С полком

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

С полком

Глава I[94]

Прежде чем начать свои боевые воспоминания, я позволю себе вкратце познакомить читателя со своею личностью, сказать несколько слов о годах своего детства и юности.

Родом я казак Войска Донского, станицы Усть-Быстрянской. Здесь, на берегу Донца, я и получил свое первоначальное воспитание: в 10 лет умел уже отлично скакать на неоседланном коне, взятом прямо из косяка, по улицам станицы и в привольной степи, недурно джигитовал, стрелял из отцовского ружья разных диких и свойских пернатых, хорошо плавал, смело делал гимнастику и еще смелее дрался на кулачки… Но зато читал очень плохо, писал еще хуже, сведения по арифметике и Закону Божьему были тоже крайне смутные. Словом, физическое развитие мое шло обратно пропорционально умственному, да, пожалуй, и нравственному, так как общество, в котором я вращался, не могло научить меня ничему иному, кроме развития силы, ловкости и удали.

Родители мои были люди добрые, простые, и ни в чем меня не стесняли. Я рос совершенно сыном степи и еще ребенком усвоил себе твердо традиции казачества и свое боевое призвание. Особенно сильное впечатление производили на меня, помню, рассказы старых казаков о разных походах, сражениях, о лихой, боевой жизни, полной невзгод и опасностей. Они-то, главным образом, и бросили в мою впечатлительную детскую душу военную искорку, любовь к коню, к шашке и винтовке. Я мечтал о походах, сражениях, смотрел с любовью и умилением на оружие и с некоторым отвращением и презрением на книги…

Несмотря на такую слабую умственную подготовку, я, тем не менее, в 1866 году кое-как выдержал экзамен в Воронежскую военную гимназию (ныне Кадетский корпус) и надел кадетскую куртку. Воспоминания мои об этом заведении довольно смутные. Помню только, что я больше дрался с товарищами, сидел в карцере или стоял в углу («на штрафу»), чем готовил уроки и слушал объяснения преподавателей.

Дрался я, правда, по отзыву вполне беспристрастных людей, превосходно и никогда не стеснялся ни возрастом, ни ростом, ни силой противника. Ходил вечно в синяках, грязный, оборванный и все свободное время употреблял, помимо драк, на разные гимнастические упражнения (хождение на голове, прыганье через кафедру…) и на развитие мускулов. Дразнили меня «казачонком, башибузуком[95], Разиным» и т. д. Сначала я злился, выходил из себя и лез в драку к обидчику, но потом, мало-помалу, совершенно привык к этим кличкам и находил их даже лестными для моего казачьего самолюбия.

Не помню уже, по какой причине, но только через год, в 1867 году, меня перевезли в более северные страны – на берега Волги, в Нижний Новгород, и поместили тоже в корпус. Здесь я оставался верен своим кулачным принципам и, в первый же день по приезде в столицу ярмарок, на боевом турнире, в присутствии многочисленной публики (кадет), очень ловко выбил кому-то из своих новых товарищей что-то два зуба. Дежурный воспитатель (к сожалению, позабыл его фамилию; помню только, что это был очень добрый человек и большой юморист), которому немедленно донесли о моем подвиге, поставил меня возле себя на штраф и записал в журнал. Я отнесся к этому совершенно индифферентно. «Ты откуда?» – спросил он меня, насмешливо осматривая мою куцую фигуру и раскрасневшуюся физиономию. «С Дона, – с гордостью отвечал я. – Я казак!» – «Оно и видно, – сказал, улыбаясь, добряк. – Молодчина же ты, брат, казак – ловко дерешься! Не хочешь ли со мной на кулачки – давай попробуем…» И он, оставив свой стакан с чаем, начал засучивать рукава.

В это время в дежурную комнату вошел какой-то другой воспитатель. «Позвольте вам представить, – обратился к нему комик, – вновь приезжего дантиста из Войска Донского… Отлично лечит от зубной боли…»

При встрече со мной этот воспитатель постоянно ласково трепал меня по голове и добродушно подсмеивался: «Ну что, господин профессор мордобития, как дела? Никому еще зуба не выбил?.. Если ты, братец, так же хорошо будешь бить неприятеля, как товарищей, то из тебя непременно выйдет герой!..»

С первых же дней поступления в корпус я познакомился с помещением карцера и нашел его очень удобным. Особенно же мне показалось приятным общество карцерного сторожа, почтенного, громадного роста человека, прозванного нами министром тюрьмы. С ним я скоро свел самую тесную дружбу и, как завсегдатай этих уединенных уголков, часто вел приятельские беседы, с наслаждением слушая его рассказы о деревне, о прежней службе и проч. Я находил даже, что гораздо приятнее сидеть в карцере, чем в классе, где нужно было ломать голову над трудными арифметическими задачами, выслушивать скучные объяснения о разных «masculin, feminin, plus-que-parfait, passe indefini»[96], зубрить эти глупые заливы, острова и какие-то тропики Рака и Козерога, наконец, получать, кроме дурных отметок, еще скучные выговоры от преподавателей и воспитателя…

Здесь же, на досуге, я обдумывал планы разных новых шалостей, проделок и предприятий, мечтал о войне и боевых подвигах, думал о родной станице, о своей лошадке, о шашке, пике и уличных приятелях…

Впрочем, удовольствие это я стал получать впоследствии только в свободное от классов время – в рекреационные часы: на уроки же меня обыкновенно выпускали.

«Если вы будете так учиться и вести себя, – сказал мне как-то воспитатель, – вас непременно исключат из корпуса». – «Куда исключат?» – полюбопытствовал я. «Конечно, домой, к родителям отправят!» – «Ах, как это будет прелестно, – подумал я. – Значит, опять поеду в станицу, в родные степи, на зимовник!..» И я решил, что нужно ускорить свое возвращение домой.

Словом, в Нижнем Новгороде, так же как и в Воронеже, научные занятия мои подвигались очень туго: зато по части шалостей и всяких проказ я делал большие успехи и за свою отчаянность пользовался известным авторитетом в среде товарищей.

Директором Нижегородского корпуса был тогда генерал Павел Иванович Носович[97], человек очень умный, гуманный и сердечный – большой любимец всех кадет. Обращался с нами он ласково и больше стращал или стыдил, чем наказывал.

Воспитатель мой, некто Семенов, известный географ, тоже очень образованная и в высшей степени симпатичная личность, о которой я сохранил самое теплое воспоминание… Слишком только уж он был мягок, снисходителен. Несмотря на мое отчаянное, невозможное поведение, он, видимо, был ко мне расположен и даже несколько раз брал к себе в отпуск.

Классные занятия, как я упоминал уже, подвигались у меня очень туго, и я больше изощрял свой ум на изобретение разных проказ, причем объектами выбирал обыкновенно учителей. Вообще я являлся почти всегда инициатором и коноводом всех более или менее крупных проступков, и моему самолюбию очень льстило это атаманство.

Помню, был у нас учитель французского языка – некто Нюкер, человек в сущности хороший, добрый. Но так как предмет его мне никак не давался и, кроме того, сам он был чересчур уж комичен, то я больше всего и потешался над ним. Знаю, что не пожалуется по доброте своей, – можно безнаказанно проказить. Кадеты говорили про него, что он был барабанщиком в Наполеоновской армии в 1812 году, затем попался в плен и сделался преподавателем. Конечно, все это шутки…

Нюкер, между другими его странностями, очень боялся мышей. Раздобыв как-то от служителя мышь, я поместил ее в коробке под кафедрой и, когда Нюкер занял свое место, с помощью особого приспособления выпустил мышь на свободу… Нужно было видеть испуг учителя и радость нашу – кадет. Нюкер, сидя на стуле и со страхом подняв ноги, стал громко кричать: «Леви мишь, леви!.. Кто поймайт – 12 балль поставлю!» Весь класс со страшным шумом и гвалтом бросился в погоню за несчастною мышью. Я, конечно, первый овладел ею и, схватив за хвост, поднес трепетавшееся животное чуть не к самому носу Нюкера. «Вот она, господин учитель, вот – я поймал!..» – орал я на весь класс. «В окно ее, в окно!» – кричал Нюкер, отмахиваясь испуганно руками. Мышь стремительно полетела в окно, со словами: «Ишь шельма – вот тебе!» Все со смехом уселись по местам и успокоились, а довольный Нюкер с благодарностью поставил мне в журнал обещанные 12, хотя по его предмету я был форменный сапожник и вряд ли больше пяти мог бы получить за заданный урок. (Впрочем, 12 эти Нюкер не взял в расчет при выводе среднего балла за четверть, и я по-прежнему получил пятерку.)

С ним же я устроил еще одну штуку, хотя и довольно злостную. Дело в том, что Нюкер был большой франт и одевался всегда очень изящно. Входя в класс, он имел обыкновение бросать свою шляпу на подоконник. Пришла мне раз фантазия смазать этот подоконник керосином. Вошел в класс Нюкер, любезно раскланялся с нами и ловко швырнул свою шляпу на обычное место. Окно было отворено, шляпа скользнула и полетала на двор. Перепуганный Нюкер подскочил к окну, облокотился на него руками и грудью, чтобы посмотреть на место падения шляпы, – и моментально же отскочил: руки и чистая жилетка его были совершенно вымазаны керосином… В классе, разумеется, поднялся хохот.

– Чте это, чте? – совершенно растерялся Нюкер, растопырив руки и злобно смотря на нас.

– Это ламповщик, скотина, пролил керосин! – реву я с задней скамейки, громче всех заливаясь смехом.

– Ах он мошенник, подлец! – ругается Нюкер и просит нас спасти его шляпу.

Несколько человек стремглав, наперегонки, бросаются вниз выручать шляпу, и через минуту целый десяток рук приносит ее торжественно в класс. Нюкер ушел менять платье, урока не было, и мы провели время очень весело, прыгая через кафедру и столы.

Припоминая теперь все это, я, конечно, краснею за свое ужасное поведение и дикие выходки, но все-таки откровенно делюсь с читателем воспоминаниями о своем детстве.

Помню, сделал я еще такую штуку. Дело было в начале года – я кое-как перешел во 2-й класс. Кадеты 3-го класса не выучили заданного им трудного урока по французскому языку, и некоторые из них стали просить меня выручить их из беды. «Пожалуйста, Дукмасов, помоги! – просили они меня. – А то он единиц накрутит нам, а потом без отпуска и сиди». – «Извольте, могу, – согласился я, немало польщенный этою просьбой. – Я буду у вас за новичка… Только смотрите – не выдавать. А то хоть вы и третьеклассники, а за измену всех вас отдую…» Учитель был у них другой, не Нюкер, и, следовательно, меня не знал.

После звонка я уселся в 3-й класс, ближе к краю, чтобы, в случае опасности, можно было легче удрать.

Вошел учитель (не помню его фамилии, какой-то строгий и сердитый), выслушал рапорт дежурного кадета, сел на свое место, высморкался, осмотрелся и заметил мою, незнакомую ему, физиономию. «Это кто?» – ткнул он на меня пальцем. «Это новичок, господин учитель. Только сегодня поступил к нам…» – ответило разом несколько голосов. «А, прекрасно!.. Как фамилия?..» – обратился он ко мне. Я встал и смело соврал какую-то фамилию. Учитель аккуратно записал ее в свою книжку и стал меня подробно расспрашивать: откуда я, где воспитывался, кто мои родители и проч. Я врал, не заикаясь.

Затем он заставил меня читать. Для 3-го класса я читал, конечно, отвратительно, и учитель недоумевал, как это меня приняли. «Плохо, плохо, – говорил он, качая головой. – Вам надо хорошенько подзаняться, вы положительно ничего не знаете!..» Кадеты, между тем, усердно хихикали, и учитель, заметив мою излишнюю развязность, пересадил меня ближе к середине – путь отступления оказался теперь гораздо затруднительнее. Тем не менее, когда, наконец, француз, оставив меня в покое, стал спрашивать других, ходя между скамьями, я, выбрав удобную минуту, стремительно вскочил с места, бросился к двери и, сильно хлопнув ею, через зал со всех ног полетел в свой класс. У нас в это время был урок немецкого языка. Учитель, господин Шмидт – человек очень серьезный и строгий (с ним я тоже как-то устроил шутку: над кафедрой висела лампа, которую ламповщик для чего-то снял; перед уроком Шмидта я, вместо лампы, навесил на проволоку грязную тряпку. Конечно, за это угодил в карцер).

Как бомба влетел я в свой класс и перепугал всех. «Что это, где вы были?..» – закричал на меня удивленный немец. «В ватерклозете, господин учитель! – отвечал я, запыхавшись и садясь на свое место. – У меня очень живот болит, я касторку принимал…» – «Ступайте в угол!..» – рассердился окончательно Шмидт. Я занял свое обычное место.

Между тем учитель-француз, которого я так ловко поднадул, поняв после моего бегства, в чем дело, отправился за мной в погоню. Встретив в зале инспектора классов, он рассказал ему о моей проделке, и они отправились по классам разыскивать виновного.

Минут за десять до окончания урока дверь нашего класса вдруг отворилась, и в нее вошел инспектор с учителем. Все встали. «Нет, здесь его нет», – сказал учитель-француз, осмотрев внимательно всех воспитанников, и уже вышел было за двери. Между тем Шмидт, узнав от инспектора, в чем дело, вдруг проговорил: «А вот не этот ли, посмотрите?» Я стоял в это время незамеченный за печкой, прижавшись, затаив дыхание и стараясь как бы слиться со стеной. Француз снова вошел в класс, взглянул на меня и радостно воскликнул: «Это он, он!»

Повели меня, раба Божия, прямо в карцер и просидел я в нем что-то дня три. Педагогический комитет поручил сбавить мне балл за поведение и спороть погоны – высшая мера наказания после розог. Молодцы кадеты 3-го класса – так и не выдали меня, сказав, что не знают моей фамилии. За это все они наказаны были без отпуска.

Много подобного я еще творил, много раз моя фамилия фигурировала в журнале, и я подвергался всевозможным наказаниям – теперь уж не припомню всего.

Должно быть, я сильно надоел начальству своими проказами, потому что в 1870 году меня из Нижнего Новгорода сплавили по Волге и поместили в город Вольск, в военную прогимназию – единственное в России исправительное заведение военно-учебного ведомства. Здесь, кажется, я вел себя несколько приличнее, хотя по временам и прорывался. Дрался реже, но зато крепче… Высшее начальство, к счастью, было хорошее: директор, полковник Остелецкий, добрый, сердечный человек, за свою набожность прозванный нами архиереем. Инспектор классов, капитан Гржимайло, человек честный, строгий и при этом замечательно хладнокровный, флегматичный, невозмутимый…

Воспитательный и учебный персонал был похуже, хотя и попадались порядочные люди, оставившие по себе хорошее воспоминание.

В 1873 году, т. е. 17 лет от роду, я окончил курс в прогимназии и из Вольска, уже в форме урядника, т. е. унтер-офицера, приехал в Новочеркасск. Явившись к начальнику штаба, генералу Леонову[98], и будучи зачислен в учебный полк, я получил отпуск в хутор на Быстрой речке, где и проболтался около года. В 1874 году я поступил в Варшавское юнкерское училище, в казачью полусотню, но через год за маленькую историйку был исключен и вернулся снова в полк. Еще через год я опять поступил в то же училище, уже прямо в старший класс, и в конце того же 1876 года окончил, наконец, курс. Начальником училища был в то время полковник Левачев[99], человек, правда, горячий, строптивый, но честный, справедливый, добрый и образованный. Юнкера его любили, уважали, хотя и побаивались.

Суровая воинская дисциплина и казарменная обстановка несколько отполировали меня, и я стал принимать более регулярную внешность, хотя внутренний мирок мой оставался по-прежнему иррегулярным, казачьим…

Как видит читатель, немало пришлось мне постранствовать по разным военно-учебным заведениям Российской империи, прежде чем надеть погоны казачьего офицера. Греха таить нечего, лентяй я был порядочный, хотя способности и память имел довольно хорошие. Главный же мой враг – это моя буйная, горячая натура, созданная скорее для военного, чем для мирного времени, и с трудом подчинявшаяся разным казарменным стеснениям.

Еще сидя на юнкерской скамейке старшего класса Варшавского училища, услышали мы впервые толки о войне. Нечего и говорить о том радостном чувстве, о том ликовании, с каким вся наша пылкая юнкерская братия встретила эти тревожные слухи. Возбужденное, лихорадочное состояние овладело всеми нами… Топография, тактика, администрация, иппология[100], уставы – все это порядком уже надоело нам. Молодая казачья душа рвалась в бой и увлекала по традиционной дороге предков. Мы только и говорили, что о войне, о скором выпуске, о новой боевой жизни, которая, по сравнению с монотонной училищной, представлялась каким-то раем. Об опасностях, конечно, никто и не думал, рисовались только одни светлые, заманчивые стороны войны. «Докажем, – говорили некоторые, более экзальтированные юноши, – что мы, казаки Александра II, умеем драться не хуже наших дедов – казаков Александра I, что Европа недаром до сих пор так боится нас, что мы достойны назваться внуками графа Платова[101], который за удаль своих донцов получил даже от сынов Альбиона почетную дорогую саблю, и детьми Бакланова, имя которого хорошо известно всем храбрым кавказским горцам».

Мечты мало-помалу начали сбываться: в некоторых округах уже объявлена была мобилизация.

Еще ранее, в июле 1876 года, мы были произведены в портупей-юнкера[102] и отправились по полкам. Я взял вакансию в полк номер 6-й.

После осенних маневров, очень поучительных для нашего брата юного воина, произведенных в окрестностях Скерневиц, полк направился на зимние квартиры через город Плоцк в Млавский уезд. Мне пришлось остаться при штабе полка, в д. Шренске.

В начале октября от начальника дивизии генерала Эссена было получено приказание быть готовыми по первой телеграмме о выезде офицеров, назначенных для укомплектования полков 2-й очереди[103]. На мою долю выпал полк № 26, куда я назначался с тремя товарищами.

Упомянутая телеграмма породила в обществе офицеров и казаков самые оживленные, воинственные толки. Припоминались прошлые войны с турками, рассказы стариков о тех зверствах и неистовствах, которые проделывали мусульмане с нашими ранеными и пленными, соразмерялись силы наши с неприятельскими и проч., и проч. Женатый люд, впрочем, не особенно разделял эти восторги молодежи и более сдержанно относился к нашим воинственным, оживленным беседам. Перспектива расставания с семьей и близкими, дорогими людьми была, конечно, не особенно заманчива и невольно заставляла серьезно задумываться о будущем. В конце октября от Эссена была получена снова телеграмма – немедленно отправить от нашего полка трех офицеров и одного портупей-юнкера (меня) в Донской казачий 26-й полк, сборным пунктом которого была назначена Нижнечирская станица.

На другой же день, напутствуемые теплыми пожеланиями командира полка и товарищей, мы выступили из нашей деревушки в Варшаву. Прекрасное солнечное утро вполне гармонировало нашему радостному настроению и еще более оживило картину проводов. Остававшиеся товарищи называли нас счастливцами и завидовали, что мы идем в Болгарию, в бой, тогда как они должны пребывать пассивными зрителями этой предстоящей кровавой борьбы креста с полумесяцем.

С нами же отправлялись на Дон и семейства моих трех товарищей, разместившись в нескольких польских фургонах. Мы же, все верхами на наших родных степняках, в полном боевом снаряжении, джигитовали от одного фургона до другого, делясь с барынями своими впечатлениями. Шествие замыкали три верховых казака.

В Варшаве мы уселись в вагоны и быстро помчались на восток – через Брест-Литовск, Смоленск, Орел и Грязи в Калач. Здесь, на берегу родимого тихого Дона, который в это время уже «всколыхнулся, взволновался»[104], мы вышли из вагонов, уселись снова на коней и благополучно добрались до Нижнечирской станицы – нашего конечного пункта.

На другой день маленькая компания наша явилась к командиру полка, полковнику Краснову[105], который принял всех очень радушно, облобызался со всеми прежними сослуживцами и сказал несколько простых, но теплых, задушевных слов: «Сердечно рад, господа, вас видеть и очень доволен, что вы ко мне назначены… Вполне уверен, что вы честно и добросовестно исполните свой долг. Служили мы хорошо в мирное время, теперь покажем себя достойными сынами Дона и под пулями… Докажем, что дух наших боевых предков живет и в наших сердцах, что мы молодецки умеем драться за Батюшку-Царя и дорогую Родину и не пожалеем наших голов, если это потребуется для пользы общего родного дела…» Краснов остановился. Слезы показались на глазах ветерана. «Полк уже в сборе, – продолжал он спустя минуту. – Люди все молодцы, настроение превосходное… Лошади только немного худоваты. Ну да это, Бог даст, поправим!.. Пожалуйста, господа, обратите серьезное внимание на ваши части и, пока здесь станичные атаманы, заставляйте их пополнять недостающие у казаков вещи[106]. Ну, пока до свидания!..»

Полковник Краснов – честный, добродушный и простой казак – представляет собой очень симпатичный тип старого ветерана-севастопольца, кавказца[107],– тип, который, к сожалению, теперь все реже и реже попадается. Беззаветная преданность своему долгу, любовь к военной службе, к казаку и его другу – лошади, теплое, отеческое, а не казенное (сухое, официальное) отношение к подчиненному. Наконец, храбрость, отвага со спокойным, твердым и ровным характером – все эти драгоценные для воина качества совмещались в полковнике Краснове. С таким человеком не страшно было идти в бой – он невольно внушал к себе полное доверие! Каждый знал, что он не потеряется в трудную, опасную минуту. Прошлое полковника Краснова полно боевых опасностей: грудь его украшена была солдатским Георгиевским крестом за отличие на Кавказе, офицерским Георгием за какую-то безумную храбрость в Венгерскую кампанию[108] и многими другими орденами[109].

На следующий день мы представлялись атаману отдела[110], который был сильно занят осмотром казаков и снабжением их всеми необходимыми вещами.

24 ноября полк наш приезжал инспектировать командир Лейб-гвардии Атаманского полка, флигель-адъютант полковник Мартынов[111].

Пропустив сначала сотни справа по одному, Мартынов собрал затем, по старому казачьему обычаю, весь полк в круг и обратился к казакам и офицерам с теплым, отеческим словом: выразил уверенность, что на боевом поприще казаки покажут себя молодцами и оправдают надежды, возлагаемые на них Государем и Россией. Затем Мартынов распростился с нами и уехал инспектировать другой полк.

26 ноября назначено было днем нашего выступления. Рано утром еще полк, с полным походным вьюком, выстроился покоем[112] за станицей в ожидании напутственного молебна. Торжественно-трогательную картину представляли эти сотни удалых всадников, покидавших родные степи и дорогих, близких людей! Туманное, мрачное будущее рисовалось в это время у каждого перед глазами… «Кому-то из нас придется вернуться обратно и кому суждено остаться навеки там?» – читалось в глазах у каждого казака. Выражение у всех было сосредоточенное, серьезное.

В середину образовавшейся небольшой площадки поместился священник с причтом, атаман отдела, офицерство, станичные атаманы и прочий чиновный люд. Вокруг разместились спешенные казаки, держа в поводу коней, а позади них и между ними – жены с маленькими детьми на руках, отцы, матери, сестры, братья, знакомые. Лица у казачек были заплаканные, многие просто навзрыд рыдали. Даже малютки, видя слезы своих матерей, бессознательно поднимали плач и этим еще более усиливали и без того тяжелую картину проводов.

Покрытые сединами старые казаки, которым годы и силы не позволяли уже разделить трудов и опасностей боевой жизни со своими детьми и внуками, безмолвно стояли тут же, опустив на грудь свои серьезные морщинистые лица. Покорность судьбе и твердая, непоколебимая решимость жертвовать всем дорогим для блага родной земли и ее могучего Властелина ясно выражались на этих задумчивых, печальных лицах. Слова дьякона «Благослови, Владыка!» заставили всех временно забыться и перенестись с теплой мольбой к Всевышнему. Горячо молился православный люд – от старика до ребенка – и слезы стояли у каждого на глазах. Да в такие минуты нельзя и не молиться!.. Неверующий и тот, если и не прочтет молитву, то проникнется особенным благоговейным настроением…

После молебствия священник сказал краткое напутственное слово, благословил всех крестом и окропил святою водой. Атаман отдела поздравил с походом, простился с казаками и пожелал быть всем героями и кавалерами. Краснов приказал дежурному офицеру вести полк, а сам, со всеми нами, отправился на завтрак к атаману отдела.

После плотной закуски, хорошей выпивки, задушевных, горячих тостов, бесчисленных искренних пожеланий и поцелуев мы уселись на коней и догнали полк всего в трех верстах за станицей. Причиной такого медленного движения были провожавшие казаков, в санях и верхами, родные и родственники. Женские слезы, всхлипывания, причитанья и ответные увещания воинов долго еще слышались по пути движения полка.

Мы двигались вверх, по берегу Дона, на Калач. Здесь поэшелонно мы уселись в вагоны и по железной дороге через Царицын, Грязи, Орел, Курск и Киев добрались до Жмеринки. Отсюда обыкновенным маршем направились в Ямпольский уезд и расположились на зимние квартиры в Качковке и близлежащих деревнях, где и пробыли до апреля 1877 года.

Воинственное настроение и восторги наши оказались, таким образом, несколько преждевременными, и дипломатии угодно было помучить нас несколько, затянув свои, непонятные для нас, переговоры.

Невесела жизнь в той глуши, куда забросила нас судьба! Впрочем, «когда здоров да молод, без веселья весел!» – гласит русская пословица. И мы умудрялись разнообразить скучные зимние вечера: устраивали пикники, танцы, и барышни окрестных помещиков охотно являлись, в сопровождении своих неизбежных маменек, в наш скромный кружок повеселиться и поплясать. Командир полка, несмотря на свой солидный возраст и вполне боевое призвание, был большой любитель этих soiree[113], усердно ухаживал за смазливенькими девицами и вообще немало оживлял танцы. Наплясавшись до упаду, мы принимались за хоровое пенье, причем барышни охотно примыкали к нашему кругу. От них-то мы выучились, между прочим, многим малороссийским песням, а их, в свою очередь, научили нашим казачьим. После пения снова начинался пляс, и так вперемешку до рассвета.

В декабре я был произведен в первый офицерский чин, в хорунжие, и еще с большим нетерпением стал рваться в бой…

В апреле мы покинули нашу стоянку в Ямпольском уезде, переправились через Днестр и расположились в городе Сороки. В этом переходе я не участвовал с полком: совершенно экспромтом мне удалось съездить в Варшаву.

Вышло это так. Компания офицеров (все юнцы – я, Чеботарев, Платонов и др.) отправилась из Качковки в город Ямполь со специальною целью – кутнуть и спустить часть полученного жалованья. Остановились мы в какой-то невозможной, жидовской гостинице, верней – на постоялом дворе. Грязь и вонь, конечно, невообразимые – семиты без этого жить не могут. Кто-то из товарищей, за бутылкой пива, высказал мысль, что вот недурно бы съездить в баню и помыться. «Вот стоит в жидовской бане мыться!» – заметил я. «А что ж, когда другой нет, – отвечал товарищ. – Не ехать же в Варшаву, за тысячу верст, в баню!» – «Отчего ж и не поехать? Вот завтра возьму, да и отправлюсь!..» – стал я спорить. «Ну, брат, разбрехался, – сказал Чеботарев. – Ведь отпуска из действующей армии совершенно воспрещены!» – «Хочешь пари, что поеду! – предложил я, разгорячившись вином. – Дюжина шампанского!..»

Предложение мое было принято. Товарищи заранее ликовали…

Заплатив должные дани Бахусу и Венере, мы с пустыми кошельками вернулись в Качковку.

– Полковник, позвольте мне съездить в Варшаву! – обратился я к Краснову, явившись на другой день к нему на квартиру.

– Это зачем? – удивился он.

– Дело есть, господин полковник.

– Какое такое дело?

– Да вот хоть бы кос купить! – сказал я, зная, что Краснов все собирался запастись косами на всю кампанию.

– Каких кос? Бабьих, что ли?

– Нет, не бабьих, полковник, а чтобы траву косить в Румынии и Болгарии. Вы же сами говорили, что нужно…

– Во-первых, косы уже куплены, а во-вторых, отпуска, как вам небезызвестно, воспрещены.

Но я, зная доброе сердце своего командира, продолжал его упрашивать, и, действительно, Краснов согласился. Отпуска я получить не мог, и поэтому мне дали предписание отправиться в командировку для покупки кос.

В Варшаве я был в бане, очень весело провел время, и когда вернулся через неделю в полк, то застал его уже не в Качковке, а в Сороках.

В Бессарабии жилось гораздо хуже, чем в Подольской губернии: мы не встретили здесь того теплого радушия, которое находили по левую сторону Днестра. Жители держали себя очень сдержанно, даже сухо в отношении нас и, видимо, тяготились присутствием войск.

К счастью, нам недолго пришлось здесь стоять: 12 апреля мы выступили из Сорок. 17-го переправились через реку Прут у деревни Унгени и вступили в страну румын. Первый румынский город, который мы проходили, Яссы – бывшая столица Молдавии – очень хорошенький, чистенький и довольно оживленный. Кроме молдаван и вездесущих жидов, мы нашли здесь довольно много русских сектантов. Путь наш лежал далее через города Вырлад, Текучь, Фокшаны, Бузео и Бухарест. Не буду описывать этот путь, свои дорожные впечатления и проч. Русскому читателю все это, наверное, хорошо уже известно из многочисленных корреспонденций, рассказов, мемуаров…

В окрестностях румынской столицы мы остановились. Так как через город, согласно конвенции, русским войскам проходить воспрещалось, то, чтобы добраться до деревушки, назначенной для нашей стоянки, мы должны были обойти предместьями Бухареста, что составляло втрое дальнейшее расстояние.

Командир полка, впрочем, разрешил офицерам ехать прямо через город, и большинство из нас воспользовалось этим позволением.

Бухарест произвел на меня очень приятное впечатление: широкие улицы, прекрасные дома, роскошные магазины, отличные извозчики (русские) и хорошие, чистые гостиницы – словом, столица Румынии смело может стать в один ряд с нашим Киевом, Одессой, Варшавой, хотя, конечно, далеко ей до Петербурга.

Так как час был адмиральский[114], то мы и решили пообедать в одном из лучших ресторанов. Выбор наш остановился на «гранд-отеле», помещавшемся на бульваре.

Здесь мы узнали от одного знакомого офицера, что бригада наша (полки № 21 и 26) поступила в состав Кавказской казачьей дивизии, начальником которой был назначен генерал-лейтенант Скобелев 1-й[115], а начальником штаба – сын его, Скобелев 2-й[116]. Здесь же мне пришлось впервые увидеть своего будущего начальника – незабвенного Михаила Дмитриевича. Во время нашего обеда в зал вошел молодой свитский генерал с несколькими офицерами, между которыми были и полковники, и капитаны, и даже прапорщики. Мы поспешно все встали. Генерал любезно с нами раскланялся и просил садиться.

Вошедшая со Скобелевым компания (человек десять) поместилась против нас за отдельным столиком и занялась едой. Оживленный, чисто военный разговор долетал до нас. Скобелев спокойно выслушивал мнение каждого и мягко, с улыбкой, оппонировал или развивал дальше известную мысль.

Я с любопытством рассматривал мощную, симпатичную фигуру героя Турана и завоевателя Кокандского ханства, одетого в свитскую форму, с Георгием на шее и с золотою шашкой через плечо. Я с удивлением присматривался к тому простому, товарищескому обращению, с которым Скобелев относился к своим компаньонам – совершенно молодым офицерам. Бритая голова Михаила Дмитриевича и небольшие, светло-голубые, смеющиеся глаза особенно привлекали мое внимание. И это насмешливое выражение глаз, этот добродушный юмор не сходили с его лица во все время обеда.

Меня что-то тянуло к этому сильному человеку, машинально влекло к нему… Мне вдруг захотелось познакомиться с ним, посидеть возле него, послушать его речей, взглядов, мнений. Но сделать это было, конечно, нельзя, и я только чутко прислушивался к долетавшим до меня отдельным фразам генерала и не сводил глаз с этого умного, дышащего отвагой и энергией, лица.

Расплатившись за обед, мы снова уселись на коней и крупною рысью поехали по бухарестским улицам, рассматривая по пути хорошеньких румынок, к месту стоянки полка – маленькой деревушке, верстах в трех от города. Здесь нам назначена была дневка.

На другой день я был дежурным по полку и совершенно случайно имел маленькое, но жаркое дело с неприятелем. Врагом, впрочем, оказались не турки, а семиты – прихвостни пресловутой вампирской компании «Когана и Горвица»[117].

Я сидел за самоварчиком в своей скромной конурке, когда явился дежурный урядник и доложил, что казаки не хотят принимать сено, доставленное упомянутым товариществом. «Помилуйте, ваше благородье, лошади вовсе не едят его – один бурьян!» – жаловался он.

На моей обязанности, как дежурного по полку, лежала приемка фуража от товарищества. Выйдя на площадь и осмотрев сено, я нашел его действительно никуда не годным и забраковал. Жидам же категорически объявил, чтобы они немедленно доставили хорошее сено, так как, в противном случае, оно будет куплено на счет товарищества.

Два жидка, поверенные «Когана и Горвица», размахивая руками и крича, очень развязно и нахально стали уверять меня, что сено прекрасное и лучшего быть не может, что точно такое сено у самого Великого князя принимают, что сколько уже прошло через их руки артиллерии и кавалерии – и все были очень довольны и благодарны им, что это только мы, казаки, такие требовательные и т. д. А когда все эти доводы ни к чему не привели, и я оставался при своем решении, то жиды стали даже меня стращать Коганом, который-де пожалуется Великому князю и мне достанется от Главнокомандующего за излишнее стеснение.

Меня, наконец, взбесили эти нахалы. «Ах вы, черти иродовы, – ишь, распетушились!» – крикнул я на них и отправился к командиру полка, чтобы доложить ему о забракованном сене. Полковник вполне одобрил мое решение.

Когда, вернувшись назад, я снова энергично приказал жидам немедленно привезти нам хорошее сено, один из них, с юркою, плутоватою физиономией, подошел ко мне очень близко и тихонько, но убедительно попросил принять дурное сено. «Ми вас будем благодарить!..» – многозначительно проговорил он. В то же время рука его незаметно опустилась в мой карман, и я почувствовал присутствие в нем двух полуимпериалов. Кровь бросилась мне в голову, рука машинально ухватилась за нагайку. «Ах ты, мерзавец, жидовская харя!..» – злобно крикнул я и с силой швырнул эти золотые монеты в подлую, противную морду Сруля. Вслед за этим плеть моя звучно вытянулась несколько раз по согнувшейся, костлявой, жидовской спине.

Взвизгнул испуганный иудей и со всех ног пустился наутек.

– Эй, станичники! Хорошенько его, подлеца! – крикнул я казакам.

Но жида уж и след простыл. Вскоре явился какой-то другой еврей, более приличный, отрекомендовался главным поверенным, очень вежливо извинился передо мной за поступок своего собрата и объявил, что другое, хорошее сено, будет немедленно доставлено…

На следующий день мы двинулись через Фратешти к Дунаю и заняли посты по реке ниже Журжева. 15-я Донская батарея, присоединенная к нашей бригаде, расположилась на позиции у самого берега. Никто нас не беспокоил – противника мы совсем не видели. И лишь глухие пушечные выстрелы, доносившиеся со стороны Рущука и Журжева, убеждали, что неприятель уже близко и отделен от нас только широкою полосой воды, которую предстояло нам преодолеть.

Полковой адъютант, ездивший в штаб Кавказской дивизии за приказаниями, вскоре вернулся и сообщил, что бригада наша опять выделена в самостоятельную единицу и ей приказано перейти в Александрию.

Потянулись мы опять на запад. Проходя возле Журжева, взоры всех внимательно устремились на южный берег Дуная, на котором, как раз против румынского города, красиво раскинулся со своими стройными белыми минаретами и грозными укреплениями турецкий Рущук. Но, за дальностью расстояния, город казался точно мертвый и только масса палаток, белившихся вблизи его, доказывала, что защитников крепости имеется немало.

В Александрии бригада разместилась бивуаком у самого города. Офицерство расположилось по квартирам. Здесь мы пробыли почти месяц. Отдохнули, привели в порядок поистасканные за поход вещи, подкормили лошадей, позаботились о снаряжении… Словом, отдых употребили с пользой.

Александрия – маленький, тихенький городок: две грязные, тесные гостиницы (вернее, кабачка), несколько отчаянных, развеселых домов, десятка три скверных жидовских лавчонок – вот и вся, так сказать, коммерческая часть города.

По улицам постоянно проходили разные войска – пехота, артиллерия и кавалерия, направлявшиеся к Дунаю. Мы, конечно, на правах как бы хозяев старались быть им полезными, быстро знакомились, угощали, чем могли, и расспрашивали про новости. Впрочем, все новости мы обыкновенно получали от жидов: эти пронырливые люди всегда первые знали, что затевается, предполагается.

Но, в общем, мы томились от бездействия!..

В первых числах июня в нашу бригаду прибыли новые боевые товарищи и вместе начальники – для нашего брата, субалтерна[118]: бригадный командир полковник Чернозубов[119] с дивизионерами – адъютант военного министра, ротмистр Мартынов, флигель-адъютант, штаб-ротмистр барон Корф, поручик барон Розен и войсковой старшина барон Штакельберг[120] (первые два в наш полк, последние в 21-й). Офицерство наше, в особенности старшие сотенные командиры, рассчитывавшие на дивизионерство, встретили новых сослуживцев крайне недружелюбно, угрюмо. «Ишь, понаслали всяких паркетных моншеров[121] из Питера – баронов да адъютантов. Видывали мы таких: за наградами приехали у нашего брата отнимать… И без них дело сделаем!..» – ворчали некоторые сотенные командиры и холодно, сухо держали себя вначале с ними.

Вскоре, впрочем, новые сослуживцы своим прекрасным, искренним поведением и открытым, честным характером завоевали себе расположение всех офицеров, а впоследствии, под огнем, перед лицом смерти, где люди всех положений становятся равными, окончательно закрепились с ними самые тесные товарищеские отношения.

Почти одновременно с этими офицерами в город прибыл конвой Главнокомандующего – дивизион Лейб-гвардии казачьего полка, и все ждали проезда Его Высочества. По всему было видно, что армия приступает к решительным действиям, что мы накануне крупных военных событий. И действительно, 16 июня с быстротой молнии разнеслась по городу радостная весть об удачной переправе через Дунай дивизии Драгомирова. Глаза у всех весело заблистали, мы радостно поздравляли друг друга, оживленно рассказывались подробности переправы, и все с нетерпением рвались вперед.

Глава II

17 июня бригада наша двинулась к Зимнице и, в ожидании переправы, расположилась бивуаком на берегу Дуная. Через три дня, т. е. 21 июня, войдя в состав передового отряда генерала Гурко, мы переправились через понтонный мост на турецкую территорию у города Систова и через болгарские деревни Павло, Ебели и Трембеш совершенно спокойно дошли до реки Янтры, нигде – ни с юга, ни с запада – не встречая противника.

Радостное, теплое чувство испытывал я (да, вероятно, и каждый из нас), ступив в первый раз на правый берег исторической славянской реки. Сильно забилось молодое сердце, и душа рвалась все вперед-вперед, через суровые Балканы, в долину болгарской Марицы, к вратам еще более славянского Царьграда. Машинально снял я шапку и набожно перекрестился. «Дай-то Бог, – думалось мне, – скорее и с меньшими потерями добраться нам до Босфора… Уж теперь не выпустишь его из рук!.. Украду из гарема одну из жен султана, да к себе в станицу и повезу!..»

Конь мой Дон, бодро выступавший перед сотней, казалось, вполне разделял мои мысли, весело помахивая головой и внимательно посматривая по сторонам на аппетитные маисовые поля.

Жители-болгары с восторгом и радостными криками встречали нас в деревнях и гостеприимно выносили казакам хлеб, вино, фрукты и другие продукты.

24 июня несколько братушек из ближайших к Тырнову деревень явились в наш отряд и убедительно, со слезами на глазах, просили помощи против черкесов, которые, по их словам, грабили, жгли жилища, угоняли скот и убивали жителей-болгар. Немедленно назначены были три сотни для нападения на черкесов. Но последние, увидев опасность, быстро отступили к Тырнову, предварительно подпустив красного петуха. Казаки наши вернулись, не догнав противника.

В тот же день бригадный командир, полковник Чернозубов, получил от Гурко приказание произвести рекогносцировку по направлению к Тырнову. Для этой цели назначены были от нашего полка три сотни (в том числи и 6-я, где я служил) с двумя орудиями донской казачьей № 15 батареи.

Утром рано 25-го, под командой полковника Краснова, мы двинулись на юг. Со всеми предосторожностями прошли мы по шоссе около 10 верст, а турок все не было видно. Наконец, перейдя речку Руситу, авангард наш заметил возле деревни Поликраешти человек 50 черкесов, которые при нашем появлении быстро стали отступать к Тырнову. Таким образом, мы дошли без выстрела до д. Самовод, находившейся как раз у входа в Тырновское ущелье. Здесь мы заметили, что отступавшие черкесы разбились на две партии, причем одна из них отошла к монастырю, видневшемуся в ущелье, а другая переправилась на правый берег Янтры и двигалась горой.

У Самовод Краснов остановил отряд, спешил людей и нас, офицеров, собрал на совет. Предстояло решить вопрос, по какой дороге продолжать наступление к Тырнову, так как по шоссе вследствие дефиле[122] (ущелье и лес), двигаться было крайне опасно.

Вправо Краснову, видимо, не хотелось идти, потому что там, через деревню Карабунар, наступала драгунская бригада Великого князя Евгения Максимилиановича Лейхтенбергского, к которой пришлось бы присоединиться, а Краснову, очевидно, хотелось сохранить самостоятельность.

Решено было произвести маленькую рекогносцировку. Меня с десятью казаками послали влево от шоссе через реку Янтру, а другого офицера (Попова) вправо от деревни Самовод. Обе рекогносцировки окончились вполне благополучно и без выстрела.

Быстро переправился я вброд через Янтру, рысью поднялся с казаками на горы и увидел, что черкесы спустились в ущелье по тропинке, ведущей в монастырь Святой Троицы. В другом монастыре (Преображенском), на левом берегу реки, я заметил турецкую пехоту, хотя количество ее не мог определить, так как она скрывалась за монастырскими стенами и в близлежащем лесу. С вершины горы в бинокль открывался чудный вид на древнюю столицу Болгарии – Тырново, стройные минареты которого особенно рельефно выделялись из утопавших в зелени красивых белых домиков, разбросанных в котловине на берегу Янтры между виноградными горами. К западу от города я ясно рассмотрел траншеи для пехоты и батарею приблизительно на четыре орудия.

Обо всем этом, вернувшись, я доложил командиру полка.

Вскоре возвратился и Попов, производивший рекогносцировку вправо от Самовод, и сообщил, что противника он не встретил и что подъем на горы очень крут.

После некоторых споров и обсуждений, какой избрать путь, остановились, наконец, на втором – к западу от Самовод.

Дорога оказалась действительно отвратительная – очень узкая, с крутыми подъемами и спусками. Когда же мы вышли на хорошую дорогу, то от встреченного драгуна узнали, что часть отряда Евгения Максимилиановича, двигавшегося через деревню Карабунар, уже впереди нас, в долине. Действительно, через четверть часа к нам подъехал начальник всего передового отряда генерала Гурко и приказал одной сотне и двум орудиям занять позицию в горах на случай неудачной атаки Тырнова и отступления наших войск. Две же остальные сотни продолжали движение и остановились в резерве у фруктовых садов, за возвышенностью, близ самого города.

Как раз против нас, по правую сторону Янтры, на вершине горы, скат и подошва которой были покрыты лесом, виднелась турецкая батарея. Внизу же, близ реки, был раскинут турецкий лагерь, который, впрочем, по занятии спешенными драгунами Казанского и Астраханского полков близлежащей возвышенности и открытия ими огня был брошен турками, отошедшими к своей батарее.

Вскоре драгуны спустились по склону горы, не переставая стрелять, еще ниже и ближе к противнику, а место их заняла 16-я конная батарея подполковника Ореуса[123]. Лихо, точно на ученье, вынеслись на позицию конно-артиллеристы. Но на самой вершине встретилось некоторое препятствие: каменные стены садов не позволяли развернуть вполне фронта батареи. Поэтому нашей сотне приказано было помочь артиллеристам и разобрать скорее преграду. Турки очень хорошо воспользовались этою задержкой и открыли меткий и частый артиллерийский и даже ружейный (хотя расстояние до противника было около версты) огонь, нанося чувствительный вред батарее и казакам. Очевидно, неприятель еще ранее пристрелялся по возвышенности, так как первые же снаряды стали попадать в цель.

Неприятное впечатление испытывал я, когда пули, одна за другой, как-то жалобно стали посвистывать, казалось, у самых моих ушей. Звук лопавшихся гранат и сильный, пронзительный гул осколков были для меня не так страшны, как эти предательские, свинцовые пчелки… «И этот миниатюрный кусочек металла, – думалось мне, – может совершенно стереть с лица земли человека или, что еще хуже, искалечить, исковеркать его жизнь!..» Но «привычка – вторая натура!» – гласит пословица. Человек ко всему, говорят, привыкает, и даже шильонский узник[124] привык к своей мрачной темнице. Так же можно привыкнуть и к постоянной опасности!.. Припоминая потом, в середине и в конце кампании, испытанное мною в первом, Тырновском, бою неприятное чувство при пролете над головой пуль и слыша возле себя постоянно те же предательские звуки свистящих пчелок и гудящих осколков, я невольно улыбался и удивлялся своему прежнему страху.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.