Приложение 2. Гревилл Винн

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Приложение 2. Гревилл Винн

Произнеся формулу: «Именем Союза Советских Социалистических Республик», судья зачитывает приговор Военной коллегии Верховного суда СССР, который начинается с краткого перечня преступлений, совершенных обоими подсудимыми, и заканчивается так:

«Олег Владимирович Пеньковский, виновный в измене Родине, приговаривается к высшей мере наказания – расстрелу, с полной конфискацией имущества.

Гревил Мейнард Винн, виновный в шпионаже, приговаривается к лишению свободы сроком на восемь лет, с отбытием первых трех лет в тюрьме и последующих – в исправительно-трудовой колонии строгого режима».

Услышав приговор Алексу (Олегу Пеньковскому – прим. авт.), толпа разражается бурными аплодисментами, слышны радостные выкрики. Алекс неподвижно стоит лицом к залу. При оглашении приговора мне проносится шумок одобрения, но хлопают уже меньше: представители трудящихся Москвы пришли сюда не ради меня.

Алекса выводят из зала. Больше я его никогда не увижу.

Меня ведут в приемную, где вскоре появляется Шейла (супруга – прим. авт.).

На свидание нам дают час. Мы обнимаемся и садимся, оба молчим, не зная, что сказать друг другу. Да и что можно сказать? Наконец она все-таки прерывает молчание: рассказывает о том, что по совету сопровождавшего ее английского дипломата, опасавшегося враждебной реакции толпы, не была в зале во время оглашения приговора, а услышала его в вестибюле по громкоговорителю.

Она не делает никаких комментариев, не пытается подбодрить меня, и я признателен ей за это. То, что нам предстоит, – ей и мне – слишком значительно, слишком ужасно, чтобы это можно было выразить словами. И ничего нельзя исправить. Поэтому мы говорим о всяких мелочах.

Наше свидание подходит к концу. Я не осмеливаюсь поцеловать Шейлу на прощание – только прикасаюсь своей щекой к ее и долго смотрю ей в глаза. Потом меня уводят.

И вот я снова на Лубянке. Десять дней в одиночной камере. Меня никто не посещает и не допрашивает. Больше всего я думаю об Алексе: мне кажется, что он еще жив, что, если бы он умер, я бы обязательно это почувствовал….

Я ничего не вижу, потому что у меня закрыты глаза.

Надо поднять веки: я лежу на койке во Владимирской тюрьме. Женщина-врач кладет на тележку кислородную маску и склоняется надо мной. В руку мне вонзается игла.

Значит, они не хотят, чтобы я умер! Такова моя первая мысль. Вывод очевиден: что бы они ни делали, что бы со мной ни происходило, мое положение в корне отличается от положения других заключенных. Мне приносят еду – даже дают мясные кубики. И еще несколько таблеток из тех витаминов, которые прислала Шейла. Меня держат в постели и каждый день делают уколы. Качество пищи улучшается: в моем рационе появляется мясо. Конечно, это не то, что называют мясом на Западе, но все-таки.

Я также получаю молоко и белый хлеб. Наконец, мне дают книги и английские журналы (с вырезанной фоторекламой – чтобы тюремщики не видели, как загнивают на Западе) плюс бумагу и карандаш, чтобы я мог написать домой.

Но самое главное – мне не дают умереть. Я по-прежнему все еще кожа да кости и изможден до такой степени, что, когда меня после недельного пребывания в кровати хотят вывести на прогулку, я едва не теряю сознание, встав на ноги. Но я жив – и мне дадут жить. Крошечный огонек, который еще теплится во мне, не задуют.

Словом, я более или менее доволен своим нынешним положением, как вдруг у меня появляется сокамерник: худосочный, отталкивающего вида русский юноша. Вероятно, опять подсадной. Имя у него трудное, поэтому я называю его Макс. Он не нравится мне с первого же взгляда. У него близко поставленные глаза и скулящий голос.

Мысль о том, что нам придется пользоваться одной парашей, вызывает у меня отвращение. Я жалуюсь надзирателю, но тот советует подать заявление Шевченко. Заявление я подаю, но ничего не происходит. Тогда я решаю избавиться от Макса сам. Лучший способ – затеять драку.

Впрочем, драка – это громко сказано, потому что Макс едва ли в лучшей форме, чем я. Правда, всегда можно споткнуться и разбить себе голову о стену, но, уверен: как бы они ни относились к Максу, они предпочтут сохранить мою голову в целости и сохранности, ибо в ней еще содержится немало интересного для них. И вот в одно прекрасное утро я бросаюсь на Макса с громким боевым кличем и наношу ему удар кулаком в живот. Но наша схватка еще толком не началась, как нас разнял ворвавшийся в камеру охранник. С тех пор Макса я больше не видел.

Мои крестики говорят о том, что наступил февраль.

Моего рациона хватает только на поддержание жизни, но недостаточно, чтобы сопротивляться холоду – такому же беспредельно жестокому, как и многое другое в этой стране. После моего коллапса допросы прекратились, и я предоставлен самому себе в течение всех долгих холодных ночей и коротких холодных дней. Когда дует леденящий ветер, я рад, что нахожусь в четырех стенах. Через крохотное окно я вижу заснеженную тюремную территорию, по которой утром гонят на работу бригады заключенных: цепочки отверженных в истертых, драных одеждах. Вечером, спотыкаясь и скользя, они бредут назад.

Однажды утром меня вызывает Шевченко. Рядом с ним почтительно стоит переводчик. По своему обыкновению развалившись в кресле, толстый, небритый, грязный и злобный, Шевченко многообещающе говорит: «А-а, вы пока еще живы! Думаю, теперь вы можете себе представить, что с вами случится, если вы не скажете нам правду, а будете по-прежнему глупо лгать. Мы решили показать вам, чем Владимирская тюрьма может стать для тех, кто упрямится. Надеюсь, что вы образумились – время еще есть!» Он смотрит на меня тяжелым взглядом. Глаза его налиты кровью.

Итак, прощайте книги, бумага и карандаш. Больше никаких сигарет и мяса в супе. Из моего рациона исчезает молоко, а белый хлеб заменяется на грубого помола черный. Прогулки только два раза в неделю, бриться запрещено. Снова применяется тактика кнута. Но мне все равно: разочарование для меня – уже давно забытая эмоция.

Когда в камеру мне приносят посылку из дому – шоколад, питательную белковую пасту, сигареты, быстрорастворимый кофе – и просят расписаться в получении, а потом сразу же уносят все назад, я не испытываю никаких чувств, поскольку ничего другого и не ожидаю. Каждые несколько дней меня вызывает Шевченко: он кричит и угрожает, а я повторяю, что во всем уже давно признался и добавить мне нечего, и при этом напоминаю себе, что они меня не убьют – во всяком случае умышленно. Но иногда я просыпаюсь ночью, охваченный страхом, что они могут плохо рассчитать необходимый мне минимум пищи и тогда маленький, трепещущий огонек моей жизни просто тихо погаснет.

Мы в Англии не знаем, что такое настоящая зима, – здесь, во Владимире, я это понял. Глядя в окно на замерзших, с трудом передвигающих ноги узников, обреченных на смерть если не этой зимой, то следующей или той, что наступит после нее, – просто потому что они слишком холодные, чтобы жить, – я понимаю, почему древние боготворили солнце, согревающее тело, и землю, которая дает пищу этому телу; понимаю, почему самые разные религии празднуют наступление весны, когда в землю бросают семена, и приход осени, когда собирают урожай; понимаю, почему Рождество отмечают не в самый короткий день года, а сразу после него. Потому что прежний год умер и начинается новая жизнь.

Советские заключенные редко выходят из Владимирской тюрьмы живыми. Если их срок подходит к концу, им дают новый. Их почти гарантированное будущее – яма в земле. Зимой стены и дно ямы покрыты коркой льда, летом в ней грязь – но какая разница? Почему же они все-таки плетутся на прогулку в своих загонах, рассказывают друг другу невеселые анекдоты и рискуют быть до полусмерти избитыми из-за какой-нибудь сигареты? Почему они предпочитают гнить заживо в своих камерах?

Им не на что надеяться, но они все-таки надеются. На что? Почему они не предпочитают быструю смерть? Никакого ответа, никакого объяснения этому нет. Сила жизни слепа – она не понимает, что такое безнадежность.

Наступает март. Я очень ослаб и вновь близок к тому состоянию апатии и головокружения, которое предшествовало моему коллапсу. Шевченко перемежает нравоучения с криками, и, хотя я отказываюсь стоять по стойке «смирно», просто стоять все-таки приходится. Если я не падаю прямо во время допроса, то только потому, что на ногах меня держит презрение к Шевченко.

Уже почти полтора года я в тюрьме. Когда я вычитаю этот период из моего пятилетнего срока, остаток меня ужасает. Бесполезно строить планы на все оставшиеся три года и восемь месяцев: единственный разумный подход – жить изо дня в день. Если со мной случится еще один коллапс, они наверняка снова меня вытащат. Тогда я опять проведу неделю в кровати, и мне будут давать мясные кубики и белковую пасту. Они не дадут мне умереть, не осмелятся! Я выкарабкаюсь – если только они не ошибутся в своих расчетах. Но каковы мои шансы? Охранник смотрит на меня как-то по-особенному: так смотрят на уродцев в балагане. Живой труп! Ходячий скелет! Давай, давай, тащись! Однако насчет охранника я ошибся.

Однажды утром моя дверь сотрясается от ударов, и в окошке, через которое подают пищу, появляется его сердитое лицо. Он орет на меня, словно я совершил тягчайший проступок. Я не понимаю, что он выкрикивает, но по движению его головы догадываюсь, что рядом с ним находится кто-то из его собратьев. Пока я стараюсь понять, чем все это вызвано, охранник подмигивает мне и быстро просовывает через окошко левую руку, в которой держит бутерброд с колбасой. И так теперь повелось почти каждый день: он кричит на меня, чтобы не вызвать подозрения у своих товарищей, и протягивает что-нибудь съестное – кусочек мяса или шоколад… Я киваю и улыбаюсь, но он в ответ не улыбается – он просто дает мне еду, мой загадочный спаситель.

Сам по себе поступок поддерживает меня еще больше, чем пища. Во Владимирской тюрьме я почти забыл, что такое признательность, и это чувство придает мне силы. Пока я совершаю свои «восьмерки» в загоне для прогулок и мой желудок благодарно переваривает шоколад, я с теплотой думаю об охраннике с хмурым славянским лицом и доброй левой рукой. Мясо и шоколад дают мне силы с радостью заниматься физическими упражнениями и не бояться могучих порывов русского ветра, который дует над Владимиром с Рождества. Это совсем не то что английский ветер, выворачивающий наизнанку зонтики, срывающий с крыши одну-две черепицы или обрушивающий волны на побережье в Брайтоне. Ветер, дующий над просторной равниной, где расположен Владимир, кажется, зарождается где-то очень далеко; он стремительнее и свирепее, чем ветер, который бывает в Англии.

В середине марта ветер становится не таким жестоким и уже меньше завывает по ночам. Мороз ослабевает. Однако, едва лишь я успеваю осознать, что зима кончилась, как меня снова везут в Москву, на Лубянку. Как и прежде, со мной едет весь мой багаж, но на этот раз мне выдают мой собственный костюм и везут не в вагоне, а в зашторенной машине. Рядом тюремный надзиратель и два конвоира. Очень давно я уже проделал такое же путешествие, но только в сторону Владимира. Как и в тот раз, я смотрю в ветровое стекло: передо мной обширная, покрытая грязью равнина. Однако сейчас я так сильно ослаблен, что путешествие кажется бесконечным. По прибытии на Лубянку мне дают немного мяса и молока. Почему вдруг такое улучшение? Впрочем, бесполезно задаваться подобными вопросами, все равно не угадать.

Два дня мне выдают дополнительное питание и витамины в таблетках, а на третий сообщают, что в Москве находится моя жена. На свидание с ней меня везут в здание Верховного суда под присмотром надзирателя с Лубянки.

Мы входим в комнату, где я вижу Шейлу и рядом с ней – Борового, моего адвоката. На лице Шейлы мелькает выражение ужаса. Потом, много времени спустя, она признается, что с трудом узнала меня в этом изможденном, больном существе. Но теперь она быстро берет себя в руки и целует меня. Я замечаю, что Боровой тоже поражен моим видом, и говорю ему: «Посмотрите же на меня хорошенько, господин Боровой: вы довольны собой?»

Время нашего свидания ограничено. Мы не упоминаем о тюрьме. Разговор идет об Эндрю, о друзьях, о доме… Шейла все время смотрит на меня так, словно хочет взглядом передать мне часть своих сил. В ходе нашей беседы она вставляет: «Я не могу сказать определенно, но, по-моему, появились кое-какие надежды: возможно, скоро будут хорошие новости». Я не придаю особого значения этим словам. Она, разумеется, пытается подбодрить меня, потому что я ужасно выгляжу, – это читается в ее глазах.

На следующее утро меня ведут на допрос. В кабинете находятся незнакомый мне русский генерал, два переводчика и следователи, представляющие все страны-сателлиты, кроме Польши. Допросы продолжаются неделю. С кем я встречался? Кто эти люди на фотографии? С кем я виделся в такой-то гостинице?

Не знаю. Нет, это не соответствует действительности.

Нет, нет, я никогда не видел этого человека.

К концу недели генерал сильно повышает голос и начинает угрожать. Он требует от меня подписать бумагу о том, что я был английским разведчиком, но теперь готов сотрудничать с Советами. Если я не подпишу, предупреждают меня, то Московское радио передаст в эфир вот эту магнитофонную запись. Мне дают ее послушать: это фальшивка, смонтированная из кассеты, на которую была записана моя давнишняя беседа с Куликовым, сделавшим мне свои коварные предложения. Мои слова вырезали и переставили таким образом, чтобы создалось впечатление, будто я на все согласился. Теперь, говорят мне, весь мир узнает, что я предал не только Пеньковского, но и английский народ, будучи двойным агентом Советов.

Я не подписываю и скоро опять оказываюсь в своей камере во Владимирской тюрьме, в своей арестантской одежде и во власти Шевченко.

В течение нескольких дней он повторяет свои старые угрозы и издевательства. В общем, надо опять готовиться переносить все проявления его скотской натуры. Тем временем в моей камере устанавливают вторую койку, и я получаю нового сокамерника.

Он лучше своих предшественников. Хотя он русский, я называю его Чарлз. У него глубокий, хрипловатый голос.

Он довольно прилично говорит по-английски, от него не пахнет потом, а по сравнению с омерзительным Максом он почти джентльмен. У него усталое выражение лица человека, искушенного в житейских делах, и, хотя я не собираюсь довериться ему настолько, чтобы сообщить какие нибудь интересующие моих следователей сведения, я отнюдь не возражаю ни против партии в шашки, ни против некоторого улучшения моего рациона. Нам выдают несколько книг и журналов. Я выслушиваю грустную повесть о том, как Чарлз был пойман на левом бизнесе.

Кажется, он был директором гастронома на улице Горького. Одним из основных товаров в его магазине были лимоны, которые доставлялись из Грузии по железной дороге. Поняв, что на свою государственную зарплату он никогда не сможет жить хорошо, Чарлз разработал простой и эффективный план: заказать шесть вагонов с лимонами, а в документах отметить только пять. За шестой вагон, разумеется, тоже надо было заплатить, но зато вся прибыль, которую самым несправедливым образом полагалось делить с государством, достанется ему.

Поначалу все шло хорошо, и Чарльз уже предавался мечтам о радужном будущем. Но однажды на железной дороге произошла авария, и вагоны где-то застряли. Несколько недель дорогостоящие лимоны были вне пределов его досягаемости. Когда наконец власти обнаружили вагоны и вскрыли их, оказалось, что все лимоны сгнили.

Следствие изучило документы, установило истину, и Чарлз получил пятнадцать лет.

Мы прожили с ним больше месяца, ни разу не поссорившись и пробежав вместе не одну милю «восьмерок» в загоне для прогулок. За этот период меня реже вызывали на допросы к Шевченко. Чарлз сделал несколько вялых попыток расколоть меня, но довольно быстро прекратил это. Наверное, он заверял их, что ему нужно время для моей обработки. Думаю, ему просто нравилось наше странное и грустное товарищество.

Вскоре Чарлза переводят в другую камеру как не справившегося со своей задачей. Спустя несколько дней мне снова приказано собрать вещи и одеться в гражданский костюм. Вероятно, предстоит очередное путешествие на Лубянку. Напоследок я решаю сыграть маленькую шутку, потому что в это утро Шевченко был особенно агрессивен. Перед отъездом мне разрешают принять душ. Раздевшись, я должен положить на стопку тюремной одежды свою. Но день выдался очень холодный, поэтому, когда охранник поворачивается ко мне спиной, я снова натягиваю на себя арестантскую униформу, а сверху надеваю гражданскую рубашку и костюм. Мне даже удается засунуть в чемодан тюремные ложку с кружкой. Эти преступления неизбежно будут раскрыты, и если я вновь вернусь во Владимир, то буду наказан. Ну и пусть. Этот охранник – такой же сукин сын, как и Шевченко. Мой ослабевший рассудок упрямо хочет сыграть с ними шутку и нисколько не заботится о последствиях.

Меня сажают в машину и везут по скверной дороге на Лубянку, где я провожу три дня в ожидании очередной серии допросов. Но вместо допросов меня доставляют на аэродром и, прежде чем я успеваю сообразить, что происходит, мы уже летим в безоблачном небе. Никто со мной не разговаривает. Естественно, меня интересует, куда мы летим. Сначала в голову мне приходит мысль, что меня переправляют для дальнейших допросов в одну из стран-сателлитов, Чехословакию или Венгрию. Но потом, поскольку заняться все равно больше нечем, я начинаю делать в уме некоторые расчеты. Конечно, я не штурман, да и часов у меня нет, но примерно определить время можно. Я вижу, что солнце находится слева по курсу: значит, мы летим в западном направлении, и Балканы исключаются – они расположены значительно южнее. Остается только один пункт назначения… и тут у меня возникает шальная мысль… На этом я прекращаю свои расчеты, боясь тех надежд, которые они порождают. Однако, когда мы приземляемся, я вижу надпись на немецком языке.

Следовательно, я был прав: мы в Восточной Германии.

Меня привозят на машине в расположение советской воинской части, где я встречаюсь с советским консулом, который хорошо говорит по-английски. От него я узнаю, что посланные мне женой деньги – около тридцати фунтов – теперь будут мне вручены, но не наличными. Меня мало интересуют эти деньги, однако для проформы я все-таки протестую. Консул вежливо, но твердо стоит на своем: опять спрашивает, что я предпочитаю получить на эту сумму. Я соглашаюсь на икру…

Ночь я провожу в реквизированном доме, под усиленной охраной. Меня будят еще до рассвета, кормят хорошим завтраком и сажают в машину, между двумя дюжими охранниками. Мы едем куда-то за город. Машина останавливается возле здания, похожего на ангар. Больше часа мы сидим в полной тишине, потом к машине подходит консул и обращается ко мне: «Вы сейчас завернете за угол. Если вы скажете хоть слово или попытаетесь бежать, то будете застрелены!»

Мы объезжаем ангар. Впереди – граница. Когда я выхожу из машины, охранник крепко держит меня за руку.

Повсюду много солдат с автоматами, биноклями и сторожевыми собаками. На треножнике установлена мощная подзорная труба.

За воротами лежит узкая полоса ничейной земли. С другой стороны границы подъезжает какая-то машина.

Два человека с обеих сторон торжественно идут навстречу друг другу, обмениваются несколькими словами и проходят дальше для опознания. Тот, кто подходит ко мне, одет в белый плащ. Я узнаю его! И Алекс тоже его узнал бы! Этот человек с Запада опознает меня. Его коллега с Востока совершает аналогичную процедуру по другую сторону границы.

Наконец после длительных обменов жестами, которые происходят в полном молчании, меня выводят на середину нейтральной полосы, где я встречаюсь с человеком, арестованным на Западе. Я знаю его: это русский шпион, действовавший под именем Лонсдейла. Он выглядит здоровым и упитанным. Волосы у него длинноваты – но ведь он давно не был в Советском Союзе…

Ему устраивают радушный прием.

Радушно встречают и меня: я – гость командира авиабазы британских ВВС. Его жена наливает мне горячую ванну и угощает чудесным завтраком. А потом появляются пятеро моих старых знакомых, среди которых – Джеймс (человек предложивший Винну в 1955 году возобновить сотрудничество с британской разведкой – прим. авт.) собственной персоной! Он приветствует меня с истинно британским энтузиазмом: «Гревил, вы чертовски скверно выглядите!»

Мне трудно поверить, что я действительно на Западе, в безопасности, и рядом со мной – Джеймс и его друзья.

Мне по-прежнему трудно поверить в это, пока я в качестве единственного пассажира лечу в Англию. Уверенность приходит постепенно. На сердце у меня тяжело, оттого что спастись удалось только мне одному. Алекс остался там, и я знаю: даже если он еще жив, ему никогда не вырваться оттуда….

Источник: Винн Г. «Человек из Москвы» // перевод с английского Юрия Зыбцева.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.