II

II

Зима наградила меня влажным чтением и унылой скукой.

Суворов о Кончанском

Когда начались осенние дожди, во всех десяти покоях барского дома не стало житья: крыша текла как решето, и Александру Васильевичу приходилось вставать среди ночи и перетаскивать свое сено из одной комнаты в другую.

Волей-неволей надо было искать другое помещение.

Большого дома пока что и не требовалось: Александр Васильевич остался один со своими тремя слугами – Прошкой, поваром да фельдшером. Дорогие гости – Наташенька с сыном и Аркаша – прожили в Кончанском два самых хороших, погожих месяца, а потом уехали назад, в Петербург.

Александр Васильевич нашел себе пристанище. На краю села, у самой церкви, стояла небольшая причтовая изба. Ее перегородили досками, и получились две всегдашние суворовские комнаты: кабинет и спальня в одной, в другой – кухня и помещение для слуг.

– Хорошо, прусаков нету, – говорил, осматриваясь на новом месте, Мишка-повар.

– Прусак моего духу не любит! – шутил Суворов. – Плохо одно: перегородка без двери. Наум спит тихо. Мишка изредка говорит во сне, смеется, а вот Прохор Иваныч храпит так, что стены дрожат!

– А вы-то сами. Молчали б уж!..

Как-никак – жили. В тесноте, но не в обиде.

Александр Васильевич вставал все так же до света.

Здесь была другая работа. Он ходил смотреть, как готовят к зиме сад, как молотят, как возят лес на постройку барского дома.

«Видно, мне пожить тут, – думал Суворов. – Хоть бы умереть в бою, как Тюренню!»

В полуверсте от Кончанского, на высокой горе, которая называлась Дубихой, хотя на ней росли одни высокие ели, Александр Васильевич задумал поставить летнюю светелку.

По субботам и воскресеньям обязательно ходил в церковь. Пел на клиросе, читал часы, канон, Апостола.

Мужики валили валом в церковь. Приходили не только кончанские, а из соседних деревень послушать, как батюшка Александр Васильевич читает и поет. Не могли нахвалиться его басом:

– Гляди-тко, немолоденький, а каково выводит!

– Цельную жисть командовал, кричал, вот и образовался такой голосина!

– Скажешь этакое! Матрена Пашкина целый век в доме командует, кричит и на мужа и на невесток, не похуже командера, а что ж, голос у нее подходящий? Родиться надо с таким голосом!

Суворов обучал дворовых мальчишек грамоте, составил из ребят хор. Учил их священник отец Иоанн, а Александр Васильевич приходил на спевки и всегда приносил в кармане медовые пряники.

Ребята любили барина – он шутил с ними, летом играл в рюхи, рассказывал про походы.

Но к Рождеству Александр Васильевич делался все сумрачнее и сумрачнее. Пребывал в плохом настроении. К тому были причины.

Прежде всего, Александр Васильевич стал все чаще болеть. В походной, боевой обстановке, в армии он не болел. Изредка страдал желудком, да в последние годы болели глаза, а так чувствовал себя хорошо.

А здесь как-то расклеился.

Часто немела вся левая половина тела, пухли подошвы ног, так что трудно было ходить. А однажды в темноте споткнулся в сенях о ведро, упал и больно ушиб грудь.

– Года помнить надо, а не бегать, как в восемнадцать, – отчитывал Прошка.

Фельдшер Наум взялся растирать его какой-то мазью, но Александр Васильевич потребовал баню. Баня считалась у него главным лекарством от всех болезней, наружных и внутренних. Но и после бани ребра не перестали болеть. Все так же трудно было кашлянуть. И не болезнь, а – противно!

Он не любил больных, считал, что многие только притворяются больными. И когда в армии ему докладывали о том, что кто-то заболел, Суворов всегда переспрашивал:

– Что он, бо?лен или боле?н?

Бо?лен – это когда человек по-настоящему слег, занедужил, а боле?н – это притворство, это то же, что «лживка, лукавка», родная сестрица немогузнайки.

И теперь сам подтрунивал над собою:

– Помилуй Бог, и не бо?лен и не боле?н. Хожу вроде здоров, а потом как кольнет…

– Пройдет. У меня так в Херсоне ребра болели, – говорил Прошка.

– Ну и утешил: пройдет! Да и вся-то жизнь пройдет! – горячился Суворов.

Ему хотелось, чтоб прошло сейчас, немедленно.

Второй неприятностью были материальные претензии, которые вдруг посыпались на Суворова со всех сторон. Как только прослышали, что царь отставил его из армии, так накинулись на опального фельдмаршала все, кому не лень, у кого нет совести.

Майор Чернозубов взыскивал с Суворова восемь тысяч рублей, израсходованных его частью на фураж. Полковник Низовского пехотного полка Шиллинг – четыре тысячи за продовольствие полка. Поляк Выгановский просил взыскать с Суворова тридцать шесть тысяч рублей – за опустошение во время прошлой войны его имения.

И пошли и посыпались со всех сторон претензии и убытки, связанные то с той, то с другой войной, в которой участвовал Суворов, – там войска скормили своим лошадям чье-то сено, там, идучи, потоптали озимь…

И за все отвечать Суворову, точно армия была лично его.

Налетели как воронье.

Думают, что Суворов уже ничего не стоит.

Упавшего не считай за пропавшего! Беда, что текучая вода, – набежит и схлынет!

И третье: подходили святки, время, которое Суворов очень любил, всегда проводил весело и шумно. А тут, в глуши, в снегах, в этой заброшенной избенке, среди неграмотных мужиков – какое веселье?

Идут длинные «святые» вечера, а вечерами Александру Васильевичу остается одно развлечение – читать. Но книг мало, да и некому читать, самому много не почитать: болят, слезятся глаза.

По вечерам все-таки читывал излюбленного «Оссиана» Кострова и его оды Суворову:

Герой! Твоих побед я громом изумлен…

и эту, на взятие Варшавы:

Суворов! Громом ты крылатым облечен.

Вспоминалось далекое детство. Как зачитывался Плутархом, Корнелием Непотом, Квинтом Курцием, а отец был бережлив, скупенек, все наказывал, чтоб пораньше ложился, глаз не портил, много не жег свечи.

И так, один за другим, проходили дни. Скоро уж и год, как Суворов в Кончанском. И только кое-какие происшествия разнообразили его скучную, монотонную жизнь.

За неделю до Рождества изба, в которой жил Суворов, чуть не сгорела. Случилось это поздним вечером, когда уже все в избе спали. Один Суворов лежал, думал.

Коротенький зимний день прошел, как всегда. И день-то выдался какой-то неприятный.

У Мирона простудилась и умерла двухлетняя девочка. Александр Васильевич дал ему на похороны рубль.

В разговоре с барином Мирон обмолвился: «Бог прибрал, и ладно!» Хотя у Мирона было всего трое ребят и жил он в достатке.

Суворов страшно разгневался, – детей он очень любил. Он раскричался, затопал ногами и побежал прочь от Мирона, как бегал в армии от немогузнайки.

– Ирод, а не человек! Отец называется! – кричал он.

А Мирон стоял, в смущении почесывая затылок и не понимая, что такое он сказал.

Суворов тотчас же вызвал старосту и приказал ему отослать Мирона после похорон дочери к отцу Иоанну: пусть он наложит на Мирона епитимью.[91]

Затем досталось и самому старосте. Александр Васильевич увидал, что бочку с водой тащит колченогий полуслепой мерин Красавчик. Красавчик беспорочно отработал двадцать пять лет, и Александр Васильевич давно приказал ни в какие работы его не наряжать, а до самой смерти только кормить.

Вечерний чай поэтому пил Суворов хмурый, недовольный.

Потом, чтобы хоть отойти от житейских неприятностей, сел к свече почитать.

Читал Державина «На взятие Варшавы»:

Прокатится, пройдет,

Промчится, прозвучат

И в вечность возвестит,

Кто был Суворов:

По браням – Александр, по доблести – стоик,

В себе их совместил и в обои?х велик.

Черная туча, мрачные крыла

С цепи сорвав, весь воздух покрыла;

Вихрь полуночный, летит богатырь.

Тма от чела, с посвиста пыль.

Молньи от взоров бегут впереди,

Дубы грядою лежат позади,

Ступит на горы – горы трещат,

Ляжет на воды – воды кипят,

Граду коснется – град упадает…

Затем, не гася свечи, лежал на сене, думал о разном: о «Тульчинских параличах», как Павел I засыпал его выговорами. О покойном фельдмаршале Петре Александровиче Румянцеве, который умер ровно месяц спустя после Екатерины II. О том, что, может, и верно судили Наташа, Димитрий Иванович – вся родня и доброжелатели: в Тульчине Александр Васильевич больно остро, неосторожно говорил о Павле I.

– Сам виноват: слишком раскрылся, не было пуговиц!

И, наконец, стал вспоминать.

Вспоминались святки в Херсоне, как весело катались на санях с гор, как вечерами у него танцевали, играли в игры, в любимую Александра Васильевича «жив курилка!».

Он уже дремал, когда вдруг раздался сильный стук в наружную дверь:

– Пожар! Изба горит! Батюшка, Александр Васильевич!

Кричал дьячок Калистрат, живший по соседству.

Первым шлепнулся с печки Прохор. Он схватил кожух и так, босиком, кинулся опрометью в дверь, крича:

– Горим!

Фельдшер Наум суетился, собирая в полутемной кухне какие-то вещи и приговаривая:

– Господи Исусе! Владычица небесная!

Александр Васильевич в опасности не терялся. Сколько раз в бою он смотрел в лицо смерти. Он вскочил, быстро надел на босу ногу сапоги, канифасный камзольчик.

Дверь Прошка оставил открытой. Из сеней тянуло дымом.

«Горит на чердаке», – в единый миг сообразил Суворов.

– Наум, спокойней! – закричал он, выскакивая на кухню. – Мишка, за мной! Воды! – скомандовал он повару, который уже собирался тоже сигануть за дверь.

Александр Васильевич кинулся в сени и смело полез по маленькой лестнице на чердак – дым действительно валил оттуда.

В темноте, в дыму Александр Васильевич различил: над боровом уже нагрелась, дымилась крыша, и тлело ближайшее бревно верхнего венца стены.

За Суворовым лез с ведром воды Мишка, которого отрезвило спокойствие Александра Васильевича.

Суворов обернулся и хотел выхватить из рук Мишки ведро, но повар не дал:

– Позвольте, барин, я сам!

И он плеснул на тлевшую стену.

– Воды сюда! – кричал сверху Суворов.

– Александр Васильевич, батюшка, вы прозябнете! Мы без вас справимся! – говорил поднявшийся по лестнице с ведром воды дьячок Калистрат.

За ним лез фельдшер.

Слышно было, как снаружи кто-то взбирался на крышу.

К избе бежал народ.

Через час все было кончено: пожар потушен, чердак и крыша осмотрены, прохудившиеся кирпичи борова заложены новыми.

Пошли спать.

Александр Васильевич издевался над Прошкой, который так струсил:

– Аника-воин. В стольких баталиях со мною был, а пожара испугался!

– Он, ваше сиятельство, боялся, как бы его Катюша вдовой не осталась, – язвил Мишка.

Прохор чувствовал свой конфуз – молчал. Только раз буркнул в оправдание:

– В бою – одно, а тут – спросонья… Заорали, с ума сойдя…

Суворов лежал улыбаясь. Настроение у него поднялось: все-таки какая-то встряска. Все-таки в однообразную чреду этих похожих друг на друга дней ворвалось какое-то необычайное, хотя и пустяковое происшествие.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.