Пролог

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пролог

После Арденнской операции мне поручили «освежить» танковый батальон, который я должен был, взамен погибшего командира, принять под свое начало — то есть, переводя с тогдашнего языка, заменить рядовой состав, оружие и материальную часть — на полигоне Фаллингбостель. Батальон понес тяжелые потери. Дивизию передислоцировали в Венгрию, ей предстояло принять участие в наступлении в районе озера Балатон. В результате я находился в подчинении у ведомства, размещавшегося на временных квартирах к востоку от Берлина. От него мне должна была поступить замена людей, вооружения и техники.

Так случилось, что по пути к месту службы вечером 2 февраля 1945 года я на своем «Кюбельвагене» (VW Typ 82) заехал к родителям в Берлин. Здесь меня кое-как устроили на ночлег: здание, примыкавшее к Министерству иностранных дел, где находилась официальная «резиденция рейхсминистра», являлось к тому времени в значительной степени разрушенным. Наутро я было уже собирался отъехать, как сообщили о «крупных соединениях бомбардировщиков на подлете к столице рейха». Временем я ограничен не был, поэтому решил остаться, чтобы составить собственное впечатление о пресловутых «террористических атаках» на гражданское население; на фронте в такой форме, форме ковровых бомбардировок, их едва ли случалось пережить. В тот момент я и не подозревал, что мне предстоит, хотя и в совершенно ином смысле!

Атака пришлась по правительственному кварталу, грохот разрывов в непосредственной близи с очевидностью свидетельствовал об этом. Мой «Фольксваген» был припаркован у здания на Вильгельмштрассе. Как бы мне удалось попасть к своим в Фаллингбостеле, если бы он был уничтожен?! Поезда давно уже не ходили!

По окончании бомбардировки я смог убедиться воочию, что автомобиль каким-то чудом остался неповрежденным. Лишь тогда мой взгляд скользнул вдоль знакомой Вильгельмштрассе в направлении к рейхсканцелярии, стоявшей в нескольких сотнях метров на Вильгельмплатц. Повсюду горело, проезжая часть была усеяна обломками. Появился отец, в форме, в фуражке, и предложил мне пройтись с ним пешком до рейхсканцелярии. Похоже, ему представлялось важным, ввиду пожаров и разрушений, показать людям, постепенно выползающим из подвалов на свет божий, образец невозмутимости.

Не успели сделать и пары шагов, как перед нами возник, также в форме, японский посол генерал Осима, сердечно приветствовавший меня — мы были давно знакомы. С отцом они обменялись формальными заверениями: мы находимся в кризисе, но он, само собой разумеется, будет преодолен. Сюрреалистическая сцена, внезапно переменившаяся: явно помешанная женщина с детской коляской вклинилась между господами, бесцеремонно растолкав их, что оба спокойно снесли. Дружески улыбаясь, как того требует обычай его страны ввиду тяжких катастроф, генерал распрощался.

Мне, как солдату, горящие и разрушенные города после пяти лет войны больше не были чем-то чуждым. Здесь, однако, и я это живо ощущал, наяву тонула в развалинах немецкая история. Еще детьми нам рассказывали, что в здании, перед которым мы с отцом стояли, находилась резиденция рейхспрезидента, в то время престарелого Гинденбурга.

Вильгельмштрассе, где Бисмарк определял немецкую политику, являлась таким же расхожим понятием, как и Даунинг-стрит, дом 10 в Лондоне, набережная д’Орсе в Париже, «Балльхаусплатц» в Вене, Белый дом в Вашингтоне или Кремль в Москве. Здесь творилась политика и, таким образом, «история». В то время я не мог знать, насколько полно история будет вытравлена из сознания немцев в последующие десятилетия, и не только благодаря разрушению исторических памятников.

По дороге отец внезапно спросил меня: «Что ты об этом думаешь? Геббельс предложил фюреру расторгнуть Женевскую конвенцию с тем аргументом, что войска, когда пленные и раненые лишатся защиты Красного Креста, будут и на западе сражаться упорней». Мне показалось, я ослышался. Вне себя, я заклинал отца «предотвратить этот вздор». Войска, несмотря на безнадежное неравенство в силах, всюду отважно сражались; в передовых частях нигде не замечалось признаков распада; было бы преступлением лишить солдат в этих условиях защиты Женевской конвенции. Кроме того, я могу со всей определенностью предсказать, что действие такой меры явится прямо противоположным тому, каким оно видится Геббельсу.

Войска поймут его как акт, продиктованный отчаянием, как амок — противник же будет драться еще ожесточенней, зная, что его ожидает в случае пленения. Негативный опыт так называемого «приказа о комиссарах» должен послужить достаточным предостережением[1]. Отец согласился со мной полностью. Его настойчивое вмешательство в неприятном разговоре с Гитлером, состоявшемся в саду рейхсканцелярии, предотвратило отказ от обязательств по Женевской конвенции в отношении Запада[2]. Советы же к ней и не присоединялись[3].

Ведя такой разговор (я пребывал в сильном возбуждении), добрались до основательно поврежденного здания рейхсканцелярии, где нам встретился адъютант Гитлера Отто Гюнше. Тот самый Гюнше, который некоторое время спустя сожжет тела Гитлера и Евы Браун. Заверив, что «ничего не случилось и фюрер в добром здравии», Гюнше поинтересовался, «не желает ли господин рейхсминистр проследовать в бункер». Отец, подтвердив, предложил мне пойти с ним, от чего я, к его изумлению, отказался. Выразив жестом разочарование, он повернулся, отправившись следом за Гюнше.

Сегодня я уже не смогу с уверенностью сказать, что заставило меня тогда спонтанно отвергнуть приглашение отца сопровождать его к Гитлеру. Возможно, причиной был гнев: Гитлер задумывался над тем, чтобы расторгнуть Женевскую конвенцию — или же отказ был вызван инстинктивным предчувствием сокрушительного впечатления, которое придется пережить? Как бы то ни было, вместо того, чтобы последовать за отцом, я бесцельно поплелся по Вильгельмплатц в направлении отеля «Кайзерхоф», точнее, к руинам, оставшимся от него, странным образом отчужденно осматриваясь вокруг. Мысленно перенесся в прошлое. Почти что день в день двенадцать лет назад, 30 января 1933 года, держась за отцовскую руку, — мне было тогда одиннадцать лет — я вступил вечером на балкон над входом в отель, чтобы стать очевидцем факельного шествия: берлинские штурмовые отряды дефилировали перед Гитлером и Гинденбургом. Мать упросила отца взять меня с собой, вероятно, ей хотелось, чтобы я мог в будущем сказать: «И я был при этом». И я «был при этом», на сей счет не могло возникнуть сомнений. Удивительно было лишь, что 3 февраля 1945 года я все еще оставался «при этом» в живых.

Тогда, 30 января 1933 года, через всю площадь Вильгельмплатц можно было разглядеть Гитлера и Гинденбурга в окнах рейхсканцелярии, освещенных прожекторами, — теперь в том месте зияли лишь выжженные оконные проемы. Из колонн шествия доносились маршевые песни, подхватываемые восторженной уличной толпой. Отец, как и другие господа на балконе, снимал шляпу, когда мимо проносили знамена, — в те времена общепринятое проявление почтения. Помню, среди присутствовавших находился и принц «Ауви», как его называли, Август-Вильгельм, брат наследного принца с типичной «физиономией Гогенцоллернов». В ту пору он занимал высокое положение в СА. Шахт и Кепплер поздравляли отца по поводу его личных заслуг в успешных, в конечном счете, переговорах, приведших к власти правительство Гитлера.

Место световых эффектов 30 января 1933 года теперь заступили пожары по всей округе, над ними угрюмое небо, повсюду запах гари, руины и разрушения — было ли это кошмарным сном? Щелчок каблуков вывел из раздумья. Солдат из караула рейхсканцелярии с безукоризненной выправкой пригласил меня пройти в бункер. Я последовал за ним к развалинам рейхсканцелярии и, войдя с пожарного входа, неожиданно оказался перед Гитлером.

Не дав мне возможности подобающим образом доложиться, он, схватив обеими руками мою правую — типичный для Гитлера жест, принялся в похвальных выражениях распространяться о моей дивизии.

Я стоял, остолбенев, не в силах ответить ни слова — слишком разительна была картина физического упадка Гитлера! Что сталось с человеком, которого я 30 апреля 1939 и 1940 годов, в дни рождения отца, мог слушать и наблюдать в семейном кругу, сидя с ним за одним столом? Развалина, ужаснее которой нельзя было и вообразить! Лицо посеревшее, одутловатое; согнут так, что можно было подумать, у него горб; одна рука вцепилась в другую, унимая самопроизвольную дрожь; шаркающая походка! Лишь поразительно голубые глаза сохранили остатки прежнего блеска, что, однако, не могло сгладить общего впечатления глубокой дряхлости.

Его речь — мы пребывали с ним наедине — не способна была смягчить это ошеломляющее впечатление, напротив! В 1939 году он объяснял стратегию крупных танковых соединений, которая при известных условиях могла бы преодолеть позиционную войну Первой мировой. Его слог был ясен и убедителен. В 1940 году — под Нарвиком еще шли тяжелые бои — он разразился своими видениями гигантских мостов, свяжущих после войны Скандинавию с европейским материком. В связи с транспортными вопросами он тогда очень одобрительно отзывался о России, решившейся иметь собственную широкую железнодорожную колею, в то время как Европа попросту заимствовала британский стандарт. По окончании войны он переведет дороги на русскую колею. Не ощущалось ни малейшего следа идеологического антагонизма в отношении Советов.

Тогда, и очень впечатляюще, в нем говорила фантазия визионера — решающая кампания на Западе была еще впереди, так же и в Норвегии еще продолжали сражаться. Победа в Нарвике висела на волоске! В узком кругу, не делая секрета из предстоящего наступления на Западе, Гитлер сообщил, что в отношении англичан ошиблись, насчитав у них две лишние дивизии. Он, казалось, был преисполнен оптимизма.

Здесь, в бункере, 4 февраля 1945 года он заявил нам с отцом: «Теперь произойдет перелом: каждый день на фронт отправляется по новому полку». С реальностью это дилетантское высказывание не имело больше никакой связи. Гитлер продолжал: «Молодые маршалы, — были упомянуты Рендулич и Шернер, — действуя с необходимой твердостью, остановят отступление». Затем он уклонился в сторону, заговорив о Манштейне, которого характеризовал как «наилучшего оператора крупными контингентами войск», но не обладающего способностью стабилизировать «фронт, пришедший в расстройство». Для меня, вернувшегося с передовой, где нашим войскам вновь и вновь приходилось иметь дело с противником, обладавшим подавляющим превосходством, и лишь случайно оказавшегося в бункере, опять-таки зловещая сцена.

Мне показалось тогда, психика Гитлера находилась в таком же расстройстве, как и его физическое здоровье. Я посмотрел на отца, слушавшего с невозмутимым лицом. Мне было известно, он пытался через консула Мельхаузена в Испании, несмотря на требование Рузвельтом «unconditional surrender» («безоговорочной капитуляции»), прозондировать, возможны ли переговоры с Западом в связи с изменившейся ситуацией. В этот момент появился сильно взволнованный президент рейхсбанка Вальтер Функ, в кратких словах сообщивший Гитлеру, что здание банка серьезно пострадало: «У нас больше нет денег!» Здесь вновь сказались актерские способности Гитлера. Убедительно и чуть ли не забавляясь, он успокоил Функа: деньги в настоящий момент не играют решающей роли.

Мы распрощались. Я был не в состоянии произнести ни слова: чересчур убийственным было впечатление этой четверти часа, проведенной с человеком, олицетворявшим для нас, солдат, нашу страну, на которого, мы верили, должны положиться несмотря на постоянно ухудшавшееся положение на фронте. Больше пяти лет мы, со все новыми тяжелыми потерями, сражались за Отечество, Германию, не за Гитлера. Гитлер являлся, однако, персонификацией нашей страны. В «победу» в обычном смысле мы давно уже не верили, нас питала надежда на равноправный мир. Вместо этого в утренние часы третьего февраля я с абсолютной отчетливостью осознал надвигающуюся катастрофу. Мысли кружились вокруг одного и того же: что я скажу своим солдатам в Фаллингбостеле? Где мне, двадцатитрехлетнему, после такого ужасного открытия, взять силы убеждать их продолжать борьбу? Когда бы хоть какой-то шанс для переговоров появился в будущем, то, без сомнения, определенный наличествующий военный потенциал принес бы в этой ситуации выгоду. В таком ключе нужно было убеждать войско. На Восточном фронте неизменным мотивом готовности солдат сражаться являлась воля защитить гражданское население от советских зверств. Этот настрой я также должен был внушить своим бойцам. Они следовали за мной до последнего дня войны.

Гитлер, однако, положение изменить не в состоянии; провидение — так он обычно именовал судьбу — не подарит ему чуда. «Миракль» Бранденбургской династии, как Фридрих Великий назвал смерть своего врага, царицы Елизаветы, даровавшую ему спасение в Семилетнюю войну, не повторится для Гитлера, несмотря на то, что его главный противник, Рузвельт, умрет пять недель спустя, 12 апреля 1945 года.

Покидая рейхсканцелярию, еще раз взглянул на руины отеля «Кайзерхоф» напротив. И снова увидел себя мальчишкой, стоящим на балконе. Перед мысленным взором пронеслось время от великих надежд, пробудившихся тогда в Германии, через невероятные успехи к катастрофе, с очевидностью различимой теперь. В отчаянии напрашивался вопрос: «Как могло до этого дойти?» Безжалостная судьба готовилась привести в исполнение свой приговор. И мне вновь довелось повстречаться с глазу на глаз со зловещим роком. Имя ему было «Гитлер».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.