II

II

Ветра почти не было – пламя свечи едва колебалось.

Александр Васильевич сидел у себя в палатке и писал.

Он встал, как обычно, в третьем часу пополуночи. На густом украинском небе еще ярко горели звезды. Было тихо. Лишь в саду время от времени с глухим стуком падало на землю яблоко да по всему селу перекликались верные часовые – горластые петухи.

Александр Васильевич занимался хозяйственными делами. Сегодня уезжали назад подводы, привезшие вчера Варютины вещи и дворовых девок. Нужно было еще раз прочесть все письма и отчеты московского домоправителя и адъютанта-поручика Кузнецова, которого Суворов звал просто Матвеичем, и корявые, смешные письма старост других суворовских вотчин и деревень.

После смерти батюшки (он умер в ту осень, когда родилась Наташенька, ровно четыре года тому назад) Александру Васильевичу приходилось самому заниматься постылыми хозяйственными делами. Раньше он не касался до этого, а теперь нужно было вникать во все.

Нужно было помнить, что в Рождествене мало заведено домашней птицы, в Ундоле – надо строить дом, а в Кончанском староста – видно по письмам – лжец и льстец, и, стало быть, от него нет житья мужикам, но проверить это пока что нельзя: в Кончанском Суворов еще ни разу не был.

Наконец, надо следить за всеми плутнями постоянного стряпчего Терентия Ивановича, известного болтуна и безвестного пииты, а прежде всего – первостатейного прохвоста, которому Александр Васильевич два года назад как-то неосмотрительно доверил ведение всех своих дел. «Велеречивый юрист Терентий», как для себя называл его Александр Васильевич, всегда вел в суде какую-то тяжбу. Суворов прекрасно понимал, зачем это делается: затем, чтобы показать, что Терентий Иванович не зря получает в год пятьсот рублей ассигнациями.

Александр Васильевич не терпел всех этих хозяйственных дел: они напоминали ему те несносные годы, когда он был обер-провиантмейстером в Новгороде и комендантом в Мемеле.

Но делать было нечего: приходилось читать отчеты, думать о разных хозяйственных мелочах, хотя у Суворова и без них было о чем думать. Приходилось решать – решал-то Александр Васильевич быстро! – и, что скучнее всего, писать.

Александр Васильевич уже написал длинное письмо Матвеичу. Матвеич – хороший, честный служака, но еще молод. В голове у него Бог весть что, и если ему вовремя не напоминать, – поди, все перезабудет.

Александр Васильевич напомнил ему о дровах – поколоты, сохнут ли? – о том, что надо наварить и затрубить в лед крепкого русского пива – пиво Суворов любил, – о том, чтобы насушить к зиме грибов, насолить огурцов, наготовить капусты белой, и серой, и кочанной.

Подумал и приписал:

«Так же и всех земляных продуктов довольное число в запасе до новых».

Кажется, все? Нет, еще о музыкантах и певчих.

В московской дворне осталось от батюшки довольно музыкантов и певчих. Александр Васильевич тоже любил и музыку и пение, но не мог примириться с тем, что теперь все эти люди сидят там, ничего не делая. В прошлом письме он написал Матвеичу, чтобы все музыканты и певцы работали в огороде, в саду, на пашне – где захотят, чтобы сами добывали себе хлеб. Велел дать им коров, лошадей, семена, бороны, сохи. А Матвеич пишет, что не все взялись за хозяйство.

Конечно, дудить в трубу или петь легче, чем за сохой ходить! Но от лени и праздности – одни пороки.

Написал:

«Остающимся вокальным инструментам пахать или сеять».

Вот теперь все. Только ответить на письмо старосты Пензенского села Никольского.

Староста хочет отдать бобыля в рекруты. Вспомнил – обозлился: а почему – бобыль? Почему допустили до того, что шатается по миру голодный?

С размаху ткнул пером в чернильницу. Мелко, бисерным почерком, быстро застрочил:

«Бобыля отнюдь в рекруты не отдавать. Не надлежало дозволять бродить ему по сторонам. С получением сего этого бобыля женить и завести ему миром хозяйство. Буде же замешкаетесь, то я велю его женить на вашей первостатейной девице, а доколе он исправится, ему пособлять миром во всем: завести ему дом, ложку, плошку, скотину и прочее».

Даже кляксу посадил с досады.

«Староста… Толстая морда! Самого бы его на место этого парня-бобыля! «Бобыль, бобыль»!»

Да, он прекрасно знает, что такое бобыль. Таких бобылей у него в полках – сотни. Честные люди. Прекрасные, исполнительные, храбрые солдаты.

Александр Васильевич вскочил. Шагнул было по палатке, но в ней не разойдешься: шагнешь – и уже очутишься в саду. Схватил со стола табакерку. Понюхал и сморщился, прислушиваясь.

Чихнул.

Дрянь табачок. «Ах ты, Матвеич, Матвеич, простая душа! – покачал он головой. – Добрый человек, а любой торгаш вокруг пальца тебя обведет: вот всучили какую-то дрянь! (Матвеич прислал с Варютой табаку, и, как всегда, присылал ли он чаю или табаку, все плохо. А к чаю и табаку Александр Васильевич был неравнодушен.) Сам не нюхает, а ведь не посоветуется со знающим человеком. Верит торговцу».

Суворов сел и, взяв перо, написал:

«От нюхательного табаку, тобой присланного, у меня голова болит. Через знатоков надобно впредь покупать, смотри исправно внутрь, а не на обертку, чтобы не была позолоченная ослиная голова».

Задумался.

«Вот и Варюта такая же, как Матвеич, все на обертку только смотрит, а оттого все у нее – «позолоченная ослиная голова». Притащила с собою этого франта-племянника».

Суворов фыркнул от досады: «Дура!»

Думал: «Варюта крепкая, из нее выйдет добрая мать-командирша, солдатская жена, товарищ в походе, в лагере. Ан вышло не так. Вышло такое, что лучше и не говорить».

В это время издалека послышалось тарахтенье колес, – ехали подводы, которым Александр Васильевич велел еще до света отправиться из села назад, в Москву.

Сколько раз он говорил Варюте, чтобы она, приезжая к нему в армию, не тащила с собой весь этот курятник – целую кучу ненужных дворовых девок.

Прозоровские век жили на широкую ногу, привыкли без толку сорить деньгами направо и налево. У них в доме всегда толкалось без дела пропасть народу – горничные, лакеи, разные кофишенки, музыканты, казачки. Приехала и сюда с этим выводком.

Александр Васильевич сам ни одного часу не сидел без дела и не переносил безделья и лени ни в ком. Потому он решил оставить при Варюте и Наташеньке одну горничную Улю, данную за Варютой в приданое, а остальных двенадцать рождественских девок немедля, сегодня же отправить восвояси в Москву. И отправить спозаранку, пока Варюта спит, чтобы меньше было слез и крику.

Подводы подъезжали. Уже, заслышав их, Прохор пошел будить девок собираться в дорогу. Нужно было кончать письма.

Александр Васильевич перечел еще раз все, что написал.

Приписал:

«Пиши, Матвеич, кратко да подробно и ясно, да и без дальних комплиментов».

Подписался, присыпал письмо песком и стал складывать толстый лист.

Сверху надписал:

«Государю моему, моему младшему адъютанту его благородию Степану Матвеевичу Кузнецову в доме моем близ церкви Вознесения у Никитских ворот».

Достал сургуч и печать. Запечатал. В палатке приятно запахло сургучом. Посмотрел на печать, как получилось. Хорошо: знамена, пушки, сабли – четки, ясны. И легко можно прочесть вытисненный на печати суворовский девиз: Virtue et veritate.[50]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.