Глава 8. След Змея на скале…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8. След Змея на скале…

*Итак, это непонимание, эта придонная волна, внешне малозаметная глазу, но тревожащая чувство равновесия, это подсознательно-настороженное ощущение неустойчивости видимого в отношении происходящего возникло и далее не прекращается с появлением и до смерти этого лица, Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова. Всмотримся в него повнимательнее.

Все изображения, аллегорические, героические, «Кутузов принимает экзамен у кадетов шляхетского, корпуса», «Кутузов на смотре добровольцев Санкт-Петербургского ополчения», «Кутузов встречается с армией у Царева– Займища», «Кутузов на Бородинском поле», перечисляю без авторов, только то, что стоит перед глазами, силятся и не могут преодолеть нестатуарности, неэстетичности, а наоборот, доносят рыхлость и бесформенность всего облика великого старика, сам этот эпитет выглядит так же внешнеприставленным к нему, как и его военная атрибутика: бескозырка, регалии, подзорная труба; он настолько не батальный, а бытовой, что в любом его изображении можно заменить эту подзорную трубу (о фельдмаршальском жезле уже не говорю – он ему онтологически противопоказан) на жареную куриную ножку, а в указующие персты вложить вилочку с грибочком, и ей же, это не покажется карикатурой «Кутузов салютует куриной ножкой почетному караулу у Царёва-Займища», «Кутузов через стопочку анисовой рассматривает французские войска у Шевардино», «Кутузов вилочкой с грибочком указывает направление рейда Платову и Уварову»– и это естественно, а не кощунственно, это от натуры, а не от непонимания или хамства.

Кутузов, выбросивший ногу на барабан, вперившийся сумрачным взглядом в даль заоблачную (скучноватое занятие – если вас не мучает гастрит) неестественен – Кутузов, довольно потирающий пухлые руки:

– А славненько мы им высыпали! По этому случаю не грех и отобедать, прошу отведать моего хлеба-соли, господа. Да полноте, до двух и не очухаются, тоже ведь с утра в этакой погонке! – тут как тут.

Его внешность настолько не поддается логическому трансформизму, при котором и бородавки есть, и залысины на месте, и уши лопухами, а нате ж, не хуже Аполлона Бельведерского и Георгия Победоносца – и вот уже дурноватый Александр Суворов сын Васильев Марс и писаный красавчик, почему-то в жизни не терпевший зеркал… Увы, в данном случае потуги художников безнадёжно и окончательно провалились и на школьно-памятной олеографии «Совет в Филях» он более всего напоминает расплывшуюся жабу, на которую рвётся честно разобраться взъерошенный фокстерьер Ермолов; и это не дегероизация нынешнего автора: в московском музее мемориале Рерихов, вошедшая в род которых Елена Ивановна Рерих была родственницей полководца, хранится медальон-миниатюра: там эта жабистость ещё более выражена, до неприличной карикатурности. К середине 19 века выработался даже негласный канон изображений полководца для публичных мест: не рисовать Кутузова верхом на лошади дабы взгромоздившийся на неё комод не вызывал жалости к участи бедного животного; не ставить анфасно, чтобы не нарушать благопристойности видом изуродованного глазной раной лица; не рисовать его профильно в рост – увы, нарастающие объёмы; аккуратненько разворачивать в три четверти здоровым глазом на зрителя, повязка означена от него и чуть укрощён объём – в этом повороте по грудь или в половину корпуса, и хватит с вас!

И в Эрмитажном портрете в Галерее деятелей 1812 года, и в монументе перед Казанским собором в Санкт-Петербурге есть какое-то несоответствие, какое– то нарушение пропорций облика фельдмаршала, которое проясняется после некоторых наблюдений: изображённый на них человек кажется слишком неустойчивым, его верхняя часть по грудь более массивна нежели то основание, на которое её поместили. Намеченная сверху глыба головы упокоиться горой костей и мяса, ее же утвердили на корпус-жардиньерку пристойно-строевых пропорций, поэтому видится, что Михаил Илларионович вот-вот полетит кувырком. Кажется, прототип этих изображений лукавит и подсмеивается над попытками художников обратить его в «нормального» Квирина-фельдмаршала, шалит и проказничает даже в бронзе… В то же время обратили вы внимание, как легко и органично вошёл он в приземлено – житейский басенный мир И.А.Крылова, кто там в кого олицетворился, Кутузов в кота, псаря, старого коня или они всей компанией в Кутузова и не разберешь.

Удивительное дело, тот же Д. Доу сумел развернуть костистого, солдафонистого, с павианьими чертами лица Багратиона в интересный художественно-значимый символ его исторических деяний, Кипренский и Тропинин раскрыли злобную худосочную салонную обезьянку Сашку Пушкина в Александра Сергеевича Пушкина, отлитый в бронзе поэтический кумир – в отношении М.И. Кутузова полный провал!

Только немцы сумели придать некоторое организующее начало поискам внешнего выражения деятельности этой бесформенности, чуть ограниченной хорошими сапогами, бескозыркой, нагайкой, глазной повязкой первыми объявив ее: «Дедушка Кутузофф», что им по традиционно-семейной сентиментальности чрезвычайно понравилось и в Пруссии он обрел такую же «народность» как и в России – и в том же направлении постепенно поворачивается вся историческая портретистика, т. е. в том же умилительно– бытовом ключе, делая зачастую непонятным, кого тщатся изобразить, почтенно-бесполезного домоседа или полководца-волкодава. Тем более, что Кутузов «всеобщий», Кутузов «исторический» последних месяцев своей вдруг вылетевшей в центр лампионии русского и европейского внимания жизни и сам-то кажется склонен не помогать, а мешать понять себя, сам кажется делает все, чтобы глядя на внешнее протекание этой жизни, невольно ущипнешь себя – да полноте, то ли это, да есть ли оно? И тот ли это человек, что то-то и там-то, как все говорят, сделал?

Единственно необычным и давшим крайне интересный живой результат был подход Л. Н. Толстого описывать Кутузова через объемы как организующие начала его облика– он вдруг ожил, зашевелился, в непривычности и узнаваемости, вырастал из них в сценах, где являл себя, или погружаясь в них, когда был ненужен или окружающие становились неприятны, неинтересны или опасны, тогда он обращался в одно тяжелое выпирающее брюхо, поглотившее всё, вобравшее бесследно всю жизнь, все страсти, самодовлеющее, равнодушно-непробиваемое, отбрасывающее умозрительно– надуманные наскоки; оно прямо-таки убивает поэтическую широколиственность и романтизм таинственности.

Этот многолетний навык в создании обстановки охранительной неинтересности, пресекающей опасное празднословие о важном, это искусство поддержания скучной обыденности как средства, снимающего гнёт эмоций с разума, эта предельная простота внешнего рисунка, утаивающая разрастающуюся внутреннюю работу – что они должны были явить стороннему наблюдателю? Этот человек сытно позавтракал, потом вкусно пообедает и плотно поужинает. Ночью он будет спать в большой утробистой постели, колыхая одеяло немалым телом; утром кряхтя встанет, осведомится о погоде, будет хорошо, долго, фыркая как большой морж, умываться из поднесённого таза, разотрёт щёки и грудь полотенцем. Так что через загорелую старческую, в собирающихся морщинах и точках кожу начнёт проступать краснота, натянет принесённый сюртук, сядет у оконца, посмотрит на улицу или что там за ним, обречённо вздохнёт

– Ну, зови, заждались – Карлушу первого…

Но через этот облик: обилие телес, выпирающую жабистую голову, сходящую на треугольник, отчего лоб кажется легче, вознесённей, сквозь черты этого лица, правая сторона которого из-за ранения в глазницу остановилась в равнодушно-брезгливом выражении; левая, собираясь вокруг здорового большого глаза кажется действительно примечательной, через соединение выразительных крупной лепки надбровья, скулы, виска проступает давний рисунок, не красоты – большой, надменной, красиво-капризной барской породы, и всё вместе сходит, утопает во влажной бездонности, открывающейся в глубине глазницы; то, живое, на дне её, не подвижное, а настыло-остановившееся, глядя в которое испытываешь ощущение, что всматриваешься в глаз существа иной породы, бездонно-бесчувственный зрак глубоководных рыб, по которому совершенно невозможно определить, видит ли он что-то вокруг или утонул в собственном, рождая у собеседника в момент молчания раздражающее чувство непонимания, толи тебя неотступно высматривают, толи совершенно не замечают – поэтому чтобы не поразить присутствующего внезапными словами, означить ему своё внимание, приходится совершить целое событие, повернуть к нему глыбу головы. Но из той же глубины проступают, сливаясь с лёгкостью лба и пропадая в наплывах щёк и складках шеи иные черты, являемые давнишним портретом 1774 года: губки бантиком, лицо – пасхальное яичко, по округлому овалу щеки которого не без удовольствия скользнёт ручка шаловливой прелестницы – фарфоровая куколка середины 18 века!

Век клавесина, флейты, менуэта, войн в кружевах, отточенного клонящегося ума, который Европа уже изживала, а Россия только-только приспела. Ах, как хорошо, как упоительно было не нырнуть – обрушиться в это богатство, в радости нерастраченных сил отдаться утонченному продлению чувственной вьюги, наслаждению которой на Западе убывало живого огня, а в России сложилась предрасположенность ума, вкуса и чувства. Мука рококо для Запада была лёгкой, для русских – сладкой!

Он был подлинным представителем той замечательной послепетровской «золотой молодежи» Сенявиных, Каменских, Репниных, Толстых, Паниных, Румянцевых, Суворовых, Воронцовых, отцы которых начинали денщиками и волонтёрами под гром пушек, визг пил близ дыбы, кабака, смоляного сарая – кровянили, хватаясь обломанными ногтями, канаты судьбы под звонкий басок, звавший в даль неведомую… Вырвали, вывернулись!

Их же сыновьям досталось все: разбегавшийся ход страны-корабля, запал честолюбивых примеров, продвигающая власть отцов, жадное любопытство пробужденных умов, соединение утончённой учености с непоколебленным здравомыслием наследованных понятий службы и чести:

– За богом добро, за царем служба не теряется!

Это был ЕДИНСТВЕННЫЙ век в России, где за исключением краткого периода послепетровских прыщей из Романовых-Разлей-Готторпскими от Петра II до Анны Леопольдовны, т. е. не более 16 лет из 100(!) так и было!

Бог дарил правдой, государь честью за дворянскую неотменную службу.

Как много, как богато, в какой избыточности был явлен этот век, за каждое место, полочку, нишу в памяти, национально-историческом признании соревновали десятки, взлетевшие были не исключениями – первыми в равных, и в сознании окружающих и в собственном. Когда, погиб, странное создание, чистопородный немец на русской службе барон Веймарн фон Вейсенштейн, любимый солдатами до обожания, уже осознавший грядущую высь своего полёта Александр Суворов опечаленно сказал:

– Теперь я остался один…

Ох как трудно было в эти десятилетия, где талант звенел о талант, воля щербила волю, где возносило не благоволение а рвущаяся сила, правила не благонамеренность а жадность: Дела, Чести, Победы, Славы – свитых змеями Власти и Войны!

Эту двойственность века: щедрость столов и переполненность залов, открытость далей и тесноту дорог, когда упираешься взглядом в затылок предстоящего и чувствуешь на шее дыхание последующего, испытали все его баловни.

Как часто юный Кутузов сталкивался с волей, сильнейшей его воли, не по одной твёрдости закала – по непреодолимому материальному превосходству положения и часа, волей Орловых, Румянцева, Потёмкина, Суворова, превозмочь которые сразу по разнице достигнутого, моменту судьбы, сроку явленности он просто не мог, более того, был бы раздавлен и погребён, попробуй он противостоять какой-либо из этих стихий, а ведь были и другие: Зубовы, Салтыковы…

Одни реализовали нетерпение сердца яростным нападением на существующее положение, вплоть до рубца, наложенного Шванвичевым палашом на щеку Алексея Орлова, до клинка Шепелёва в груди Голицына, до мятежа Мировича против всех; хватали и мяли судьбу как Потёмкин.

Другие в резкой отстранённости оригинальной натуры, как Александр Суворов и Семен Воронцов, занятий и места как Андрей Болотов, искали своей Доли и Чести, небывало новой, не по снисхождению – по совершенному.

Третьи, наконец, отвергали их все и вся, клокотали и пережигали себя в небывало-шалых переломах характера, потрясая воображение своего и последующего веков, как Воин Нащокин.

Опыт Кутузова был иной – очень рано он увидел лик судьбы не только в переменных сочетаниях обстоятельств места, времени, людей, – как темной стихии, неодолимого слепого рока, которого нельзя превозмочь, остается только примениться. Его младший брат Семен Ларионович был душевнобольным, по русски «скорбным», т. е. «за всех скорбящим» и в отечественных традициях старший Михаил должен был заботиться о младшем – посещал в редкие проезды, пытался «отговорить» в моменты просветления от наваждений распадавшейся психики, как старший в роде заботился о непривлекательных странноватых сестрах – последующие семейные биографы присутствие других детей Иллариона Матвеевича старались скрыть…

Двойственность жизни «старшего» и «ребенка» возникла и усиливалась с раннего детства Михаила Илларионовича, в возрасте 5 лет вместе с другими детьми ставшего почти сиротой после смерти матери и в отсутствии отца, годами жившего по делам службы вне дома, как впоследствии и сам полководец. И опять возникает недомолвка – общепринятая дата рождения М. И. 1745 год, но сам военачальник чаще указывал в бумагах другие даты, более поздние, 1747 или 1748 год и были основания – в 1745 году его отец Ларион Матвеевич находился в составе русского посольства в Стокгольме, куда ехал вместе с послом Люберасом с начала 1744 года через всю Европу едва ли не год – младенец появился на свет 5 сентября 1745 года (старого стиля)…

Какая-то недосказанность, недобрая, многозначительная лежит на всем, что связанно с матерью М.И.Кутузова, кроме имени Анна Илларионовна, очень уж совпадающего с именем его сестры, в замужестве Ушаковой, о ней ничего не известно. Существует три версии ее девической фамилии – Беклешова, Беклемишева, Берникова, но представители этих родов, занимавших видное общественное положение, как-то не претендовали на возвышающее их честь родство с великим полководцем, есть и иное, смутное свидетельство о ее происхождении из рода дворян Костюриных, но и от тех полное молчание. В 1912 года, когда объявлены были розыскания родствеников героев войны 1812 года, отозвалось до полусотни Голенищевых-Кутузовых по линии отца, но не откликнулся ни один (!) родственник по линии матери…

Уже без намеков следует отметить еще одну родословную историческую несообразность, род Голенищевых-Кутузовых возводят через «мужа славна» Святого князя Александра Невского Гаврилы Олексича к легендарному Ратше по нисходящей линии Прошкиничей (от Прокофий – Схватившийся за меч), выделяют предка, который за высокий рост получил прозвище Голенище, но почему главной родовой фамилией стала явно тюркская Кутузов непонятно(ветви Кутузовых, Голенищевых-Кутузовых); о давнем сроке этой традиции говорит известие 16 века о женитьбе казанского царевича Саин-Булата после крещения Семеоном Бекбулатовичем на девице из Кутузовых. Как и почему в середине 15 века на Псковщине вдруг явился Русский Служивый человек Фёдор с Татарским прозвищем Кутуз осталось незадаваемой загадкой.

Родословные тайны прямо-таки возлюбили этот такой безхитростный внешне род: они переходят уже на детей и внуков Михаила Илларионовича, его малоизвестный первенец Николай по одним сведениям умер в раннем возрасте от оспы, по другому мрачному семейному преданию заспан нянькой… Имя внучки М.И. Екатерины Фёдорвны Тизенгаузен соединяют в романтической истории с именем прусского короля Фридриха-Вильгельма 3, за 6 лет до того вручившего ему свои армии; отдав ему сердце, она отказала в руке, чем были несказанно счастливы все Гогенцоллерны – с этим связывают появление в России загадочного рода графов Эльстон:

«утверждают, что мальчик (Ф.Н.Эльстон), усыновленный сначала Елизаветой Михайловной Хитрово, а после ее смерти в 1839 г. – Екатериной Федоровной Тизенгаузен, был плодом страстной любви немолодого прусского короля Фридриха-Вилъгельма III и 16-летней Екатерины. Видимо эту версию приняли при русском дворе, ибо крестным отцом Эльстона оказался сам император Николай I.», кроме того особым указом утвердившего за ним титул и фамилию «графа Эльстон».

С этим связывают и лично-семейный От Прусского Королевского Дома характер памятника на могиле полководца в Брунцлау, сохранивший его от коричневого вандализма в 1920-40 годах и необычную популярность его имени в Пруссии.

Впрочем, в качестве отцов называют и наследного принца Фридриха– Вильгельма-Людвига Прусского и австрийского дипломата Кегля, а в качестве матери венгерскую графиню Фаркаш… Баронесса Тизенгаузен никогда замуж не выходила и доживала в доме своего «приёмного сына», соединившего после брака в своём имени два титула «граф Сумароков-Эльстон»…

Вот тебе, бабушка, и пасхальное яичко с губками-бантиками!

С раннего детства «иметь тайну» становилось обычаем, сначала щекочуще-волнующим, распирающим от значимости в отношении тех, кто «ей не освящен», потом спокойно-привычным, уложившимся в стиль и дух жизни, как навык иметь «сокровенное», недоступно-личное, честно-бесстыдное, но тайна тайны в искусстве охранения и очень рано он понял что тайна в отсутствии ее подозрения, во внешней доступности своего мира, являемого окружающим как мирок – и стал открыт, покоен, добродушен; может ли человек носить какие-то секреты вид и день которого проходят во всеобщем рассмотрении, чела, которого не томит дума, а ровно-светлое выражение не покидает его лица, и к любому вопросу следует немедленный ответ, как правило сходный с мнением вопрошающего на предмет или не выходящий за границы его допущений. Разрастающееся укоренение носимых масок, выталкивающее все неповторимо-оригинальное, порождение тьмы и бездны, за обще-бытовое, делало его жизнь прозрачной до непроницаемости, выворачивало ее наизнанку, демонстрировало миру не жизнь уже, а физиологию жизни – за пульсацией пищеварительного тракта закрывалась тайна духа. Каждый человек явленность двух натур, одной видимой всем, другой только себе, в их сопричастности он возникает как личность – его вторая натура отступала-погружалась в такую глубину, что сама его личность становилось недоступна стороннему учёту, сворачивалась в личину внешнего действия.

Вступив младшим в круг екатерининских орлов он скоро понял, что по разнице положений, по их превосходству, обусловленному более ранним началом и лучшим соответствиям «литавренному веку», он вернее достигнет своей цели, ступая след в след за тем из них, кто идет в данное время в нужном направлении – переход на вторые позиции в тень Румянцева, Потемкина, Суворова, Репнина был не признанием недостаточности сил и самоуничижением, за ними надо было не столько следовать сколько поспевать, имелись и более покойные фельдмаршалы, Чернышев, Салтыков – выбором возраставшего, а не поползающего ума. Вероятно, от осознания до осуществления была немалая дистанция, надо было не только примениться к внешним обстоятельствам – надо было переменить себя, возрасти в воле до способности саморастворяться в ней, возвыситься в разуме до поглощения его внешних проявлений, не подделываться, а становиться глупым с глупыми, пройдохой с прохвостами, в каждый момент быть тем что он требует и всегда иным, чтобы не застрять в нём навсегда. Сохранились свидетельства, что натура долго не давалась, буйствовала (Кутуз по татарски – «бешеный», «яростный»!), срывалась в выходках и нетерпении, об этом донес солдатский фольклор в сюжетах о «кутузовской каше», есть глухие намеки о конфликте с А.В.Суворовым в конце 60-х годов, наконец, было прямое крушение 1772 года, когда за «предерзостное поведение» был отстранён и отправлен П.А.Румянцевым из «видной» Дунайской армии в «невидную» Крымскую: в основе проступка лежал шуточный розыгрыш внешности фельдмаршала (ах, эта неискоренимая кутузовская любовь к театру!), и за таковое обычно полагалась головомойка, в крайности, под горячую руку задетого лица, командировка к «нешуточным местам» близ поля боя, но пародия была такого свойства, что Румянцев, сам в молодости отъявленный шалопай, которого отец грозил лишить наследства за мотовство и кутежи, не захотел видеть Кутузова в своей армии вообще и более к себе не допускал… В Крым приехал совершенно переменившийся человек!

Можно сказать, что он «стал в строй», не спеша и не отставая, вслед за Суворовым, Репниным, Каменским-старшим, Гудовичем, перед… И вот что любопытно, прямо за ним нет никого кроме Платова, кто прогремел бы звонко, вселенски, хотя бы в рамках 1812 года – …если общепринято умолчать о нечаянно взлетевшей и обречённо рассыпавшейся звезде, мальчике-полководце Валериане Зубове, боготворившего Суворова и выделяемого им; блестяще начатая которым Ирано-Индийская кампания подвигала уже грани и всемирно-исторического. – Платова, бывшего Младшим по Чину участником Измаильского Военного Совета, в то время как он, Кутузов, сидел среди Старших: и на протяжении полутора десятков лет никого! Багратион, Дохтуров, Тормасов, Милорадович, Ермолов – это племянники при взрослых дядях, поручики и штабс-капитаны при нём, генерал-поручике!

Какая это тяжкая доля быть замыкающим эпохи, последним среди равных: шёл век Орловых, Румянцева, Потемкина, Суворова – кому, как не им было его вершить. Все более охлаждающийся разум убеждал и убедил: пока Потемкин обращает пустыни в цветущие провинции – долг ему повиноваться; пока жив Суворов, нет более острого Глазомера в тактике, более Крепкой хватки во владении войсками, которые следует только перенимать. И в спокойно-безнадежном сознании справедливости происходящего поднимался он по ступеням чинов к своему часу. Служил истово, на полный объем сил, в скрытом нарастании утверждавшегося таланта, проявляемого там, где позволяют старшие начальники, т. е. в пределах установленной ими данности, все менее в неё укладываясь, перерастая, делаясь в рамках полагаемых другими задач оригинально-собственным. Он все менее мог быть сведен к кому-либо из лиц, под началом которых служил, все более уходил за рамки сопоставимости, становился субординированно-независимым, отстраненно– Кутузовым и с некоторым удивлением его начальники начинали это замечать, а начальство не склонно удивляться… Его все более ценят, но растет ли от этого близость? Суворов называл его своей правой рукой под Измаилом, но в Италию почему-то не взял, предпочел заместителем «простосколоченного» Дерфельдена… Что было несомненной и грубой ошибкой, сразу ставившей под вопрос успех кампании: коалиция союзников с различными интересами, которые надо согласовать И СОГЛАСОВЫВАТЬ, ведёт уже не войну-политику, а политику-войну, и военно-дипломатическое дарование участника становится особо значимым фактором, которым собственно и обращаются потенциальные совокупные силы в реальный боевой лом – присутствие «политика» Кутузова в этих условиях становилось особенно ценным, так как сам Суворов, замечательно проницательный как политический мыслитель, дипломатическими способностями не обладал; кстати, зная о этом, как и об особом даровании Кутузова в этой сфере, но… – Ндрав! Ндрав! – …не мог перебороть себя в сознании, что его действия Командующего будут более обусловлены не его волей солдата, а той степенью свободы, которую выговорит для него вальяжный сибарит у Венского Кабинета…

Эта самобытность Кутузова замечается внимательными наблюдателями ещё до его главных дел и например Павел 1-й уже совершенно не усматривал в нем ничего ненавистно-потемкинского или подозрительно-суворовского, оценивал в единственности собственно Кутузова, чем будил вероятно, ответную симпатию…

Если справедливо мнение, что великие люди складываются в постижении– преодолении других великих людей, то для Кутузова такими подвигающими испытаниями стали отношения с А.В. Суворовым и Г.А. Потемкиным, первый оттачивал и полировал его тактическое чувство по меркам своего несравненного клинка, утверждал словом и делом в раскрывающемся осознании службы-судьбы, другой понуждал смотреть на войну как средство политики. С 80-х годов он все менее мог быть сведен к кругу их сотрудников; заметно даже, что он всё чаще начинает уклоняться от подавляющего влияния какого-либо одного из этих лиц «перелётами» к другому, охраняясь от Суворовской завороженности «боем» в проясняющих высях потемкинской «политики», и встряхивая ее обманчивое самодовление в ощетинившихся штыками каре, являющих, кто тут в действительности «всё возьмет». Можно сказать, что он нашёл наилучший способ преодоления влияния одного великого человека посредством другого, при сохранении возможно приятных с ними отношений и обеспечил самым покойным образом свою суверенность.

В конце этого «теневого» периода он становится уже настолько независим и от Потемкина и от Суворова, что ему нет иного места на военном театре кроме как заместителем у Н.Репнина, конфликтующе-самостоятельного в отношениях и с Юпитером Таврическим, и с Марсом Измаильским. Вместе с ним в осознании долга совершает он действие, прямо им противопоставленное, табуированное Мачинское сражение, запрещённое Потёмкиным по кулуарно-политическим и ненавистное Суворову по честолюбиво-личным соображениям; столь важное для России и неприятное им обоим как выводившее Репнина на равное с ними положение: в рамках войны в целом Мачин «весил» больше, чем «потёмкинский» Очаков и «суворовский» Измаил – он дал мир, те ничего… Но в то же время – в отличие от Репнина, полагающего в Потёмкине сплошную интригу, а в Суворове одно везение – он и «постигает» и «преодолевает», «всеяден» и дружелюбен как настоящий Миша-медведь, уже унюхавший запах своего леса.

Будучи пользователем суворовской тактики, он так и не стал чистым «драчуном», а охватывая представлением пространство политики, всегда помнил её реальный инструмент Силу. Прибывая с поля боя в пристойные залы мирных конференций он видел, как падает или возвышается цена пролитой крови, как теряет или обретает она значение для страны, как растворяется война в статьях трактатов или прорастает из них новой небывалой ненавистью. Негромкий но всё более внимательно слушаемый голос разума убеждал, что война не бой, штурм, осада – это её эпизоды, иные из которых можно и удалить – её завершающий итог. Сама жизнь учила: узко, лично, карьерно;

* за русско-турецкую войну 1768-74 гг. при участии во всех крупнейших сражениях(Рябая Могила, Ларга, Кагул, Попешти…)

– майор,

– подполковник,

за реализацию итогов войны средствами политики

– полковник,

– бригадир,

– генерал-майор,

* за участие во всех событиях русско-турецкой войны 1787–1791 годов до лета 1791 года, а там были и Очаков, и Измаил, и первая собственная победа при Бабадаге;

– генерал-поручик,

за единственный Мачин, заставивший турок просить мира

– Георгий 2 класса, переход в разряд ведущих военных деятелей империи, в затылок Суворову. Если бы Екатерина 2 не была холодна к Н. Репнину за связь с Павлом, тот справедливо получил бы фельдмаршальство, как завершивший войну, а его заместитель М. Кутузов стал генерал-аншефом, т. е. сравнялся в чинах с А. Суворовым. При полном одобрении страны, что вас так бесило, Александр Васильевич!

Вот момент, с которого он пойдет уже сам, в отличие от отца Иллариона Матвеевича, шедшего всю жизнь по стопам за своим начальником И. Люберасом и ставшего самостоятельным только перед отставкой – на безделье. Отныне кроме как полномочного командования ему, генерал– поручику, единственному в армии кавалеру всех первых трех степеней ордена Св. Георгия и Мачинскому Герою, дать просто неприлично. Это все чувствуют – А понял ли кто, что вежливо, мягко, пристойно вышла в жизнь империи новая большая величина?

Ещё одно обретение – жена Екатерина Ильинична Бибикова, умница, хорошей семьи, безусловно, безоглядно предана; и несчастна только по единственному подозрению, что такова какая есть достойна ли быть ему парой? В отличие от большинства современных ему российских полководцев семейная жизнь которых была безотрадна: Румянцев жил отдельно от жены, семьи Суворова, Багратиона, Воронцова развалились, личная жизнь Каменского-старшего была скверной, Каменского-младшего трагичной, Потёмкин, Ермолов, Милорадович предпочли жить бессемейными – Михаил Илларионович всегда имел «место куда прийти», обожаемый и ласкаемый там женой и 5-ю своими девчонками, составившими ему настоящий культ, которому радостно предавались и все его зятья, и тем более нарастающие в числе внуки.

Уже в ранние годы чем-то он привлекал обостренное внимание, задерживал на себе зоркий недюжинный взгляд. Екатерина II особо ценившая подобранную ненавязчивую силу, пеняла ему, молодому полковнику, за слишком горячую езду и взяла слово ездить только на хорошо выезженных лошадях

– Берегите себя, полковник, вы предназначены для высшего…

Фридрих 2 удостоил долгими доверительными разговорами…

Жермен де Сталь находила совершенно обворожительным гением, в отношении которого Наполеон только плут…

Павел 1, по смерти Суворова, Румянцева, Репнина, разложению Каменского– старшего, старости Салтыкова и Эльмпта выдвинул на первые места в военной иерархии, сверх того провозгласив великим полководцем своего царствования /правда, вкупе с Паленом – что отчасти простительно Полуумному/.

Александру 1 ничего не оставалось делать как отправить его, единственно признаваемого, во главе армии в Австрию: «свою кампанию» выиграл, чужую войну… понадобился Аустерлиц, чтобы несколько лет держать его вдали от власти.

Но к 1811 году он стал уже необходим…

В начале 1812 года его невозможно было становить: после 2-й, успешной (и предпоследней) своей кампании, где одержав, как и 5 его предшественников, «свою» победу, вдруг совершает небывалое: притворным отступлением вовлекает Турецкие Армии в Слободзейскую катастрофу… – Всё! Мир! – … он становится неизбежностью!

Вот человек, всецело владеющий своими чувствами, знающий, что разговор лучший способ утаивания своих мыслей, а светлое выражение на лице наилучшая упаковка злобы; полагающий, что каждый человек попеременно и хорош и плох, может быть гений и попасться на пустяках!

Не должно верить ничему, что он написал, а его молчание может значить и много и ничего!

Вот человек, поднявшийся по стопам В.Долгорукова выше В.Долгорукова, по стопам Н.Репнина выше Н. Репнина, по стопам П.Румянцева и А.Суворова выше Румянцева и Суворова, потому что уже сейчас, в канун Бородино, Он, Главнокомандующий Армий Российских, в своем генеральском чине выше их, фельдмаршала и генералиссимуса; а после Бородина затмит и Светлейшего князя Потемкина-Таврического, которого держало доверие государыни – его возносит доверие общества; а через 5 месяцев он недостижим и Александру I, ибо никто, кроме смерти, более не может отстранить его от Власти и Войны.

И только движения-действия, рождаемые в этом омуте могут что-то прояснить в его глубине…

И как бы он ушел между пальцев, в старческом смешке колыхнув животом и разом обесценив все о нём разглашаемое!

Кажется, только 2 раза после 1800 года допустил он посторонний взгляд в непрозрачную часть своей души:

– в 1805, под Аустерлицем, когда днем на сообщение адъютанта о гибели любимого зятя Фердинанда Тизенгаузена не повел и бровью, а вечером горько и надрывно разрыдался, и на удивление окружающих объяснился

– Днем я был главнокомандующий, сейчас безутешный отец… Сам, сам разжался, велика была тягость, а снять ее с души неопасно и полезно…

Второй раз в 1812 году непроизвольно излился душевный нарыв: ночью пробужденный тихими стонами хозяин избы в Филях услышал его бормотание:

– … Будете, будете вы у меня падаль жрать как турки…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.