Полесье
Полесье
Дивизию отвели на пополнение на левый берег Днепра, в район местечка Радуль Черниговской области. Я не согласен, когда говорят, что часть или подразделение отвели на отдых. У солдата отдыха не бывает. Даже, больше того, в окопах, между боями, физически солдат отдыхает больше, чем в тылу, имеет больше возможности поспать. А как только вышли из боя, сразу же начинаются занятия по специальности и политические, разные хозяйственные работы и наряды в охрану. Создаются посты у штабов и домов, где расположились офицеры, у мест расположения личного состава, у кухонь, складов, автомашин, коновязей, пушек и пр. Все охраняется. А учитывая то, что на пополнение выводят только тогда, когда уже воевать некому, то понятно, что солдаты, да и младшие командиры почти каждые сутки бывают в наряде.
И все же за три недели мы почистились, подремонтировали обмундирование, пополнили отделения и взводы. А те, кому выдалось счастье остановиться в деревенских хатах, даже попробовали пшенной каши с тыквой.
В середине ноября наступила морозная, бесснежная осень. По тревоге снялись с обжитых мест и двинулись в направлении Калинковичей.
Соприкосновение с противником произошло в песчаных дюнах Полесья. Исключительно тяжелые условия как для наступающих, так и для обороняющихся. Невысокие песчаные дюны, местами поросшие кустарником лиственных пород. Видимость плохая. Строений и деревьев нет. Мест для наблюдательных пунктов выбрать негде – равнина. Видимость с НП в лучшем случае 200–300 метров. Вести корректируемый огонь с закрытых позиций в таких случаях невозможно, и поэтому почти вся дивизионная артиллерия использовалась на прямой наводке. И тут дело доходило до курьезов. Иногда места для расположения орудий указывались в непосредственной близости немецких окопов. Так, орудийный расчет 1-й батареи, меняя позицию, выкатил орудие прямо к немецким окопам и был обстрелян автоматными очередями. Командир орудия, висевший на конце ствола пушки, как противовес станинам лафета, был убит первой же очередью. Других солдат из расчета спасло то, что они были прикрыты щитом или колесами и лафетом пушки.
Но самым тяжелым оказался быт людей. Солдата на фронте спасает земля или снег, а здесь ни того ни другого не было. Закопаться нельзя – песок осыпается. А если и выкопаем ямку, то перекрыть нечем. Мороз, ветер, песчаная пыль. Холод пронизывает до костей, а костер разложить нельзя. Это было начало исключительно тяжелой зимы. Зиму 1943/44 года для нашей дивизии и для меня лично можно сравнить разве что с зимой 1941/42 года. Зимой 1942/43 года мы вели оборонительные бои и сидели в окопах. Зима 1944/45 года была более мягкая, и дивизия наступала в приморье – в Прибалтике, а затем, с января месяца, – от Варшавы. А для меня лично она прошла еще легче, с октября по январь я залечивал рану в госпиталях на территории Латвии.
В дивизионе прошел слух, что в полк прибыло пополнение – две девушки на должности санинструкторов. А через два дня на вторую батарею привели сержанта Олю. Лет восемнадцати, невысокого роста, курносая, веснушчатая девушка. Только маленький рост выдавал ее принадлежность к женскому полу. Оля с первого дня нашла свое место среди солдат и офицеров батареи. На язык она не уступала батарейным краснобаям, а охотникам до женского пола быстро дала по рукам. Одним словом, поставила себя наравне со всеми солдатами и за это очень быстро была признана за свою. Оля отличалась и завидным хладнокровием, если не сказать храбростью. Под артиллерийско-минометным огнем перевязывала и отправляла в медсанбат раненых. Ходила на наблюдательный пункт и постоянно настаивала, чтобы ее брали в группы разведчиков, в чем ей, правда, всегда отказывали. Спала она вместе с солдатами, как и мы все, вповалку, но вольностей никаких не допускала. Она так быстро сжилась с коллективом, что всегда и во всем не отличалась от других солдат. Помню, летом 1944 года на реке Стырь под Пинском мы организовали купание. Пришла и Оля. Солдаты, кто уже был раздет, бросились в воду, а кто до ее прихода раздеться не успел, стали купаться в кальсонах (трусов и плавок в то время в армии не было). Оля же спокойно сняла с себя все, в том числе и кальсоны. Больше того, организовала ныряние с моста, первой, на глазах у онемевших солдат, прыгнув с парапета в воду.
Под Пинском Оля была легко ранена осколком бомбы. После выздоровления вернулась в батарею и прошла по дорогам войны до города Альтруппин, это северо-западнее Берлина, где и погибла – была убита осколком в голову. Последний на нашем направлении немецкий снаряд упал рядом с машиной, на которой она сидела. Похоронили еще не остывшую Олю наспех, на берегу озера в Альтруппине. Делать гроб и устраивать похороны было некогда, батарее было приказано занять новую огневую позицию в соседнем Нойруппине. Так и зарыли ее, завернув в плащ-палатку.
Вторую же девушку, прибывшую с Олей, назовем ее Надей, оставили в штабе полка. В отличие от Оли, она была красавицей – среднего роста, белокурая, нежная, как потом выяснилось, застенчивая и очень боязливая, но в то же время с характером. Домогательства старших командиров, начиная с командира полка и кончая помощником начальника штаба, она отвергла. Продержав Надю несколько дней в штабе полка, решили взять ее испугом. С нарочным ее отправили на стоявшую на открытой огневой позиции 1-ю батарею. Там это растерявшееся нежное создание приняли с большим участием. Уступили ей лучший ровик, а затем вырыли, и даже кое-чем прикрыли, блиндажик. Но через три дня, когда Надя уже начала осваиваться в коллективе, ее снова увели в штаб полка. И снова через несколько дней вернули на батарею. Потом снова забрали и в третий раз уже не вернули. Ее обменяли. На нее в стрелковом полку выменяли другую девушку, Ольгу. В противоположность Наде высокую, черную и очень вольных нравов. Она так и осталась в штабе полка на правах ППЖ, а затем, уже после войны, стала женой командира полка, полковника Авралёва. С довоенной женой полковник оформил развод.
К концу ноября дивизия овладела несколькими населенными пунктами на подступах к селению Малые Автюцевичи, что в 12–15 км от крупного железнодорожного узла Калинковичи у Мозыря, и перешла к обороне.
В декабре выпал снег, усилились морозы. Войска окапывались, а в первых числах января вновь перешли в наступление. Ежедневные артподготовки и атаки пехоты не приносили успехов. Лишь на отдельных участках продвинулись на 1,5–2 км. И только с вводом в бой лыжного батальона дивизия подошла к Калинковичам.
Город Калинковичи расположен на равнине. С юго-запада, со стороны наступления 28-го гвардейского стрелкового полка и нашего 1-го дивизиона 31-го гвардейского артиллерийского полка, перед городом простиралось заснеженное поле около километра шириной. Мы вышли к полю по сосновому бору. Город просматривался как на ладони, но плотный огонь противника не давал возможности даже выйти из леса. Сильный артиллерийский огонь всех наших батарей, выведенных на прямую наводку, и угроза окружения города вынудили противника к отступлению. Ночью наша пехота вышла на окраины города, а с наступлением рассвета и мы уже грелись у печи одноэтажного деревянного дома. В тот же день, 14 января, другие полки дивизии вошли в оставленный опасавшимся окружения противником Мозырь.
Около недели блаженства в домах жителей Калинковичей – и снова преследование противника.
Не могу не остановиться на одном, на мой взгляд, интересном эпизоде из жизни местного населения. Как-то, во второй половине промозглого зимнего дня, меняя позицию, дивизион остановился в деревне, разделенной на две части речкой. Управление дивизиона заняло два дома из четырех оставшихся после боев на нашей стороне речки. Второй половине деревни повезло больше, но там все сохранившиеся дома уже были заняты тылами какой-то дивизии.
Один из домов из двух комнат занял штаб дивизиона. Это – командир дивизиона и его заместитель, комиссар, начальник штаба, парторг, писарь, повар командира дивизиона и ординарцы командиров. Второй дом в одну комнату заняли остальные офицеры и солдаты управления. Это взвод связи, взвод топоразведки, отделение разведки, хозяйственное отделение, старший военфельдшер и ветфельдшер. Всего человек тридцать. Кроме того, в доме жила семья из трех человек – хозяйка с сыном и дочерью – и шесть молодых женщин из разбитых домов этой же деревни. Встал вопрос: как разместиться такому количеству мужчин и женщин в одной небольшой комнате. Решили устроить двухъярусные нары. До наступления темноты успели соорудить из подручного материала нары только вдоль одной стены.
Поужинав и покормив женщин, стали устраиваться на ночлег. Верхний ярус нар заняли офицеры (их было три человека). Кроме того, они пригласили к себе трех женщин. Хозяйка разместилась на русской печи. Дочь и сын хозяйки улеглись на рассчитанных на одного человека нарах у печи. Все остальные солдаты и младшие командиры стали устраиваться на полу. Надо было видеть, как расцвели женщины, когда их тоже пригласили ложиться с собой. Увидев, что женщины дали согласие, кавалеры быстро помогли им разуться, лапти и портянки развесили на просушку у печи и разлеглись на полу. Только связисту, сержанту Елкину, места не хватило. Но он был не в обиде и устроился на печке с хозяйкой.
На полу места для всех явно не хватало. Ведра с водой и шайку с помоями вынесли в сени. Улеглись плотно, от порога до красного угла, оставался только узкий проход между печью и солдатскими ногами в валенках. Кто-то поднялся и погасил лампу. Наступила мертвая тишина, только за стеной слышалось покашливание часового. Но солдаты не спали, волновало присутствие женщин, каждый прислушивался к шорохам. Наконец где-то уже послышался легкий храп. И вдруг в сопровождении мата вырывается: «Тебе что, чужой… жалко?» Сержант Саранин не выдержал близкого соседства молодой дородной белорусской колхозницы, которую уложил к себе сержант Егоров, и попытался подобраться к ней с тыла. Но Егоров свое охранял зорко. Завязалась словесная перебранка. Солдаты зацыкали: «Не мешайте спать!», и Егорову, как джентльмену, пришлось увести свою даму в холодные сени, на соломенную собачью подстилку за снятой с печи и прислоненной к стене входной дверью, где и провел он с ней двое суток, пока командование готовило для нас участок для наступления.
Вновь воцарилась тишина, а затем все большее число храпов стало включаться в общую симфонию. Вдруг что-то грохнуло, раздался детский крик, а затем злобный женский голос. Оказалось, что с самого края второго этажа нар устроился ординарец начальника связи дивизиона капитана Шило, ефрейтор Ворычев, и сразу же уснул. По нашим понятиям – старик, было ему около 40 лет. Почувствовав, что солдаты уснули, офицеры, ст. лейтенант медслужбы Гусев и ст. лейтенант ветслужбы Бадрединов зашевелились со своими дамами, да настолько, что столкнули Ворычева с нар на спящего внизу мальчишку, сына хозяйки. И что тут поднялось! Вопли испуганного мальчишки, нецензурная брань его матери и ржание тридцатиголосой солдатской братии. Но вот на хозяйку цыкнули командирским голосом, и она умолкла. Мальчик, всхлипывая, полез к матери на печь. Умолкли и солдаты.
Утром – как будто ничего не произошло. Солдаты принесли с кухни котелки с кашей и занялись солдатскими делами. Девушки обулись в свои лапти и ушли, только одна осталась лежать с сержантом Егоровым на соломенной подстилке в сенях за дверью. Прошел день, принесли ужин, а девушки не появились. Кто-то сказал, что они ушли в деревню за речку, где стоят тылы дивизии. Тут же была организована инициативная группа, и через час сильно подвыпившие, веселые дамы были доставлены. Наши гвардейцы нашли их за столом в компании офицеров-тыловиков, и тем пришлось уступить их без боя. Девушки же долго не могли успокоиться: «Там же еще полные фляжки горилки!» Девушкам снова помогли раздеться, лапти и портянки развесили на просушку, а их владелиц уложили спать. Ночь прошла без приключений, если не принимать во внимание, что солдаты долго не могли уснуть, прислушиваясь к происходящему у соседей, да небольшого скандала. Днем сержант Галкин без особых усилий сблизился с 16-летней дочерью хозяйки дома, а вечером уже «на законном основании» и с негласного одобрения ее матери устроился в ее постель на лежанке печи. Этот эпизод прошел бы незамеченным, но среди ночи сержанта вызвали в штаб дивизиона. Когда Галкин вернулся, то обнаружил, что его место уже занято другим сержантом. После небольшой перебранки тот в панике бежал на свое место на нарах.
Утром получили приказ выступать, и расставание было не без слез.
Из дневника: «Калинковичи позади. Кончилась и морозная зима, в конце декабря и первой половине января. Морозы сменила слякотная погода. Ночью подмерзает, а днем чаще всего идет дождь, а чаще дождь со снегом. После короткого отдыха после взятия Калинковичей вступили с ходу, без подготовки, в бой. Места отвратительные. Заболоченные лиственные леса. Окопаться нельзя. Вода хлюпает под ногами. Обсушиться нельзя. Все время мокрые. Ужасно холодно».
Уже 20 января вступили в бой. Наблюдательный пункт оборудовали на небольшой высотке. Вырыли ровики. Перекрыли чем попало – плащ-палатками, хворостом, осиновыми или ольховыми бревнышками. По высоткам противник все время ведет артиллерийско-минометный огонь. Сыро, грязно и холодно. К несчастью, разболелись зубы. Командир дивизиона не выдержал моих мучений и приказал покинуть НП. КП (штаб дивизиона), куда я прибыл, находился в лесу, в 1–1,5 км от наблюдательного пункта. Личный состав взвода управления и хозяйственного отделения находился даже в худшем положении, чем разведчики наблюдательного пункта. Заболоченная местность не позволяла здесь зарыться в землю. От непогоды в шалашах из хвороста лиственных деревьев солдаты укрыться не могли. Палаток у нас никогда не было, а индивидуальные плащ-палатки мало у кого сохранились, да и помочь они бы не смогли. Единственным сооружением здесь был срубленный на скорую руку из осиновых и березовых бревен сруб размером 2,5 на 2,5 метра и высотой в рост человека с покрытием брезентами от хозяйственных повозок. Это был штаб.
Короткий зимний день клонился к ночи. Мои заботы – где и как устроиться на очередную бессонную ночь – были прерваны вызовом к начальнику штаба дивизиона капитану Черноусову. Приказ – заступить на дежурство по дивизиону. После вечерней каши стали устраиваться на ночлег. Солдаты заползали в крошечные шалашики с подстилкой из прутьев и под повозки. Начальник штаба с начальниками служб и старшиной устроились под тентом в кузове единственной в управлении дивизиона автомашины. Только комиссар дивизиона майор Кавицкий остался ночевать в штабе. Дежурному телефонисту было приказано на столе, собранном из жердей, соорудить ему постель. Укладываясь в эту «постель», майор подложил под голову стопку книг, заявив, что это для того, чтобы быть умным. Укрылся шубой и приказал лучше топить печь, чтобы его не заморозить.
Кроме постели майора, в импровизированном блиндаже было и мое место, и место дежурного телефониста. Сидели мы с ним на снарядных ящиках со штабными документами. Кроме того, в штабе была трофейная печурка. У нас своих печей, как и многого другого, не было, и мы при случае приобретали отопительные приборы противника. У них с этим нужды не было. Маленькая цилиндрическая чугунная печурка без дверцы – топливо закладывается сверху через конфорку – принимала любое топливо и отдавала очень много тепла. Вот такую печь, кроме своих служебных обязанностей, нам и вменялось топить.
Майор улегся. Елкин подложил в печь сырых березовых чурок. Печь загудела и вся стала красной. Наша кубатура наполнилась теплом. Майор заворочался и сбросил с себя шубу. Выматерился трехэтажным матом и пообещал сжить нас со света за то, что мы его спарили. Топить перестали. Майор опять натянул не себя шубу и уснул. Временное сооружение быстро выдуло. И опять мат майора, только теперь за то, что его сознательно заморозили. И опять угрозы наказать. И так продолжалось до утра. К нашему счастью, угрозы остались угрозами, и не больше. Я же был доволен, что мог погреть у печи щеки, за которыми болели зубы. Днем старший военфельдшер дивизиона Гусев сообщил адрес медсанбата, куда я и отправился, определив азимут направления. Прошагав 5–6 километров, оказался в крошечной деревне с еще более крошечными хатами.
Зубной врач, молодой грузин, ст. лейтенант, принимал в совершенно крошечной хатенке с земляным полом и при керосиновой лампе. Станок приводился в движение через ножную педаль. Молодость врача, обстановка и инструментарий не придали мне оптимизма. До этого я уже дважды пользовался услугами зубных врачей и знал, что это такое. Первый раз, еще в Туле, в зубном кабинете поликлиники врач, женщина средних лет, загнала мне в зуб сверло чуть не по самую рукоятку. И второй раз, будучи уже курсантом полковой школы, пришлось мне обратиться в медсанбат 194-й отдельной дивизии в г. Чирчике, где я служил. Там порядок был вообще дикий. Зубной врач, военврач III ранга, принимал по 14 человек в день, и не больше. И через полчаса все уже были свободны – и врач, и больные. Больные уходили без зуба, а врач, надо полагать, продолжать пить. Так как он и до этого был нетрезв. Зубы он не лечил, он их даже не смотрел. Брал клещи, выламывал зуб, давал больному пинка, чтобы тот не распускал слезы и быстрей освобождал кабинет, и кричал следующего. После такой операции я трое суток не спал. От боли не находил себе места. И трое суток, не прекращаясь, шла кровь. Надо представить мое положение теперь. Но делать нечего. Я знал, что с зубной болью шутить нельзя. Я уже упоминал, как после удаления зуба с запущенной болью у меня во взводе умер 32-летний солдат.
Но все оказалось совсем не так, как я ожидал. Боялся я зря. Доктор открыл нерв зуба, не задев его, то есть почти без боли. Жаль только, что мне так и не представилось возможность вновь посетить этого врача для удаления мышьяка и убитого нерва и чтобы поставить постоянную пломбу. И зуб через несколько лет разрушился.
Немцы держали оборону за заболоченным лесом. После оттепели (снег растаял) наступили заморозки. Мне было приказано подобрать наблюдательный пункт. Надо заметить, что в Полесье и в районе Пинска это всегда было проблемой. Равнина, кустарники и болота. Очень трудно найти место, откуда можно было просматривать оборону противника и тем более организовать сопряженное наблюдение, чтобы засечь его огневые точки и оборонительные сооружения.
Нас было пять человек. Пробирались по болоту в нейтральной полосе, вне зоны досягаемости винтовочного выстрела. Вышли на пятачок сухого леса диаметром не более 50 метров и остановились. Не успели оглядеться, как в кронах сосен стали рваться снаряды. Мы прижались к стволам деревьев – так меньше площадь попадания. Помню, я сел за сосну и… очнулся в полной темноте. Услышал мужской голос. Человек доказывал, что он Бог, и просил, чтобы его отпустили. А его, видно, пытались связать. У меня сильно, до тошноты, болела голова. Разобраться, ослеп я или нахожусь в подземелье, так и не смог. И снова провал.
Второй раз очнулся в большой светлой комнате. Была, думаю, середина дня. Это было классная комната школы, переоборудованной в госпиталь. По трем стенам – сплошные одноярусные нары и мы, лежащие головами к стенам, плотно прижавшиеся друг к другу. У двери столик и за ним девушка в белом халате.
Я оказался в самой середине нар по большой стороне стены, напротив двери, за которой был коридор, оканчивающийся почему-то всегда открытой дверью на улицу. Уже спустя некоторое время я пришел к выводу, что это было сделано для лежащих на носилках вдоль стен умерших.
В палате не было ни одного ходячего, однако шел разговор, что ночью убежали два больных офицера и недалеко от госпиталя их нашли замерзшими. И ничего удивительного в этом не было: одеты мы были по двое в одну пару белья довольно непрезентабельного вида – один в кальсоны, другой в рубашку. Хотя в палате было тепло.
Сколько надо было иметь терпения и мастерства врачам, сестрам и санитарам, чтобы лечить раненых и больных, лежащих вповалку. Врачу, чтобы осмотреть больного, надо было стать на колени на нары со стороны больного. Сестра, чтобы сделать укол, делала то же самое. На перевязку больного за ноги стаскивали с нар на носилки. Умывание по утрам проводил санитар Петька. По-другому его не называли. Он окунал полотенце в воду, слегка отжимал его и протирал лица всем больным.
Но самым неприятным было пользование судном и «уткой». Такое мог выдержать, точнее, ухитриться проделать, только солдат. Русский солдат. Да и то не всегда. Меня этот вопрос долго мучил. И как-то, когда было уже невтерпеж, решился я на рискованный поступок. С моего ложа было видно не только коридор, но и кое-что за его пределами. Метрах в десяти – пятнадцати от здания, на пустыре, стояла уборная. Ее я и решил посетить. Ночью, когда сестра спала, положив голову на стол, слез с нар и, держась за стены, вышел на улицу, на мороз, а затем, с помощью какой-то палки, буквально дополз до уборной. Как вернулся в палату – один Бог знает. Другой раз я на такой подвиг уже не решился. Запомнился и такой курьезный случай. Больной слез с нар и помочился на спину спящей за столом сестры. Но больше всего палату раздражал больной старшина-разведчик – здоровяк с зычным голосом. Он был совершенно глухой и сутками требовал вернуть ему папаху, подаренную генералом. Даже слезал на пол и искал ее, ползая под нарами. Мы позже встречались с ним в госпитале в Мозыре. Там ему три раза в день давали по столовой ложке сухой крови.
Или еще. Это было на второй или третий день моего поступления в госпиталь. Утром, проснувшись, почувствовал, что дрожу от холода. Петька уже протирал нам глаза. Протер моему соседу слева, затем мне, затем стал протирать соседу справа и выругался. Позвал сестру, та – врача, и моего соседа слева положили на носилки и вынесли в коридор. А затем то же сделали и с соседом справа. Он тоже был мертв.
Но долго залеживаться в теплом здании нам не дали. Как-то, закутывая в одеяла, стали грузить на сани и перевозить в другой госпиталь, в брезентовые палатки, разбитые на территории железнодорожной станции. В палатах те же нары. Только без соломенной подстилки и матрацев. Матрацами служила сплошная подстилка из старых байковых одеял. В центре палатки топилась печь, сделанная из бочки, которая не столько грела, сколько дымила. Мы ужасно мерзли. Кроме того, почти каждую ночь станцию бомбили, и осколки снарядов наших зениток, отбивавших налеты, падали на палатки. Нам говорили, что рядом с палатками есть щели, где можно укрыться, но даже самый последний трус, если бы он даже мог ходить, не решился бы укрыться в ровике в кальсонах без рубашки или в рубашке без кальсон.
А еще госпиталь запомнился тем, что у нас был замечательный рассказчик. Я лежал в объединенной палатке. В одной половине лежали мы, солдаты и сержанты, а в другой – офицеры. Так вот, на офицерской половине лежал ст. лейтенант, кавалерист, по национальности татарин. Это был прирожденный артист. Он приходил, садился на нары, ноги калачиком. И весь день рассказывал анекдоты и занимательные были. Затихали стоны больных. Чтобы не отвлекать рассказчика, сестры приносили ему еду на «рабочее место». Проходило дня два, люди начинали уставать, кое-кто даже выказывал недовольство, в первую очередь тяжелобольные, и старший лейтенант прощался и переходил в другую палату.
Время шло. Раны заживали. Мне уже голову не бинтовали, а делали марлевую наклейку. Головокружение стало слабее. Только язык все еще был жесткий да слух восстанавливался слабо. Но, видно, надо было освобождать место для других. Как-то утром принесли ботинки с обмотками и солдатское обмундирование б/у и приказали одеваться и готовиться к эвакуации в госпиталь выздоравливающих.
Нас привезли в Мозырь, в госпиталь, который был сформирован в Свердловске и только что развернут в каких-то складских помещениях – без света, воды и, естественно, без канализации. Даже уборную не организовали. Поскольку все мы, поступившие 13 человек, были ходячие, нам указали отхожее место за углом какого-то здания.
Мы были первыми пациентами этого госпиталя. Сестры и врачи молодые, еще не испорченные, а отсюда и нормальное отношение к подопечным. Разместили нас вместе, рядовых и офицеров, в одной палате на двухъярусных нарах. Мы были хотя и плохо, но обмундированы, времени свободного много, желаний тоже, сестер и санитарок было больше, чем больных, и с первого же вечера начались ухаживания, благо администрация и врачи на нас внимания не обращали, да и за сестрами контроля не было. Сестры умели постоять за себя. Ухаживания они принимали, но не больше. Поэтому, когда через три дня поступила выздоравливающая военнослужащая – парикмахер, большинство больных переключились на нее, стриженную под машинку. К счастью для нее, через день пришла машина, и ее увезли в часть по месту службы.
Поток выздоравливающих усилился. Стали поступать партии по 40–60 человек. Госпиталь заполнялся, и нас стали сортировать. Одних направляли в запасные батальоны, а тех, кто еще не совсем выздоровел, – во взвод выздоравливающих при госпитале. Мне понравилась такая жизнь – спать в чистой постели в теплом помещении, регулярно мыться и нормально питаться, не слышать разрывов снарядов, не кланяться вжикающим пулям. Да и жить и работать в тылу уже значило сохранить себе жизнь. Больше того, сразу же после комиссии сестры привели меня к старшей медсестре и организовали стол с бутылкой кагора. Выяснилось, что госпитали и кагор получали, только к раненым он не попадал. За шесть месяцев пребывания в госпиталях во время войны о кагоре я никогда, кроме как здесь, даже и не слышал.
Спать в теплой постели было хорошо, но у меня была другая мысль – вернуться в полк. Не мог я себе позволить кантоваться в тылах, когда мои сослуживцы мерзнут в сырых холодных окопах под огнем. Я считал это предательством, а себя – вполне здоровым, способным выполнять свои обязанности в дивизионе в полном объеме.
В первые дни пребывания в госпитале выздоравливающих меня навестил ст. сержант Митягов. Он тогда исполнял обязанности начальника разведки дивизиона. Оставил мне карту с наколотой точкой дислокации дивизиона. Рассказал, что дивизия дошла до реки Птич и после кровопролитных боев, понеся большие потери, отведена в тыл для пополнения и стоит в лесу в 18 километрах от Мозыря. Он же рассказал мне, как я оказался в госпитале.
Оказывается, мне разбило голову срезанной снарядом сосной. Подобрали меня без признаков жизни. Кровь изо рта, носа и ушей. С нейтральной полосы надо было уходить, поэтому решили на скорую руку похоронить. Углубили немного какую-то яму, подстелили соснового лапника, положили и снова вынули. Сержант Иван Саранин, помкомвзвода топоразведки, решил все-таки вынести тело в расположение дивизиона, чтобы похоронить, как у нас во взводе было принято, – хоть в простом, но в гробу. А покойник во время этих опусканий и выниманий вдруг задышал. Вот и вынесли меня и отправили в медсанбат. А в госпитале я еще и тифом переболел.
Наступила ночь. Я лежал на нарах с открытыми глазами. Решал задачу жизни и смерти – бежать или остаться? Жить в тепле с удобствами или вернуться в холод, грязь, бессонные ночи, многокилометровые переходы, под постоянный огонь, но к своим друзьям. Два с половиной года пребывания на фронте, видно, уже выработали особый вид человека. И я сделал выбор. Посчитал, что если останусь работать в госпитале и останусь живым, то после войны всю жизнь буду чувствовать себя предателем. В 12 часов ночи оделся, замотал обмотки, на цыпочках прошел мимо спящей на посту медсестры и покинул госпиталь.
Идти было тяжело. Отвык. Более месяца лежал. Болела голова. Наступила распутица. Моросил дождь. Грязь по щиколотку. Вышел на пределы города. На патруль не нарвался. Рассвело. Остановилась встречная машина «Студебеккер». Открывается дверца машины, и окрик: «Андреев, ты?» На подножке машины стоял начальник штаба дивизиона капитан Черноусов. Расспросил, посадил в машину. Сделав свои дела в городе, капитан, оставив меня в машине, зашел в госпиталь. Вернулся часа через полтора веселый и хмельной, доложил, что «все оформил».
А я и не сомневался. Капитан Черноусов у нас был удивительный человек. Молодой, красавец, решительный и храбрый до безумия. Любимец и солдат и офицеров, всех, кроме командира полка полковника Авралёва. Но больше всего его любили женщины. Казалось, что он их гипнотизировал. Так я вернулся в свой родной дивизион.
Дивизия была выведена из боев и стояла в лесах Полесья, набираясь сил для новых бросков на укрепления противника. Дивизион расположился в редком сыром смешанном лесу. Полуземлянки-полушалаши заглублены в землю на 50–60 см, и все равно на полах стояла вода. Холод и грязь в шалашах, мерзкая слякотная погода не придавали энтузиазма после госпиталей, но радовало то, что опять нахожусь среди своих. Налили 100 граммов, покормили обедом. Только собрался отдохнуть, ночь-то провел без сна, как появился наш главный спаситель – ст. лейтенант медслужбы Иван Гусев и вручил направление в карантин при штабе дивизии. Оказывается, был приказ, что в связи со свирепствующим в армии тифом ни одно подразделение не имело права принять прибывающих без двадцатидневного карантина.
Карантин размещался в кирпичном здании в деревне. Человек тридцать, в основном прибывших из госпиталей, изнывали от безделья. Отлучаться было запрещено. Медицинского контроля не проводилось. Заведовал карантином капитан-особист. На третий день после моего прибытия начищенный, красномордый капитан вышел к нам, собравшимся в кружок карантинцам, и объявил, что дивизия получила приказ о новой дислокации и что завтра предстоит 100-километровый марш. На мою просьбу отпустить меня в полк, поскольку с не зажившими еще ранами головы, неснятыми повязками и с сильным головокружением преодолеть такое расстояние я не смогу, капитан заорал, что он заставит меня ползком проползти. Я возразил и в итоге был силой затащен в его кабинет. Капитан выхватил из кобуры пистолет, вырвал все пуговицы моей фуфайки. И все это сопровождалось отборным матом и угрозами расстрела. Но есть Бог на свете. В самый разгар процесса демонстрации предстоящего расстрела в комнату вошел полковник. У капитана звериный оскал в один миг сменился на умиленную подобострастную гримасу, а пистолет тут же оказался в кобуре. Воспользовавшись случаем, я в тот же миг покинул кабинет и не медля отправился в дивизион. Никто меня ни в карантине, ни в дивизионе не пытался задержать. Даже и не спросили, почему двенадцатидневный карантин я отбыл за два дня. Видно, не до того было: в дивизионе готовились к маршу.
Состоялось мое знакомство с новым комиссаром дивизиона, капитаном Люхтером. На марше в районе Мозыря полк подвергся бомбежке, и в результате были ранены комиссар нашего дивизиона майор Кавицкий и санинструктор 2-й батареи Оля.
О майоре Кавицком я уже упоминал. Это был барин, ничем не оправдывающий затрат на свое содержание. Высокого роста, спортивного телосложения и умел себя показать. Вся его работа заключалась в том, что он в перерывах между боями, а это было очень редко, вызывал к себе пропагандистов батарей и инструктировал их, как провести беседы по какому-нибудь выступлению Сталина. Единственным его достоинством было то, что он не вмешивался в дела командира дивизиона и командиров батарей. Капитан Люхтер, в противоположность майору Кавицкому, представлял собой карикатуру на офицера. Низкого роста, одетый всегда неряшливо, в не по росту подобранную шинель, говоривший с сильным еврейским акцентом, всегда старавшийся выпятить себя, он вызывал по меньшей мере улыбку. Запомнился эпизод, когда Люхтер с пистолетом в руке прыгал перед взятым разведчиками стрелкового полка «языком»-фельдфебелем. Громадного роста немец без испуга смотрел на капитана, как ребенок на диковинную игрушку.
Если Кавицкий требовал, чтобы ему строили блиндаж из двух комнат в 3–5 накатов и за счет взвода связи держал денщика-повара, то потребности Люхтера были значительно скромнее. Он довольствовался простым окопом или даже спал в штабной землянке. Питался у Василия Ивановича, повара командира дивизиона. Инструктажей и занятий не проводил. Да и что он мог сказать, малограмотный сапожник, занимавший перед войной должность заведующего мастерской по ремонту обуви в небольшом местечке в Белоруссии? А слушать его пришлось бы рядовым и сержантам из взвода управления дивизиона, среди них, до призыва – директор школы, три учителя, четыре инженера-строителя, строитель, агроном, художник, артист, три студента разных вузов и т. д. Зато если Кавицкий не оказывал ни малейшего внимания женщинам (он очень часто с нежностью вспоминал свою жену, проживавшую в Туле), то у Люхтера этот вопрос был первейшим.
Одновременно с Люхтером в дивизион прислали телефонистку Клаву, женщину лет трицати пяти. Вот на нее капитан и тратил все свободное время. А его было много. Больше-то заняться было нечем. Он с нее глаз не спускал. И не потому, что она была красавица, скорее наоборот. Возможно, он был в нее влюблен, а скорее, считал своей собственностью. Но не зря говорят, что Бог создал три зла – черта, бабу и козла. Клава всегда говорила: «Солдаты тоже люди, они тоже хотят» – и никому не отказывала. Точнее, всем предлагала. Дело дошло до того, что Клава занялась благотворительной деятельностью и в других частях нашей армии. Как-то недалеко от управления дивизиона заняла огневую позицию батарея РГК. И, как только батарейцы построили блиндажи, Клава ушла к «чужим». Капитан забегал по лесу, но безрезультатно. Стал спрашивать у солдат, и кто-то подсказал, где ее можно найти. Нашел он ее в самом неприглядном виде с целым орудийным расчетом. Да еще на его «Ты что же делаешь, блядь такая» Клава заявила: «А ты что, один хочешь?» Это был финал, через некоторое время от Клавы избавились.
В марте, в самую распутицу, дивизия совершает 100-километровый марш в район города Столин. Непрерывные наступательные бои с 18 по 22 марта успеха не имели, и дивизия перешла к обороне.
Установилась хорошая весенняя погода. Каждое подразделение усиленно зарывалось в землю. На вязких песках, где закопаться было нельзя, из бревен строили срубы. Наш взвод из четырех человек, кроме земляных работ и охраны, привязывал постоянно меняющиеся огневые позиции батареи и наблюдательные пункты. Днем и ночью с пунктов сопряженного наблюдения мы засекали укрепленные и огневые точки переднего края и в глубине обороны противника. Все это наносилось на карты штаба, командиров дивизиона и батарей, готовились данные для стрельбы. Дивизия готовилась к прорыву обороны. Кроме того, все по очереди, включая и сержантский состав, стояли часовыми или дневальными.
Первое время я не спал по трое суток. Кроме невыносимой усталости и нервного напряжения, мучили последствия сотрясения мозга. При резком наклоне или подъеме, а под обстрелом это приходилось делать часто, земля с бешеной скоростью вращалась, и вместе с ней через голову вращался и ты, что часто вызывало тошноту. Свой недуг приходилось скрывать, не знали об этом даже близкие друзья. Я боялся, что снова попаду в госпиталь. Боялся не госпиталя, а попасть в маршевую роту, а оттуда в другую часть. Этого я допустить не мог. И думаю, был прав. Месяца через три головокружение прошло.
Штаб дивизиона оборудовали в лесу. На ковре белого мха стояли золотистые стволы сосен. Не нарушая строя деревьев, оборудовали три блиндажа. Один большой, в три наката, из свежих сосновых бревен – под штаб. В одной половине стол из соснового кругляка, в другой – двухъярусные нары из того же материала с настилом из елового лапника. Дверной проем завешен плащ-палаткой. В одном уголке, на снарядном ящике со штабными документами, место дежурного телефониста. В другом – печь-буржуйка. Два других блиндажа, один – разведчиков, другой – телефонистов, поскромнее. И накатов поменьше, и без столов и печей. Узенький проход и нары. Старшина со своей хозяйственной командой – поваром и ездовыми, – как всегда, где-то подальше от передовой.
Это главное подразделение на фронте. Без организованного питания долго не навоюешь. Хоть один, даже совершенно не поддающийся зубам сухарь, из непропеченного, без дрожжей ржаного хлеба, но солдату дать надо. Потому-то старшина всегда, и в мирное время, а тем более на войне, в Красной Армии был главной фигурой, как у солдат, так и у офицеров. У немецкого солдата, думаю, потребности в старшине (или как там у них он назывался) было поменьше. В ранцах убитых мы всегда находили и хлебцы в заводской упаковке (говорили, что он может храниться чуть ли не годами), и шпроты, и масло, и колбасу или мясные консервы, и чай или кофе. И маленькая спиртовка с сухим спиртом была. Наши солдаты этот спирт размачивали в тряпке, выжимали и выпивали. А чтобы добыть все это богатство, часто, рискуя жизнью, выползали на нейтральную полосу, чтобы снять с убитого немца рюкзак.
Однако отвлекся. Вернемся к теме. Погода установилась летняя. Тихий вечер. Даже пушки смолкли. Пришел с наблюдательного пункта командир дивизиона капитан Никанчук, сменивший раненного на Днепре и убывшего в госпиталь майора Антонова. Никанчук, кадровый офицер лет за сорок, был невысокого роста, тщедушного телосложения, нос крючком, только не вниз, а вверх, и с татарскими скулами. Его вид невольно вызывал если не смех, то по крайней мере улыбку. Не знаю, то ли из-за своей бестолковости, то ли из-за вида он так долго рос до капитана. Но, несмотря на свой на первый взгляд отталкивающий облик, он очень любил женщин, смело к ним подходил, и, надо сказать, они его привечали.
Еще днем на прекрасной лошади в седле приехала ст. лейтенант медслужбы – военфельдшер дивизиона 2-го кавалерийского корпуса. Стройная молодая девушка, красавица. А как ладно на ней сидела казачья кавалерийская форма! И вот эта красавица встретила на военных дорогах нашего начальника штаба капитана Черноусова. И завязалась дружба, а может, и любовь. Как будто в целом казачьем корпусе не нашлось подходящего казака. На протяжении восьми месяцев, от Полесья и до Бреста, как бы далеко ее дивизион ни находился, казачка ухитрялась отлучиться, чтобы на несколько часов заглянуть к капитану Черноусову.
К капитану Никанчуку пришла прикомандированная к нашему полку художница Уранова[5]. Женщина лет за тридцать, невоеннослужащая. Говорили, что она до безумия влюблена в командира 1-й батареи, двадцатиоднолетнего ст. лейтенанта Попова, и из-за его равнодушного к ней отношения падала перед ним в обмороки и устраивала истерики. Не знаю, так ли это, но все время между боями, то есть в то время, когда Попов не был на НП, Уранова обитала в его 1-й батарее, не забывая, правда, и Никанчука. Люхтер пригласил Клаву. Старшина Защепин привез, что в таких случаях надо, и закипела пьянка. И солдатам не спалось. До поздней ночи они крутились перед брезентовой дверью землянки, особенно после того, как там была потушена лампа. И часовой в их числе.
Строительные работы заканчивались, и мы уже надеялись, что скоро появится возможность отоспаться. Но поступил приказ сниматься, подошла другая дивизия. Во второй половине апреля мы снова были на марше.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.