Глава 7. З/К ОСОБОГО НАЗНАЧЕНИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7.

З/К ОСОБОГО НАЗНАЧЕНИЯ

«Там я по счету девять все-таки встал…» Вот так лаконично, в письме другу, Роман Николаевич Ким однажды припомнил 1937 год{177}.

«С сентября 1937 года и до настоящего времени используется органами НКГБ СССР на специальной работе, которая оценивается весьма положительно», — говорится в заключении по следственному делу Кима, составленном в августе 1945 года. Сочиняя заявление замнаркому Фриновскому, Ким попросил «до суда дать мне возможность быть полезным — работать над японскими документами 3-го отдела и особенно 7-го (ИНО)», и на доследовании в 1945 году он упомянул, что до сентября 1937-го между допросами «выполнял ряд экспертиз и делал переводы японских документов»{178}.

Что произошло в том самом сентябре — загадка. Оставить «японского шпиона» в живых и на специальной работе могли только по распоряжению Ежова и с одобрения Сталина.

* * *

Очевидно, Кима спасло блестящее знание японского языка и специфики получения и анализа информации по японской линии. 

Не исключено, именно он переводил «полученный нами агентурным путем японский документальный материал — доклад бывшего помощника японского военного атташе в Москве капитана Коотани “Внутреннее положение СССР (Анализ дела Тухачевского)”, сделанный им на заседании японской дипломатической ассоциации в июле 1937 года» (сообщение Ежова Сталину от 10.12.1937). Дело Тухачевского, объяснял Коотани, — очередное проявление политической чистки, начатой Сталиным несколькими годами ранее и пронизавшей всю страну. Сталину нужно беспрекословное повиновение для проведения в жизнь своих планов. Чистка углубляет взаимную подозрительность в руководящей прослойке советских органов и среди комсостава Красной армии, как следствие — репрессии продолжаются. «Все это наносит вред духовной спаянности народа, и не подлежит никакому сомнению, что с точки зрения синтетической оборонной мощи или государственной обороны в широком понимании моральная слабость СССР будет все больше сказываться. Нужно, однако, иметь в виду, что диктатура Сталина необычайно сильна и что нынешний процесс проведен для усиления диктатуры Сталина, то есть процесс как таковой является успехом…»{179}

Даже если Роман Николаевич не видел этого документа и перевод был сделан силами ИНО (он заверен подписью начальника 7-го отдела ГУГБ Слуцкого), между Кимом и докладом в Токио есть иная, более весомая связь. Капитан Коотани Эцуо служил в Москве с марта 1935 года по апрель 1937 года. Он был последним представителем военного атташата, дававшим поручения мнимому источнику в РККА и получавшим информацию через агента «Тверского». Канал перекрылся с началом арестов в ГУГБ. Но исчезновение агента, похоже, лишь укрепило японцев во мнении, что сведения поступали верные. Описывая рост военной мощи СССР, Коотани использовал «данные, которые имелись в моем распоряжении к моменту моего отъезда из Москвы». Согласно двухлетнему плану расширения вооружений численность Красной армии к началу 1939 года будет доведена до 1 800 000 человек (в том числе 100 пехотных дивизий и 37 кавалерийских дивизий), количество мотомеханизированных корпусов — до 10, авиабригад — до 60. 

А данные были основательно неверны. Авиабригад к 1939 году предполагалось создать 132, танковых корпусов — 20 (впоследствии число снижено до 16 «ввиду недостатка материальной части»). Количество кавалерийских дивизий — сократить до 25, а стрелковых — нарастить до 96, при общей численности кадрового состава РККА в 1 665 790 человек{180}. Дезинформационный канал, налаженный при участии Кима, выполнял свои задачи до момента внезапной ликвидации.

* * *

«В течение всего 1938 года я не допрашивался, а все время выполнял специальные работы по линии японского отделения», — рассказывал Ким на доследовании в 1945 году{181}.

Поразительно, но на него продолжали собирать обличающие материалы, и в прежнем разрезе — японский шпион. В октябре 1937 года арестованный юрисконсульт «Востокстали» Александр Мартынов сознался, что завербован в начале 1930-х во Владивостоке резидентом японской разведки по фамилии Ней, и узнал от него, что проживающий в Москве Роман Ким — шпион, имеющий «на связи шпионскую сетку»{182}. В марте 1938 года арестованный сотрудник Разведывательного управления РККА Воронинов, начинавший службу в КРО ОГПУ, показал: в ноябре 1923 года он был завербован представителем японской разведки Романом Кимом. Ким «дал ему указания работать в ОГПУ так, чтобы быть на хорошем счету, заявив, что он, Воронинов, предназначается для особой роли в запасную сеть, которая будет действовать только в момент войны»{183}. В том же марте бывший преподаватель Дальневосточного университета Трофим Юркевич, «изобличенный в шпионаже в пользу Японии», признался: в получении сведений по шпионским заданиям ему помогали Роман Ким и Марианна Цын, у которых он неоднократно «бывал на квартире»{184}.

7 июля 1938 года арестованный начальник рисового управления ростовского ОблЗУ Василий Когай, кореец по национальности, на допросе показал: с резидентом японской разведки Ким Р.Н. он познакомился в 1928 году в Москве, когда поступил во Всесоюзную академию соцземледелия. В апреле 1929-го получил от Кима задание под предлогом изучения сельскохозяйственных земель выехать в Казахстан для налаживания контрреволюционной работы и подготовки повстанческих кадров. А в Ростове-на-Дону он, также по заданию Кима, собирал сведения об экономике края, расположении предприятий оборонного значения и дислокации частей РККА{185}.

5 августа 193 8 года бывший начальник резервов УНКВД Московской области капитан госбезопасности Иван Чибисов признался: «я также подозреваю в связях с японцами Ким Р.Н.». И это заявил опытнейший контрразведчик, один из организаторов операции «Мечтатели»!{186}.[34]

В следственном деле Кима подшита записка тюремного стукача от 15 декабря 1938 года: «Мне известно из разсказа ар. Именитова М.С. в камере Внутренней тюрьмы НКВД от 3.IX до 15.IX. 1938 с которым я находился вместе в камере в отношении арестованного бывшего сотрудника НКВД Ким следующее: Ким в разговорах с Именитовым неоднократно выражал чувства глубокой ненависти в отношении народного комиссара гр. Ежова… Считал что по вине народного комиссара было разгромлено японское отделение НКВД, так что теперь Советский Союз остался без контрразведки в отношении Японии… Так как ему была дана возможность работать, будучи в тюрьме, он часто возвращаясь с работы в камере разсказывал о том что он делал… Разсказал что в иностранной печати, которой он имел обязанность разработать, он читал статью Керенского против народного комиссара… Неоднократно с Именитовым говорил о Борис Савинковым, который он очень хвалил и в котором видел личность очень подходящей в нашем времени…» (орфография и пунктуация оригинала сохранены). Позднее Ким дал разъяснения на этот донос: в конце 1937 года он сидел в общей камере, и в числе его сокамерников был некто Именитов. Но Ким настаивал, что никому не говорил о своей работе «наверху», тем более «о содержании документов, которые мне, несмотря на мое положение арестованного, давали прорабатывать». «Говорил только, что хожу наверх на положении “временно используемого” для сдачи своих дел». Статья Керенского — выдумка, а обсуждение Савинкова — нет. «Я рассказал в камере о судебном процессе над ним в Ленинграде. Я, возможно, сказал тогда, что Савинков вел себя на суде очень хорошо, мужественно признав преступность всей своей предыдущей деятельности»{187}.[35]

И еще Ким признал, что отрицательно отзывался о Ежове. Этим он не мог сделать себе хуже. 9 декабря 1938 года грозного наркома внутренних дел, как сообщали газеты, освободили от обязанностей согласно его просьбе.

В личном письме Сталину Ежов каялся, что «не справился с работой такого огромного и ответственного Наркомата». В частности, «не принял должных мер чекистской предупредительности» — допустил предательство Люшкова. Бывший заместитель Секретно-политического отдела ОГПУ, начальник УНКВД Дальневосточного края Герман Люшков в июне 1938 года бежал к японцам через маньчжурскую границу. Месяц спустя он выступил в Токио на пресс-конференции, объявив на весь мир о своем побеге. Предательство высокопоставленного и много знающего чекиста шокировало советское руководство. Падение Ежова было стремительным. К этому моменту «взаимная подозрительность в руководящей прослойке» достигла того градуса, когда к стенке стали ставить верных «ежовцев». Бывшего начальника 5-го отдела ГУГБ Леплевского, участвовавшего в следствии по делу Тухачевского и затем переброшенного на транспортный отдел, расстреляли как участника антисоветского заговора 28 июля 1938 года. Спустя месяц тот же приговор вынесли бывшему начальнику 3-го отдела Льву Миронову. Его преемника Александра Минаева, успевшего поруководить еще и 8-м (промышленным) отделом ГУГБ, арестовали в ноябре 1938 года. Николай Николаев-Журид — начальник 5-го отдела с июня 1937-го, продолживший чистку комсостава Красной армии, и 3-го отдела с марта 1938-го — дотянул до октября. Правда, тут «ежовцами» занялся новый глава ГУГБ и новый человек в высших государственных сферах, выбранный Сталиным — Лаврентий Павлович Берия. С декабря 1938 года — нарком внутренних дел Союза ССР.

Самого Ежова арестуют в апреле 1939 года. На допросе он признается, что был завербован германской разведкой, а его жена — английской и помимо шпионажа организовал антисоветский заговор и готовил государственный переворот. 3 февраля 1940 года Ежова приговорят к высшей мере наказания.

* * *

Берия устранял перегибы. При нем из лагерей, после пересмотра дел, выпустили свыше 223 000 осужденных. Но Военная коллегия Верховного суда и Особое совещание при НКВД по-прежнему выносили приговоры по 58-й статье, а разведку и контрразведку продолжали трясти. Из ста сотрудников иностранного отдела ГУГБ на службе оставили не более двадцати. Многие опытные резиденты, разведчики-нелегалы и оперативные работники были расстреляны либо отправлены за решетку{188}

«В начале войны мы испытывали острую нехватку в квалифицированных кадрах, — вспоминал Судоплатов. — Я и Эйтингон предложили, чтобы из тюрем были освобождены бывшие сотрудники разведки и госбезопасности. Циничность Берии и простота в решении людских судеб ясно проявились в его реакции на наше предложение. Берию совершенно не интересовало, виновны или невиновны те, кого мы рекомендовали для работы. Он задал один-единственный вопрос: — Вы уверены, что они нам нужны? — Совершенно уверен, — ответил я. — Тогда свяжитесь с Кобуловым, пусть освободит…»{189}

Точно так же и в 1939-м рассудительные чекисты, не попавшие под подозрение у нового руководства НКВД, пытались вытащить из тюрем бывших коллег — ценных специалистов. Ким рассказывал, как весной 1939 года начальник 2-го (японского) отделения 3-го отдела ГУГБ Александр Гузовский встретился с ним и обнадежил: «в моем деле много сомнительного и я буду вскоре передопрошен»{190}. Гузовский некогда служил вместе с Кимом в 4-м отделении Особого отдела, пережил целых две чистки — при Ежове был назначен помощником начальника 5-го отделения Особого отдела, при Берии начальником отделения в контрразведке.

4 июня замнаркома внутренних дел Меркулов утвердил постановление о продлении срока следствия по делу Кима. Ходатайство подал Гузовский, составил оперуполномоченный 2-го отделения 3-го отдела ГУГБ Дарбеев: арестованный выставил ряд фактов, опровергающих материалы, имеющиеся в следственном деле, требуется производство дополнительного расследования{191}. А ведь не так давно тот же Гузовский записывал показания коминтерновца Ким Даня в работе на японскую разведку и создании диверсионно-повстанческой корейской организации в Дальневосточном крае. Дарбеев же допрашивал Никифора Пака — корейского коммуниста, работавшего по заданиям НКВД в Шанхае и Сеуле и арестованного по обвинению в шпионаже и подготовке диверсионных актов{192}.

Теперь сержант госбезопасности Дарбеев не выжимает признания, а выясняет, задает взвешенные, уточняющие вопросы (почерк у него аккуратный, буквы округлые, сроки ровные, а у Кима — все тот же нервный автограф). Допросы 3-го, 5-го и 17 июня — о родителях, жизни во Владивостоке, учебе в Японии, возвращении в Россию, годах японской интервенции, работе в ПримГПУ, переезде в Москву и поступлении на службу в КРО. Странно, что Роман Николаевич ничего не сказал о своей подпольной работе. Но его о том и не спрашивали, а он не спешил откровенничать — зная или подозревая, что те заслуги уже некому подтвердить.

«На следствии в 1937 г. мне заявили, что я являюсь японцем, что Ким это не моя фамилия, и требовали от меня, чтобы я назвал настоящую японскую фамилию… Я пытался утверждать, что никогда японцем не был, но мои утверждения не принимались следствием во внимание…» (допрос 10 июня 1939 года). «Должен сказать, что я никогда не был завербован в японскую разведку… Данные мною показания в 1937 г. являются вымышленными, т.к. я пришел к выводу, чтобы скорее написать показания и тем самым дать возможность следствию закончить мое дело…» (допрос 22 июня 1939 года){193}.

Казалось бы, дело идет к пересмотру дела. И тут в доследовании случается разворот.

По ходу чистки дальневосточного сектора Иностранного отдела ГУГБ Михаил Добисов-Долин, бывший сотрудник Исполкома Коминтерна и резидент в Шанхае, работавший под вице-консульским прикрытием, признался: в 1925 году он установил шпионскую связь с Романом Кимом и выполнял его задания. А в середине 1930-х Ким советовал ему добиться перевода в другое подразделение ИНО — в связи с тем, что 7-й сектор целиком находится под контролем японцев, и «я как бы остаюсь лишним с точки зрения выполнения заданий японской разведки». Но получить новое назначение не удалось{194}.[36] 

15 июля Киму устраивают очную ставку с Добисовым-Долиным. Время — 22 ч. 50 мин. Ставку проводят следователь Особого отдела лейтенант Кузовлев и старший лейтенант госбезопасности Гузовский. Добисов рассказал, как осенью 1925 года в пустой аудитории Института востоковедения у него состоялся разговор с Кимом: «Ким заявил мне, что ему известно о том, что, будучи в Китае, я связался с японской разведкой… Это было начало моей шпионской связи с Кимом». Он выполнил задание «достать материалы по Восточному отделу Коминтерна». А в 1926 году перед отъездом в Китай получил от Кима пароль для связи с японцами в Китае — открытку, разрезанную по диагонали. Эту открытку он предъявил сотруднику японского посольства в Шанхае Саваре и контактировал с ним до своего возвращения в СССР в 1931 году. После встречался с Кимом в Москве — в три-четыре приема передал списки агентуры ИНО по Китаю, Корее и Японии. А осенью 1933 года Ким явился к Добисову на квартиру вместе с сотрудником японского посольства Сато. Японец спрашивал о политике СССР в отношении Маньчжурии и о резидентурах на Дальнем Востоке, Ким переводил. Зимой 1935 года состоялась еще одна встреча с Сато: говорили о ситуации с КВЖД и арестах в связи с убийством Кирова. Наконец, в 1936 году накануне командировки в Китай от Кима было получено задание о возобновлении связей с японской разведкой. 

«Вы не оговариваете Кима?» — интересуется следователь. «Не оговариваю, — отвечает Добисов, — так как никакого смысла оговаривать его у меня нет». Ким, подтвердив знакомство с Добисовым в Институте востоковедения, защищается вяло: «отрицаю», «впервые слышу», «говорит неправду». «Встречался только в ИНО, т.к. Добисов работал в 7 секторе, куда я заходил по делам службы. Больше я нигде с ним встреч не имел…» Пытаясь уличить визави во лжи, Роман Николаевич спрашивает, как он был одет, когда якобы приходил к нему вместе с Сато. Но не говорит в свое оправдание, что поручать «достать материалы Коминтерна» не было смысла, так как он сам имел к ним прямой доступ. Под конец он совсем стушевался: «Имел ли я служебные встречи с Добисовым, я сейчас не помню. В основном ходил к Чибисову… Возможно, встретил там и Добисова»{195}.

А дальше… следствие приостанавливается. «Согласно приказания Народного Комиссара Внутренних Дел Союза ССР — комиссара государственной безопасности 1 ранга тов. Берия», Роман Ким «был использован для выполнения спецзадания»{196}. Что это было за спецзадание, в следственном деле нет ни малейших намеков. Отношения СССР и Японии весной 1939 года обострились до крайности. Полем пробы сил стала Монголия. В Монголии размещался 57-й особый корпус РККА, прикрывавший сибирскую границу. Японцы же (формально — Маньчжоу-Го) претендовали на монгольские земли восточнее реки Халхин-Гол. Бои шли с 8 мая по 15 сентября — день подписания соглашения о прекращении военных действий, и это была самая настоящая война, в отличие от прошлогоднего двухнедельного столкновения близ озера Хасан. Возможно, спецзадание было связано с этой войной. Знания и опыт Кима могли понадобиться по части использования агентурной сети или дешифровке и переводу секретной японской переписки.

Госбезопасность даже после разгрома японского сектора контрразведки пользовалась агентурой Кима. «Многие из агентов (“Броун”, “Джоконда”, “Тубероза”, “0–39”, “Андерсен”) успешно работают и после ареста Кима», — отмечалось в справке НКГБ 1945 года{197}. Как вспоминал Павел Судоплатов, заместитель начальника 5-го (Иностранного) отдела ГУГБ НКВД в 1939–1941 годах, переписка между посольством Японии в Москве и Токио оставалась под контролем: «Нам удалось подобраться к японским шифрам благодаря агентурным источникам в японском посольстве и кропотливой работе наших шифровальщиков»{198}.

Надо сказать, что часть кодов была получена по линии внешней разведки — от третьего секретаря японского посольства в Праге Идзуми Кодзо. В 1925–1928 годах он работал в посольстве в Москве и снимал комнату у вдовы бывшего царского генерала Елизаветы Перской. Идзуми не заподозрил, что его квартирохозяйка связана с ОГПУ, и стал ухаживать за ее дочерью Еленой. Сделал предложение, женился (излюбленная комбинация КРО, которой позднее будет пользоваться Ким). Вместе с ним Перская уехала в Харбин. Комбинация принесла плоды только в 1937 году, когда Елена вышла на связь с резидентом в Праге и обязалась убедить мужа работать на советскую разведку. Идзуми в сентябре 1938 года передал через жену шесть шифровальных кодов, которыми 5-й отдел ГУГБ пользовался более года. В 1940 году, уже из Софии, Идзуми сообщил новые шифры, но без цифровых ключей. Зато в апреле 1941-го передал копии шифрдокументов, позволившие контрразведке «более полно производить расшифровку большого количества шифртелеграмм японского МИДа со своими посольствами и консульствами»[37].

* * *

Перерыв в деле Кима длился до 21 марта 1940 года, когда Дарбеев составил ходатайство о продлении следствия, указав, что «поступил ряд показаний арестованных, изобличающих Ким Р.Н. в шпионской деятельности». Помимо признаний Добисова, это компромат, собранный в 1937–1938 годах, — Дарбеев сделал необходимые выписки из протоколов допросов. Следствие согласилось с тем, что Ким — не японец (к делу подшили метрическую справку, полученную из Владивостока). Но теперь он обвиняется в преступлениях, предусмотренных статьей 58.1а УК РСФСР — измена Родине. «Т.е. действия, совершенные гражданами Союза ССР в ущерб военной мощи Союза ССР, его государственной независимости или неприкосновенности его территории, как-то: шпионаж, выдача военной или государственной тайны, переход на сторону врага…» Ходатайство завизировали Александр Гузовский и Трофим Корниенко, начальник контрразведывательного отдела ГУГБ{199}.[38]

Следствие завершилось менее чем через три недели.

Точнее, за один день. 9 апреля 1940 года Ким дал объяснения на изобличающие показания. В тот же день ему предъявили постановление о переквалификации дела на статью 58.16 — измена Родине, совершенная военнослужащим (если пункт «1а» предусматривал лишение свободы «при смягчающих обстоятельствах», то «16» — только высшую меру наказания). Тогда же, 9 апреля, Ким подписал протокол об окончании следствия: «С материалами по делу полностью ознакомился и добавить нового ничего не имею»{200}. И опять-таки в то же день замнаркома внутренних дел Меркулов утвердил обвинительное заключение, представленное Гузовским и Корниенко.

«В шпионской деятельности изобличается показаниями Буланова, Гай, Николаева-Рамберг, Добисова-Долина, Чибисова, Клетного. Подтверждено также показаниями Когая и Мартынова… Обвиняется в том, что, являясь агентом японской разведки, по ее заданиям внедрился в аппарат ОГПУ — НКВД и до момента ареста занимался активной разведывательной деятельностью в пользу Японии… Следственное дело направить в Главную Военную прокуратуру для рассмотрения Военной коллегией Верховного Суда СССР»{201}.

А как же спецзадание Берии — по всей вероятности, выполненное на «отлично»? Оно-то и было причиной такой развязки. Лаврентий Павлович старался не упускать из виду особо ценных специалистов. В самом прямом смысле. Берия, как ни цинично это звучит, придал второе дыхание основанной еще при Ягоде системе «шарашек».

«Организованное в 1938 году при НКВД СССР Особое техническое бюро в настоящее время состоит из семи основных производственных групп, — докладывал он Сталину в июле 1939 года. — В указанных группах работает 316 специалистов, арестованных органами НКВД в период 1937–1938 гг. за участие в антисоветских, вредительских, шпионско-диверсионных и иных контрреволюционных организациях. Следствие по делам этих арестованных приостановлено еще в 1938 году, и они без приговоров содержатся под стражей на положении следственных. Возобновить следствие по этим делам и передать их в суд в обычном порядке нецелесообразно… Исходя из этого, НКВД СССР считает необходимым: 1) арестованных специалистов в количестве 316 человек, используемых на работе в Особом техническом бюро НКВД СССР, не возобновляя следствия, предать суду Военной коллегии Верховного Суда Союза ССР; 2) в зависимости от тяжести совершенного преступления арестованных разделить на три категории: подлежащих осуждению на сроки до 10 лет, до 15 лет и до 20 лет… 4) в целях поощрения работы арестованных специалистов… предоставить право НКВД СССР входить с ходатайством в Президиум Верховного Совета Союза ССР о применении к осужденным специалистам, проявившим себя на работе в Особом техническом бюро, как полного условно-досрочного освобождения, так и снижения сроков отбывания наказания»{202}.

Ким обвинялся по расстрельному «подпункту», и Особому бюро он не мог принести никакой пользы. Однако и его коснулась целесообразность. В индивидуальном порядке.

Военная коллегия Верховного суда СССР располагалась близко к Лубянке — на улице 25-го Октября, бывшей Никольской, в доме № 23. На закрытом заседании 2 июля 1940 года председательствовал корпусной военный юрист Иван Матулевич, участвовавший в вынесении приговоров на всех трех «троцкистских» процессах. «Шпионажем в пользу Японии я никогда не занимался. Я был честным работником, — защищался Ким. — Мною было завербовано несколько японцев для секретной работы в пользу советской разведки… С 1937 года по сегодняшний день я работал на той же работе, что и до моего ареста. Разница в том, что меня не отпускали ночевать домой… Если вы, граждане судьи, сочтете показания врагов народа более вескими, чем моя 14-летняя служба в органах ОПТУ — НКВД, то прошу расстрелять меня, так как японским шпионом я жить не хочу, ибо таковым я никогда не был»{203}

Выслушав последнее слово подсудимого, посовещавшись менее часа, члены коллегии огласили приговор: «Именем Союза Советских Социалистических Республик… Судебным следствием установлено, что подсудимый с 1922 г. был завербован для шпионской работы на территории Советского Союза… Систематически по день своего ареста передавал японской разведке совершенно секретные сведения, составляющие государственную тайну… Таким образом совершил преступление, предусмотренное ст. 58.1а УК РСФСР… Подвергнуть тюремному заключению сроком на двадцать лет с поражением в политических правах на пять лет, с конфискацией всего лично ему принадлежащего имущества. Срок исчислять со 2 апреля 1937 года. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит»{204}.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.