IV

IV

В Петровском дворце Наполеон провел три томительных дня, но не отдал ни одного приказа, не продиктовал ни одного военного распоряжения.

Хотя Петровский дворец находился на расстоянии мили от города, он не мог идти ни в какое сравнение с Кремлем.

Когда под приказом, рескриптом, письмом или бюллетенем в Париж, Берлин или Вену стояло: «Москва, Кремль», весь мир понимал, что это значит. «Петровское» же звучало хуже любого Витебска.

Пусть Петровский дворец уютен и красив своим английским садом, гротами, китайскими павильонами, киосками и беседками, в которых разместились генералы и свита, но, разумеется, все это не могло сравниться с Кремлем.

Все три дня Наполеон не отходил от окон: смотрел, когда же утихнет этот невероятный пожар.

Ночью вид пылающей Москвы был очень эффектен, но император находил пожар Смоленска более величественным. Когда он смотрел на высокие смоленские стены и толстые башни, объятые пламенем, в воображении невольно возникали Троя, Помпея, Геркуланум.

А пожар Москвы напоминает ему Рим, сожженный Нероном.

Пожар Смоленска веселил Наполеона, пожар Москвы – беспокоил.

Думалось: «Что скажут в Европе? – Преступник…»

– Это предвещает нам большое несчастье! – вырвалось у Наполеона, когда на второй день пребывания в Петровском он утром увидал, что пожар и не думает уменьшаться.

Наполеон был мрачен, неразговорчив и зол. Маршалы, генералы и свита ходили на цыпочках, боясь чем-либо вызвать вспышку близкого, готового вот-вот взорваться гнева императора.

Наполеон еще верил в свою счастливую звезду, надеясь, что Кремль уцелеет.

«Пусть горит этот роковой город, лишь бы остался невредимым его Кремль!»

Маршал Мортье не забыл угрожающего предостережения императора: батальон гвардии, оставленный в Кремле, делал все, чтобы не допустить в нем пожара.

И Кремль уцелел.

Ночью с 5 на 6 сентября полил крупный, спорый дождь. Он шумел до самого рассвета.

Ураганный ветер, который бушевал вчера и позавчера, наконец стих. Зарево стало уменьшаться и бледнеть.

Утром 6 сентября густые облака дыма повисли над городом. Пламя уже не пробивалось сквозь них. Только солнце смотрело сверху кроваво-красным глазом.

Накаленная земля, по которой еще вчера едва можно было ходить – так она была горяча, – сегодня остыла. Воздух немного освежился.

Наполеон решил немедленно возвращаться в Кремль.

Сегодня он ехал уже без музыки, но в окружении все той же многочисленной блестящей свиты. Впереди – взвод конных егерей с карабинами, взятыми на изготовку.

Сейчас же за Петровским начались биваки «великой армии». Полки располагались на грязных, уже раскисших от дождя полях. Всюду жарко пылали бивачные костры. Они были сложены не из сырых, только что поваленных деревьев и не из старых бревен деревенских хат, как бывало в походе по дорогам Литвы и Белоруссии. В московских кострах горела разломанная, порубленная саблями дорогая мебель красного, палисандрового, черного дерева, горели золоченые рамы от картин и зеркал, тлели брошенные книги в сафьяновых и телячьих переплетах.

Вокруг костров стояло некое подобие шалашей, сооруженных из сорванных с домов дверей и створок шкафов, отделанных бронзой. Пол в них был устлан великолепными, втоптанными в грязь восточными коврами. Под этими навесами стояли шелковые диваны и кресла. На них располагались закопченные, почерневшие от дыма и грязи, немытые, небритые, но, видимо, довольные офицеры и солдаты.

Из некоторых шалашей кокетливо выглядывали женские лица. Походные дамы, бесстрашно проделавшие со своими друзьями такой далекий и трудный поход, сидели в самых изнеженных и ленивых позах на роскошной мебели, укутавшись в персидские шали и китайские шелка и закрыв ноги лисьими, песцовыми, собольими мехами.

Над кострами вместо походных чугунных котлов висели серебряные ведра, чаши и вазы. Из них торчали лошадиные голени и ребра.

Тут же среди битой и целой фарфоровой и хрустальной посуды стояли мешки с кофе, сахаром, банки с вареньем. На серебряных блюдах лежали какие-то черные неаппетитные лепешки.

Ни на серебре, ни на фарфоре, ни на хрустале хлеба видно не было. И всюду в неимоверном количестве виднелись пустые и еще не откупоренные бутылки самых дорогих, тонких вин.

Почти все офицеры и солдаты были пьяны.

Увидев едущего императора, они и не подумали салютовать ему шпагой или брать ружье на караул. Одни подымали вверх хрустальные бокалы и серебряные кубки с вином или просто бутылки, из которых пили, и кричали нетвердыми и малопочтительными голосами: «Да здравствует император!» Другие приглашали императора чокнуться с ними, третьи под смешки своих возлюбленных слали «маленького капрала» ко всем чертям и даже дальше.

Но так поступали немногие. Большинство солдат и офицеров совершенно не обращали никакого внимания ни на императора, ни на его свиту. Они были поглощены серьезным и приятным делом: разбирали награбленные вещи, хвастались друг перед другом своей удачей, радовались богатой поживе.

Люди более веселого склада забавлялись на биваке чем и как могли.

Дородная, изрядно пожившая маркитантка, наряженная в костюм русской боярыни с кокошником, напяливала на молодого, шатающегося от возлияний шассера модную прозрачную женскую сорочку под одобрительный смех его товарищей. Маркитантка вертела шассера и, вероятно, отпускала сальные шуточки, потому что шассеры хохотали, крича:

– Ай да тетка Дюбуа!

Перед большим зеркалом, каким-то чудом вытащенным из дома в полной сохранности, несколько вольтижеров примеряли разную наворованную одежду; модные голубые и коричневые фраки, польские кунтуши, треуголки, енотовые и лисьи шубы, папахи.

Лагерь вообще представлял картину карнавала. Здесь можно было увидеть солдат, одетых персами, китайцами, поляками, татарами, калмыками, турками.

Город еще дымился. Кое-где на пожарище маячили фигуры изможденных, полуголых, обобранных до последней нитки москвичей, которые искали хоть какой-нибудь еды. А из лагеря французов доносились пьяные выкрики, песни и смех, сквозь которые иногда прорывалась многоязычная ругань дерущихся или истошные вопли горожанок, не желавших добровольно веселиться вместе с неприятелем.

«Великая армия» наслаждалась.

Навстречу императору, не думая сторониться и уступать ему дорогу, тянулись конные и пешие солдаты с награбленным добром. Они подгоняли прикладами и саблями полуголых москвичей – женщин, стариков и детей, которые, сгибаясь под непосильной ношей, должны были тащить награбленное французами.

Все эти сцены не коробили Наполеона: на войне как на войне! Что ж, его солдаты, прошедшие с боями столько лье, могут наконец доставить себе удовольствие!

Так было всегда, и так будет: vae victis![174]

Наполеон въехал в самый город.

Улиц не осталось. Они угадывались только по обвалившимся и частично уцелевшим стенам каменных домов и печным трубам, которые выказывали из пепелищ длинные шеи.

Дорога была завалена догоравшими, тлеющими бревнами, золой, скрюченным, обгорелым железом, осколками стекла и битой посуды, выброшенной из домов мебелью и разными домашними вещами. Их старались бросать немощные подневольные носильщики или оставляли сами мародеры, прельстившись по пути чем-либо более интересным.

Москвы, в сущности, не было. Была груда сплошных развалин.

Кремль возвышался среди руин, как маяк.

К вечеру топографы главной императорской квартиры во главе с д’Альбом уже представили императору план нового города: от Москвы осталась лишь одна треть.

Изумительная на числа память Наполеона тут же подсказала ему, что и от «великой армии» осталось не более.

Но все это для Наполеона были пустяки. Его слава еще не померкла.

Два таких имени, как «Наполеон» и «Москва», соединенные вместе, будут достаточны для того, чтобы достойно завершить кампанию.

И в этот же вечер Наполеон отправил из Москвы, из Кремля, письмо жене, императрице Марии-Луизе:

«Мой друг, я тебе пишу из Москвы. Я не имел понятия об этом городе. Он заключал в себе пятьсот таких же прекрасных дворцов, как Елисейский дворец, меблированных на французский лад с невероятной роскошью, несколько императорских дворцов, казармы, великолепные госпитали. Все это исчезло, огонь пожирает это вот уже четыре дня. Так как все небольшие дома граждан деревянные, то они загораются, как спички. Губернатор и сами русские в ярости за свое поражение зажгли этот прекрасный город. Двести тысяч обитателей в отчаянии, на улице, в несчастье. Однако для армии остается достаточно, и армия нашла тут много всякого рода богатств, так как в этом беспорядке все подвергается разграблению».

Наполеон написал письмо в таких же радужных красках, как писал из Вильны, Витебска, Смоленска, Бородина. Он обелял себя и всю «великую армию», он делал вид, что его дела – блестящи.

Наполеон написал так, как писал и все свои знаменитые бюллетени: с непомерной хвастливостью и беспардонной ложью.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.