Влада Баранова Память о блокаде в семейных рассказах

Влада Баранова

Память о блокаде в семейных рассказах

Коллекция, собранная Центром устной истории ЕУ СПб. в рамках проекта «Блокада в судьбах и памяти ленинградцев», содержит интервью не только с жителями блокадного города, но и с их детьми. Всего было собрано 11 интервью (средняя продолжительность записи одного интервью составляет около часа) людей 1949–1969 годов рождения, чьи родители жили в блокадном Ленинграде. Все респонденты — жители Санкт-Петербурга, имеют высшее образование.

Интервью со «вторым поколением» проводились с целью представить, какие образы блокады актуальны для современных горожан, каковы механизмы трансляции памяти об этом событии, какое место в формировании образа блокады занимают рассказы родственников и «общегородские» символы и какие именно воспоминания о блокаде закрепляются в семейном тексте. Рассказы современной русской семьи как устойчивые повествовательные тексты были подробно рассмотрены И. А. Разумовой (Разумова 2001). Воспоминания, циркулирующие внутри семьи, содержат взгляд группы на «большую» историю, соотносят внутренние семейные происшествия с макрособытиями. Рассказ о прошлом семейной группы каким-то образом структурирует это прошлое, ранжирует события как значимые или незначимые. В семье есть, как правило, собственный набор наиболее устойчивых, часто повторяемых воспоминаний о блокадном опыте: как правило, это сюжеты, связанные с одномоментным кризисом и его ликвидацией (спасении от смерти, неожиданной помощи извне). Рассказы людей, чьи родители пережили блокаду, содержат как спонтанные тексты, размышления, вызванные вопросами интервьюера, так и устойчивые семейные сюжеты. Интервью различаются главным образом большей или меньшей подробностью в пересказе «семейных» блокадных сюжетов. Вероятно, большая «разработанность» нарративов связана с особенностями семьи респондента (устойчивостью внутрисемейных связей, близостью интервьюируемого к тем или иным родственникам). Не претендуя на подробный анализ рассказов детей блокадников (в первую очередь в силу ограниченности материала), хотелось бы отметить некоторые общие закономерности в отношении респондентов к блокадному опыту семьи.

Интервью были посвящены одной теме — блокадному опыту родителей и разговорам о блокаде в семье (single-issue testimony, по классификации британских специалистов по устной истории; см.: Slim et al. 1998:114–125, особенно с. 117), однако часть вопросов касалась биографии интервьюируемого и членов его семьи. Как правило, респондент сам стремился воссоздать (авто)биографический контекст. Интервью проводились по возможности в свободной форме, монолог респондента не прерывался. Если рассказчик сам выбирал тему, то интервьюер задавал лишь уточняющие вопросы. Анкета-путеводитель[1] содержала приблизительные формулировки вопросов, позволяющие раскрыть несколько интересовавших интервьюера тем: основные источники информации о блокаде (семья, школа, музеи, книги и так далее), их значимость для респондента в разные периоды его жизни; способы трансляции памяти; место воспоминаний о блокаде в семейном тексте; отношение к блокаде респондента и членов его семьи.

Один из вопросов анкеты касался того, возникали ли в семье разговоры о блокаде по инициативе респондента, интересовался ли он специально блокадой и военным опытом своих родственников. Достаточно часто этот вопрос вызывает у интервьюируемого дискомфорт, желание как-то оправдать недостаточный, по его мнению, интерес к блокаде и истории своей семьи. Стандартные объяснения указывают на невнимание к рассказам родителей или бабушек и дедушек:

Информант: …Бабушка рассказывала. Пыталась как можно больше рассказать, а я, по глупости детской, конечно, слушал невнимательно. Она часто повторяла одно и то же. Мне казалось это скучным. Бывало, к сожалению (Архив Центра устной истории ЕУ СПб. Интервью № 0202004; далее указывается только номер; м., 1960 г. р.).

Информант: …Вы же знаете, когда были детьми, мы не очень к этому прислушивались. Потом с годами-то люди уходят (№ 0202007; ж., 1949 г. р.).

Подобные сетования носят в современной культуре почти обязательный характер, когда речь идет об уже умерших родственниках и их культурном и историческом опыте. Свое знание о блокаде почти все респонденты характеризуют как недостаточное:

Информант: Ну, я считаю, что это совсем мало. Недостаточно. Наверное, надо, действительно, посмотреть что-то… Я серьезно.

Интервьюер: Нет, я совсем не хочу как-то провоцировать.

Информант: Нет, ну не потому что… а как-то действительно. Вот так вот сейчас рассказываю, и думаешь, что это вообще стыдно, на самом деле (№ 0202010; ж., 1953 г. р.).

Респонденты высказывают сожаления как по поводу незнания о блокаде (как значимом периоде в истории города), так и по поводу утраты семейной памяти. «Сетования на незнание родословной — неотъемлемый компонент рассуждений на эту тему и типовое начало семейного хрониката, независимо от реальных знаний информанта» (Разумова 2001: 220). Для рассказов о блокаде и войне чрезвычайно типичны рассуждения о необходимости расспрашивать старшее поколение, представители которого еще «могут что-то рассказать». Надо отметить, что свидетельства очевидцев, в принципе, имеют для наших респондентов высокий статус. Почти все интервьюируемые считают, что трансляция памяти о блокаде должна основываться на воспоминаниях людей, переживших блокаду. Другие источники информации о блокаде (официальные исторические сведения, публикации в газетах, архивные данные) оцениваются как «неистинные» или «обобщенные», не вызывающие эмоционального отклика. Интервьюируемые полагают, что не только семейная, но и коллективная память о блокаде должна базироваться на индивидуальном опыте очевидцев. На вопрос: «О чем бы вы сняли фильм о блокаде, каким бы он был?» — респонденты отвечали, что основу фильма составили бы воспоминания блокадников, персональный опыт индивидуума или одной семьи.

Как правило, в поле зрения рассказчика находится несколько человек, переживших блокаду (родственники, соседи по коммунальной квартире, друзья семьи). Респонденты иногда отмечают, что рассказы о блокаде разных родственников образуют общий фон семейного знания о блокаде, однако, как правило, достаточно четко связывают определенные сюжеты, темы с одним рассказчиком. Например, один из информантов[2], рассказывая о быте семьи в блокаду, ориентируется на воспоминания бабушки (уточняя, что именно бабушки, а не мамы, потому что мать была «плохим рассказчиком»), но, рассуждая о неэтичном поведении людей в блокаду («произвол человека с ружьем»), пересказывает рассказы тети. Обычно в интервью преобладает точка зрения одного из членов семьи (чаще всего кого-то из родителей). Рассказчик может последовательно переключаться на точку зрения родственников по разным линиям (отца или матери, если браки были заключены уже после войны и эти семьи не общались между собой во время блокады) или противопоставлять семейные разговоры о блокаде воспоминаниям соседки.

Рассказ о жизни родителей в блокаду содержит экскурс в область семейной хроники в целом. В некоторых случаях для респондентов более значимым оказывается не блокадный опыт, а репрессии 1930-х годов, которым подвергалась семья. Негативный опыт семейной группы интерпретируется рассказчиком как идеологическая основа, мотивирующая отношение родственников к блокаде. Если для интервьюируемого репрессии или раскулачивание семьи представляются более значительными событиями, занимают более высокое место в «иерархии» главных исторических событий, то респондент склонен, реконструируя эмоциональную жизнь родителей и мотивы их поступков, объяснять почти все действия и высказывания родителей страхом новых репрессий или противостоянием официальной идеологии. В первую очередь это проявляется в выборе объяснения ситуации, для которой существует несколько стереотипных мотивировок: например, почему родственники-блокадники неохотно рассказывали о тяжелых моментах или не обсуждали фильмы и книги о блокаде (например: «тяжело было вспоминать» или «боялись» или «это невозможно передать»). Так на вопрос интервьюера: «Обсуждала ли бабушка фильмы о блокаде?» — респондент отвечает:

Информант: Бабушка, как дочь расстрелянного в 37-м году человека, не расстрелянного, умершего в тюрьме, она не высказывала никаких пежеративных[3] мнений относительно официальной точки зрения. Ничего никогда (№ 0202004; м., 1960 г. р.).

Почти все информанты указывают семью в качестве основного источника информации о блокаде. Часто респонденты затрудняются ответить, что же именно они узнали из школы или из фильмов, книг о блокаде. В обсуждении фильмов о блокаде респонденты иногда упоминают запомнившиеся зрительные образы (в основном кадры кинохроники), но не «пересказывают», что говорили о блокаде в школе. Интервьюируемый указывает общий характер рассказов о блокаде в школе («официальная идеология», или «героизм», или «статистика»), но не вспоминает сюжеты. Сюжеты, значимые подробности жизни в блокаду сами респонденты связывают с семейными рассказами:

Информант: Ну вот школьные знания, они просачивались так незаметно, а когда на вот таком вот общем примерном представлении о том, что да, вот была блокада, появлялись рассказы уже вот моих семейных, они были остро конфликтны и очень конкретны по деталям. И они смотрелись как что-то живое по отношению к чему-то такому, что вот, в принципе, есть. То есть знание абстрактное и чувство конкретное (№ 0202009; Ж., 1965 г. р.).

Однако информация о блокаде, полученная не из семьи, во многом формирует и рассказ о жизни родителей в блокаду. События внутренней, семейной истории подчиняются логике того, что известно рассказчику о блокаде в целом (из разных источников). Респондент использует общепринятые блокадные символы (известные интервьюируемому, как правило, из разных источников) для соотнесения семейных текстов с историей блокады в целом:

Информант: Она работала, тяжело работала, по-моему, на каких-то складах, я уже не помню, по-моему, Бадаевские, говорили, склады, пока не сгорели там (№ 0202007; ж., 1949 г. р.).

Создается впечатление, что Бадаевские склады возникают в тексте не из воспоминаний бабушки, а из фоновых знаний респондента о том, что в начале блокады сгорели Бадаевские склады с продовольствием. В рассказах детей блокадников все детали становятся неслучайными, а сюжеты приобретают необходимую завершенность, четкость причинно-следственных отношений, которая не всегда присутствует в воспоминаниях самих блокадников.

Респонденты говорят, что не могут вспомнить, когда они впервые узнали о блокаде; большинство интервьюируемых подчеркивают тесную связь знания о блокаде с другой информацией о семье и городе:

Информант: Ну мне кажется, что я знала об этом всегда. Я знала об этом всегда, сколько себя помню. Мне трудно ответить на этот вопрос. Конечно, когда я была совсем маленькой крошечкой, это не звучало, но у меня такое впечатление, что, как только я начала соображать и узнавать об истории города, в котором я живу, я узнала и об этом тоже. Конечно, как о… наиболее трагических и героических временах для города. Вот так. Как об истории моей семьи (№ 0202003; Ж., 1951 г. р.).

Связь блокадных воспоминаний семьи с историей и пространством города — значимая тема для многих интервью. Материалы интервью показывают, что респонденты склонны воспринимать городское пространство через блокадные символы, и наоборот, блокаду — через определенные значимые точки этого пространства, через те пути, по которым один или много раз пришлось пройти их близким в те годы:

Интервьюер: А после школы ты… был повод как-то подумать, ну возвратиться к блокадной теме?

Информант: Ну после школы было как раз больше поводов. Во-первых, потому что после школы я гораздо более активно почему-то стала расспрашивать и бабушек, и отца, не знаю даже почему, а во-вторых, потому что стала как-то смотреть на город своими глазами, в какой-то момент поняла, что, а вот старшее поколение смотрит по-другому. Для них все эти места другие. Потом какие-то брошенные замечания, ну, типа, а вот на этой улице вот бомба попала только в один дом. Уже сразу улица перед твоими глазами трансформируется. То есть все вот уже начала проходить все вот эти их маршруты. Или шла там каким-нибудь маршрутом, а потом вспоминала вот мамин рассказ о том, что вот по этому маршруту то-то и то-то. Ой, да я же сейчас сама вот здесь иду. Это вот такое уже собственное, второе освоение блокадной темы, да? (№ 0202009; Ж., 1965 г. р.)

Блокадный опыт семьи позволяет респонденту почувствовать и утвердить свою «укорененность», право на исторический опыт и причастность к пространству города. Пребывание кого-то из родственников в блокадном городе интерпретируется как принадлежность семьи к сообществу «коренных ленинградцев», противопоставленному приезжим, «некоренным» или «деревенским». Подобное противопоставление крайне важно, поскольку значение блокады для города респонденты видят в изменении социального состава населения и облика города после войны. Трагический блокадный опыт семьи воспринимается как личный опыт следующего поколения[4]. Блокадные семейные рассказы формируют одну из идентичностей респондента, позволяющую ему соотносить себя с определенными группами и противопоставлять другим:

Информант: Так что, конечно, для тех, кто… для людей моего поколения, которые много общались с людьми старшего поколения, перенимали от них какой-то опыт, разумеется, тема эта возникала и возникает до сих пор. Вот. Как только, как только встречаются какие-то вот знакомые, предки кого были здесь, как только узнается, что человек коренной ленинградец, вот тогда обязательно как визитная карточки, как визитная карточка вот передается какое-то самое… самое… как символ (№ 0202003; Ж., 1951 г. р.)

Респонденты упоминают признаки, по которым происходит опознание «своих» — людей, чьи родители также пережили блокаду Ленинграда: привычка не выбрасывать «зачерствевший хлеб» (там же) или резать хлеб на сухари характерной формы:

Информант: Я сама не знала, пока мне отец моей подруги не объяснил, когда я ему сказала: «Дядя Арсик, вы также сухари режете, как и мы, а почему?», он говорит, а потому, что я блокадный ребенок. А почему? А как это связано? Ну, вот он мне и рассказал (№ 0202009; Ж., 1965 г. р.)

Почти все респонденты указывают, где жили родственники в блокаду, иногда даже подробно описывают квартиру (в которой семья уже не живет):

Информант: А семья, в общем-то, и предки матери, и отца, они жили в Петербурге, тогда в Ленинграде, в Невском районе. И в блокаду здесь была практически вся семья моей мамы. <…> Значит, мать моей матери и все ее семейство, они жили в Невском районе, а родственники отца моей мамы, то есть деда по материнской линии, они жили на Лиговке (№ 0202002; м., 1969 г. р.).

Отмечается также, где похоронены умершие во время войны родственники. Для семейных рассказов характерно противопоставление «общих», официальных блокадных мемориалов (Пискаревское кладбище и другие) и могил родственников, которые выступают как «семейное место памяти», «личный» блокадный мемориал:

Информант: Там нет памятного знака, что вот неизвестная женщина времен блокады, но все мои родственники знают, абсолютно все, что вот там похоронена неизвестная женщина. Вот это, наверное, наша блокада что ли. Не только наше горе. Так сказать, просто бабушка и рядом вот кто-то еще. Вот. Вот, наверное, такая память у нас в семье останется в первую очередь (Там же).

Или:

Информант: Это вот был как музей. То есть семья в других музеях вот блокадных и военных не нуждалась (№ 0202009; Ж., 1965 г. р.)

Блокадный опыт родителей оказывается значимой для окружающих характеристикой семьи респондента, когда он приезжает в другой город или страну:

Информант: А я когда тут была в Москве в прошлый раз, у хозяйки жила, она меня вдруг спросила, что вот, а вообще, ваша семья вот ленинградская, вот у вас в блокаду кто-то был? Я гордо сказала: «Да». Вот… Ну так я знаю (№ 0202001; ж., 1968 г. р.).

Интервьюируемым задавались вопросы, касавшиеся традиций семьи, контекста бытования семейных нарративов: отмечались ли даты снятия и прорыва блокады, в каких ситуациях возникали разговоры о жизни в блокаду, когда и что рассказывали детям. Хотя нормы коммуникации, принятые в семье, различаются в зависимости от отношений родственников, социального положения и прочее, существуют общие представления, актуальные для большинства современных горожан. Респонденты отмечают, что ребенку рассказывают о блокаде, когда он уже ходит в школу: «Потому что маленьким рассказывать, они ничего не понимают» (мужчина 1959 года рождения; интервью № 0202006). Внутри блокадной темы тоже существует градация «закрытости» информации: респонденты указывают, как правило, что наиболее травматические или интимные воспоминания родителей о блокаде они узнавали уже во взрослом возрасте:

Информант: Когда… когда я подросла, рассказы стали касаться и таких тем, которые ранее были запретными. Ну, например, например, иногда, когда разговоры шли о чистоте, о банях, о выживаемости и о приспособляемости, иногда всплывал разговор о насекомых, о вшах. <…> О том, как в банях мылись вместе мужчины и женщины. И было не до стеснений. Люди были настолько истощены, что было не до стыда, не до каких-то… каких-то посторонних мыслей. Ну и… вот история о тех, которые не верили пропаганде о том, что пропитания хватит, и запасали продукты, как только могли (№ 0202003; Ж., 1951 г. р.)

Подобных стратегий «распределения» знания о блокаде придерживаются респонденты, по их словам, и в разговорах со своими детьми и внуками:

Информант: Я думаю, на примере родственников. Чтоб для них это было понятнее. И потом совсем маленьким-то что говорить. Ну да, жили там твои бабушки-прабабушки так. Ну с возрастом уже можно что-то и рассказывать, как на самом деле было (курсив мой. — В.Б.). Постарше — не как сейчас Юра (восьмилетний внук информантки. — В.Б.) (№ 0202007, ж., 1949 г. р.).

Респонденты отмечают, что родители использовали блокадные образы и воспоминания в педагогических целях, акцентируя внимание ребенка на этических нормах или семейных традициях, идущих из блокадного времени. Вот, например, ответ одной из наших респонденток на вопрос о том, когда в ее семье заходили разговоры о блокаде:

Информант: Когда я своими вопросами или действиями провоцировала какие-то высказывания на эту тему, но чаще всего отец меня пытался воспитывать, на него что-нибудь вдруг наезжало, вот и он или в качестве морального примера приводил какие-то детали, или в качестве комментария к тому, допустим, почему у нас до сих пор режется на сухари квадратиками маленькими. Когда ребенок за столом капризничает и кричит: «А я вот не хочу вот такие вот сухарики, квадратненькие». «А ты знаешь откуда? А вот оттуда». Ну примерно вот так (№ 0202009; Ж., 1965 г. р.)

Такая семейная педагогика оказывалась, по-видимому, довольно действенной. Респонденты упоминают случаи «внутреннего» проживания блокадного и военного опыта ребенком в виде игры:

Информант: Была одна ситуация. Но она скорее комическая. Вот то есть… У меня была проблема в детстве: я плохо ела. Мама со мной дико боролась по этому поводу. И в конце концов мне это надоело, и я решила себе что-то такое себе придумать, какую-то игру некую, чтобы вот как бы… чтоб мама была довольна. И я себе придумала. То есть я воображала себе то, как я просто вот где-то на войне, либо во время блокады и это мои последние крохи. С тех пор я ем как бешеная (№ 0202005; Ж., 1965 г. р.).

«Педагогический потенциал» блокадного опыта (стереотип блокады/войны как эталонного времени подвига, на котором могут быть основаны воспитание терпения, мужества и других положительных качеств) использовался и официальной риторикой (один из респондентов вспоминает вопросы в школьном комитете комсомола: «выдержал ли бы, как бы ты поступил» и так далее).

Именно блокада и война часто выступают основой для реконструкции «страшных» ситуаций ребенком. Страх войны или блокады, попытка представить себя на месте родителей — распространенный случай психологического проживания рассказов о блокаде, интериоризации подобного опыта[5]:

Информант:…я в детстве очень боялась войны. Ну просто катастрофически боялась. Уснуть не могла. Вот. И поэтому для меня все темы вот именно той войны, как бы это и блокада в том числе, ну то есть они для меня не то чтобы болезненны, но я вот как-то их чувствую (Там же).

Респонденты описывают блокаду как стрессовую ситуацию, пограничное состояние между жизнью и смертью. Именно индивидуальный опыт существования в невыносимых условиях наиболее актуален для образов блокады, конструируемых «вторым поколением». Через образы блокады могут восприниматься кризисные ситуации в жизни самого респондента:

Информант: Вообще, на самом деле, особенно остро вот я задумался о том, что было в блокаду, когда я в свое время на войне довелось побывать, когда я попал в окружение. Мне пришлось несколько дней посидеть без еды в одиночестве и еще и в окружении. Вот тогда, я не знаю, то ли… раненый был, то ли в шутку, то ли всерьез, как-то я вот сейчас не могу сказать, тогда мне казалось, что вот это моя блокада началась. <…> Ну знаю, после этого, наверное, я всегда с трепетом относился к этой теме блокады и очень уважаю людей, которые, так сказать, жили в этой блокаде и выжили или не выжили, но мне кажется, что мое уважение только возросло после того, как я на себе немножко испытал какое-то жалкое подобие того, что они пережили (№ 0202002; м., 1969 г. р.).

Сравнение интервью с блокадниками и интервью с их детьми позволяет выявить некоторые трансформации тех образов блокады, которые конструирует следующее поколение. В воспоминаниях блокадников описывается лишь фактическая сторона негативных поступков жителей города (таких, как мародерство, каннибализм), и, как правило, подобные рассказы не содержат этических оценок. В интервью с детьми блокадников они получают моральную оценку. Для многих респондентов подобные эпизоды в рассказе служат поводом для рассуждения на тему невыносимых условий, меняющих людей, человеческой природы, тонкой грани между нормой и безумием и так далее. Другое значимое отличие образов блокады, конструируемых следующим поколением: в рассказах детей блокадников почти отсутствует пафос победы, противостояния, героизма. Подобные мотивы характерны даже для рассказов блокадников, скорее негативно воспринимающих официальную советскую идеологию и созданные ею рамки восприятия военных событий. В интервью с детьми блокадников практически не встречается такая интерпретация событий: упор делается не на подвиг, а на страдание, не на героизм, а на трагическое положение, в котором оказались родственники и все жители города. Иногда респонденты прямо отмечают разницу между своей и родительской оценкой блокадных событий:

Информант: То есть у них не было никаких таких мыслей, что зачем, допустим, город таким испытаниям подвергли? Что не лучше ли было как-то цивилизованно как-то к этому подойти, чтобы люди не жили в условиях, как при каменном веке, в мороз и без электричества, без всего. То есть даже мыслей… То есть они все жили победой, вот это все. То есть совершенно другое сознание было, не такое как у нас. Главное — вот это светлое будущее, а вот мы такие тут должны все это переносить стойко, что это все… нехорошо, но, по крайней мере, так надо. Совершенно патриотические люди, в общем-то… (№ 0202010; ж., 1953 г. р.).

Для рассказов детей блокадников значима тема ответственности государства, конфликта советской власти и простых граждан, почти не звучащая у родителей. В интервью с блокадниками были включены вопросы о том, кто несет ответственность за тяжелое положение Ленинграда во время блокады, все ли, по мнению респондента, было сделано для того, чтобы облегчить жизнь горожан. Почти все интервьюируемые блокадники единственными виновниками блокады называли немцев; некоторые информанты частично возлагали вину за тяжелое положение жителей города на конкретные структуры, работавшие недостаточно эффективно или во вред ленинградцам. Напротив, интервью с детьми блокадников показывают, что для них образы блокады во многом служат для проблематизации таких тем, как «отношения человека и государства, советской власти». События жизни родителей, их блокадный опыт служит следующим поколениям основой для конструирования собственных образов блокады и оценки исторической эпохи.