роману и «раскрывался смысл враждебной кампании, которую ведет буржуазная печать в связи с присуждением Пастернаку Нобелевской премии». Виднейшие советские писатели должны были публично оценить присуждение премии Пастернаку как стремление разжечь холодную войну. Наконец, Пастернаку предлагали «посоветовать» отказаться от премии «и выступить с соответствующим заявлением в печати».
* * *
Летом по поручению Шведской академии к Пастернаку в Переделкино приехал шведский критик Эрик Местертон. Они говорили о возможном присуждении Пастернаку Нобелевской премии и о том, чем это грозит писателю. Кроме того, Местертон встретился с Сурковым; вернувшись в Швецию, он сказал Эстерлингу, что премию нужно дать Пастернаку[561], несмотря на политические осложнения для автора в Москве. Пастернак ошибочно полагал[562], что Шведская академия не сделает его лауреатом премии без согласия советских властей, — на что, как он считал, они никогда не пойдут. Он продолжал встречаться с другими гостями из Швеции и говорил им, что «он не испытывает сомнений[563] относительно получения премии». Пастернак продолжал подчеркивать вечные ценности в своем творчестве и свою отстраненность от полемики холодной войны. «В нашу эпоху мировых войн[564], в наш атомный век… мы поняли, что мы гости на этой земле, путешественники между двумя станциями, — говорил он Нильсу Оке Нильссону, шведскому слависту, близкому к академическим кругам. — Мы должны открыть блаженство внутри нас. За время нашей короткой жизни мы должны найти просветление, связь с жизнью, которая… столь кратка. Иначе мы не можем жить!»
Иногда казалось, что Пастернак в замешательстве от неясных перспектив. Он писал сестре: «Хотелось бы мне, чтобы это произошло через год[565], не раньше. Будет столько нежелательных осложнений». Он чувствовал, что послабления со стороны властей «временные» и что за официальным молчанием кроется растущая враждебность.
Тревожился он в основном про себя или в разговорах с близкими. В то лето к нему приезжало много гостей из-за рубежа; с ними Пастернак был весьма красноречив и иногда как будто забывал о том, что за ним следят. «Он несколько раз ссылался[566] на советский образ жизни с усмешкой: «Все это…» — и беззаботно махал в сторону окон», — вспоминал британский ученый Роналд Хингли. Когда Хингли признался Пастернаку, что нервничает из-за лекции, которую ему предстояло прочесть в Московском университете, Пастернак развеял его страхи: «Не важно; пусть посмотрят на свободного человека». Но, когда Хингли и Пастернак, беседовавшие в кабинете наверху, увидели в окно, как мимо дома несколько раз проехал черный автомобиль, Пастернак похолодел.
Друзья в России боялись за него. Чуковский просил Пастернака, чтобы тот не ходил читать свои стихи в переделкинский Дом творчества. Он боялся, что некоторые из присутствующих сделают из его выступления «громчайший скандал[567] — и скандал этот будет на руку Суркову». Осенью того же года на вечере итальянской поэзии Суркова спросили, почему нет Пастернака. Сурков ответил, что Пастернак «написал антисоветский роман[568], направленный против духа революции, и послал его за границу для издания».
В сентябре Эстерлинг выступал перед членами Шведской академии и призывал их выбрать Пастернака, не волнуясь о политических последствиях. «Я настоятельно рекомендую его кандидатуру и считаю, что, если она наберет большинство голосов, академия сможет принять решение со спокойной совестью — независимо от временных трудностей, связанных с тем, что роман Пастернака пока не может выйти в Советском Союзе». Пытаясь в последнюю минуту отложить присуждение премии хотя бы на год, друг Пастернака немецкая поэтесса Ренате Швейцер 19 октября разослала письмо членам Шведской академии, к которому приложила копию страницы из письма, отправленного ей Пастернаком. Пастернак писал: «…один неуместный шаг — и самые близкие тебе люди обречены будут страдать от зависти, презрения, раненой гордости и разочарования других, и вновь откроются старые сердечные раны». Швейцер просила комитет отложить присуждение премии Пастернаку на год. Перед окончательным голосованием Эстерлинг пустил письмо по рукам, но предупредил собравшихся, что предполагаемое письмо Пастернака не подписано и, кроме того, его текст противоречит тому, что говорили ему Местертон и Нильссон[569], посетившие Пастернака летом.
Академики проголосовали за Пастернака единогласно. Но, в виде реверанса в сторону Москвы, решено было не упоминать «Доктора Живаго». В окончательном решении о присуждении премии Пастернаку говорилось: «За выдающиеся достижения как в современной поэзии, так и в области русской повествовательной традиции». Но «Доктор Живаго» был отмечен в официальном замечании Эстерлинга: «В самом деле, огромное достижение[570] завершить труд такого достоинства при таких трудных обстоятельствах, над всеми политическими границами и скорее аполитичный в своем всецело человечном взгляде».
23 октября 1958 года в 15:20 Эстерлинг вошел в гостиную Нобелевской библиотеки в Стокгольме и объявил ожидавшим его журналистам: «Это Пастернак».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.