Поближе к дому
Поближе к дому
Итак, идет вторая неделя моего пребывания в городе Ереване. Не знаю уж как случилось, но соблазненный всяческими посулами и находясь в отчаянном состоянии, в состоянии душевного разброда, я дал одному случайно встреченному в Туркмении старому знакомому уговорить себя и поехать с ним вместе в Ереван. Почему ему этого так хотелось, и по сию пору не могу понять, но думаю, руководствовался он, скорее всего, истиной, содержащейся в известной азербайджанской пословице, гласящей о том, что «идущий в ад ищет себе товарища». Он нес мне, как потом оказалось, одну легенду за другой, основательно сломав меня тем, что, мол, ситуация в Ереване, как ему достоверно известно, складывается так, что я смогу туда скоро вызвать из Баку и семью, и поскольку для меня это было бы поистине божьим даром, — я сдался. Предварительно, однако, я позвонил в Ереван к директору тамошнего Института научно-технической информации, коего неплохо знал, поскольку долгие годы работал в Баку в институте того же названия, а эти два института до известных событий тесно сотрудничали между собой, и по делам этого-то сотрудничества я и знал того директора.
В телефонном разговоре он ответил мне в том смысле, чтобы я приезжал, и приезжал как можно быстрее, поскольку должность Ученого секретаря в институте у него пустует, и эту вот вакансию он и хотел бы заполнить мной. Обещалась хорошая зарплата, помощь в получении места в общежитии, и я, после этого звонка, дав согласие тому знакомому, вылетел вместе с ним в Ереван, и вот уже вторую неделю, как находился в этом городе. К тому времени приказ мой был на подписи у директора, и мне оставалось лишь сдать документы, с которых, однако, я еще должен был снять копии.
Но уже едва ли не на третий день своего пребывания в этом городе, я ясно отдавал себе отчет в том, что остаться в нем не смогу. Это был больной город, и как мне представлялось, больными были, если не все, то большая часть его жителей, доведенных до предельной стадии националистической экзальтации. Местные массовые издания, радио, телевидение обрушивали на обывателя такой мощный и мутный поток информации, что не быть зараженным пещерным национализмом было бы премудро.
Газеты и журналы Армении пестрели статьями о мессианском предназначении ее народа, об исключительной его роли в развитии цивилизации, в прогрессе науки и культуры. Из этих самых газет и журналов я узнавал о том, что армянами еще в доисторические времена был создан первый атлас звездного неба, изобретено цветное телевидение, что все индоевропейские языки пошли от языка армянского и что это они дали начало арийской расе. Восхваляя собственный народ, пресса одновременно вдалбливала обывателю мысль, что все его несчастья — от некогда окружавших и ныне окружающих его народов, что это он один — народ-созидатель, а они — способные лишь к разрушению племена, и что в меру того, насколько он благороден и возвышен, ровно настолько же они дики, необтесаны и невежественны. И уж особенно доставалось азербайджанскому народу, которого З.Балаян назвал кочевниками, а С.Ханзидян — вандалами. В газете, издаваемой армянским землячеством в Москве на армянском и русском языках, социолог Л.Арутюнян писала о том, что самою судьбой армянам было предназначено стоять живою стеной между христианским Западом и мусульманским Востоком. И когда позже начались антиармянские выступления в Алжире, я подумал, не эта ли и ей подобные публикации тому виной, и могут ли быть большие враги своего народа, чем те, кто сеет в них семена национальной нетерпимости и чванства. Между прочим, в Ереване мне особенно бросилась в глаза страсть здешней прессы иронизировать по адресу Баку.
— Ах! Не может быть! Город-интернационалист, город дружбы народов, — и вдруг погромы, депортация, — юродствовали они, подло умалчивая о том, что действиями националистических кругов Армении и было все это спровоцировано. Как умалчивали и о том, что эти круги давно уж поднаторели в деле изгнания из Армении людей иной национальности, действуя при этом по-разному: иногда по-иезуитски более утонченно, хоть и не менее подло, а иногда и жестоко, как это случилось в Гукарском районе Армении, где было убито не менее ста азербайджанцев. В конце концов, пользуясь обоими из этих методов и изгнав последних в Армении азербайджанцев, не стала ли она абсолютно моноэтнической, заполучив по этой части пальму первенства уже не только среди республик Союза, но и, пожалуй, среди стран всего Мира, и в том числе столь обожаемого ею Запада. А парадокс-то был в том, что моноэтнической стала республика, народ который в каких-только странах ни живет. Ну, а если. последовав ее примеру, и они пожелают стать моноэтническими. Ведают ли здесь, что творят.
Что касается циничного хихиканья здешней прессы по адресу Баку, то случилось так, что читая однажды очередной пасквиль на сию тему, я обратил внимание, что по воле рока, столь гораздого на всякого рода совпадения, нахожусь на улице 26 комиссаров. И сразу же подумал вот о чем: а ведь улица-то имени 26 бакинских комиссаров есть во многих городах страны, и только здесь, в Ереване, в этом названии выкинуто слово бакинских. Названа так эта улица была давно, и, значит, вон оно с каких пор нетерпимо здесь было само упоминание Баку. Нетерпимо как живой укор собственной ущербности. И вспомнился мне сразу мой родной город, город такой далекой теперь юности, и как-то сами собой стали рождаться в уме строки стиха
Как мы по юности влюблялись,
Как увлекались — и не раз.
Но никогда не сокрушались,
Что девы, мол, не наших рас.
Как мы по юности дружили,
Как свято верили в друзей.
Но никогда мы не тужили,
Что, мол, друзья не тех кровей.
В стране гуляет перестройка,
А я ее страстей боюсь.
Боюсь, увы, но столь же стойко
Бакинцем старым остаюсь.
И так вот, нашептывая стихи, я шел, куда глядят глаза, шел без умыслу, шел, пока не вышел на какую-то площадь, где стояла толпа людей, и где слышны были все те же речи, эти речи вернули меня к реальности, и я снова подумал о том, что мне, человеку, дожившему до седин, за все свои немалые годы в Баку — за все разом, не приходилось видеть и слышать по части национализма того, чего я мог увидеть и услышать здесь за один только день. Планка националистической экзальтации, национального нарциссцизма поднималась все выше и выше, и национализм, из мировоззрения какой-то группы интеллигентствующих обывателей, трансформировался в самодавлеющий фактор консолидации всей или большей части нации. Забегая вперед, расскажу об одной передаче ереванского радио по программе «Хайк» на русском языке, слышанной мною уже будучи в Степанакерте. То было интервью, которое давал одной женщине-корреспондентке этого радио небезызвестный Игорь Мурадян — один из зачинателей «карабахского движения». На вопрос журналистки, что может служить для армянского народа консолидирующим фактором, этот самый Мурадян отчеканил — национализм.
— Вы, по-видимому, имеете ввиду патриотизм, — попыталась было исправить его эта журналистка, полагая, что он оговорился, но тот тут же возразил ей как отрезал: — Нет, нет, именно национализм.
Лидеры карабахского движения в Армении ходили открытой картой, нисколько того не смущаясь, и любому непредвзятому наблюдателю было ясно, что выше достигнутой планки национализм уже должен будет принять ту воинствующую форму, за которой одна только и дорога — пропасть фашизма. Тогда я убоялся этой догадки, и отогнал ее. Но прошло время, и эта мысль снова вернулась ко мне. А случилось это тогда, когда в одной из ереванских газет я прочел, что проведенное некой группой гематологов Армении «исследование» показало, что кровь, текущая в венах и жилах армян, — уникальна, и по своим свойствам уже ни у одного другого народа не встречается (за исключением, правда, как пишет автор заметки, небольшой общины людей в одной из провинций Испании). Вот тогда эта мысль и вернулась ко мне, ибо ведь было уже, помните: нордический тип, арийская раса, белокурые бестии...
И еще, подумал я, можно ли говорить о какой-то стерильной, девственной чистоте «крови и генов» народов, живущих в Закавказье и близлежащих к нему землях. Ведь через эти края прокатывались волны едва ли не всех великих и малых переселений народов. Эти земли помнят и римских легионеров, и фалангистов Александра Македонского, и быструю конницу арабских халифов, и Орду хромого Тимурленга, и еще бог знает, каких завоевателей. И не все ли здесь живущие народы вместе, разом, когда могли, — противостояли им, а когда не могли — покорялись. И надо ли говорить, какие в те времена были нравы, да притом у завоевателей. Мысль об их нравах мне приходила в Степанакерте всякий раз, когда я смотрел на Зория Балаяна. «Черт возьми, — думал я, — через сколько же лет у этого арийца пробился-таки его далекий предок из Орды Тимурленга, — силен был мужик». Так вот. А что касается той догадки, которой я некогда убоялся, то вот такая деталь. Услышав однажды слова Президента страны Горбачева о том, что коричневые оттенки все яснее проглядывают в палитре политической жизни иных республик, я подумал, а кто же адресаты его заявления?
Но я отвлекся. Итак, я все еще в Ереване, а в городе уже во всю мощь царит вакханалия террора каких-то молодчиков, цветет спекуляция, торжествуют нравы и обычаи, чуждые моему нутру.
Я уже не сомневался, что мне надо бежать отсюда, бежать из этого города, и все же окончательно меня доконал один весьма довольный собой господин, который узнав, что жена моя азербайджанка, заявил мне, что это по нынешним временам весьма удачно, поскольку в общем-то я, человек высшей сверхцивилизованной расы, могу считать себя свободным от «уз Гименея» и всяческих обязательств, и уж коль скоро дело обстоит именно так, то считает своим долгом порекомендовать мне одну вдовушку, у которой есть малолетний сын и двухкомнатная квартира. Он так красочно расписывал мне эту вдовушку, что я подумал, уж не из его ли она сераля, в котором он жаждет сменить декорации.
Словом, я решил ехать и ехать бесповоротно. Я уже знал, что поеду только в Степанакерт, и никуда более. А знал я это по той простой причине, что уже с первого же дня не верил в карабахскую авантюру, был уверен, что Карабах был, есть и будет азербайджанским, и что, поэтому, я остаюсь, чего бы мне это не стоило, гражданином той самой республики, где я, как это принято говорить, любил и страдал. «Если я прав, — рассуждал я, — и Карабах останется азербайджанским, то уж азербайджанцы-то в этом городе в любом случае будут жить. А значит, и моя семья сможет сюда приезжать и бывать здесь». И хотя я еще не имел представления о том, каково сейчас там, В.Степанакерте, но логика моих рассуждений мне казалась «железной», и выбор свой я тогда сделал бесповоротно.
И вот я уже в ереванском аэропорту «Раздан», в том самом аэропорту старой постройки, из которого самолеты «ЯК-40» летят в НКАО и садятся на летном поле у городка Ходжалы. Очередь за билетами была сравнительно небольшой, и, простояв часа полтора и заплатив тринадцать рублей, я приобрел билет на самолет, который должен был лететь в тот же день одним из вечерних рейсов. Но в этот вечер вылететь я не смог и заночевал в аэропорту, как и сотни других пассажиров. А самолеты, между тем, вылетали, и как я узнал, число рейсов было в те дни раза в полтора больше обычного. Узнал я и то, что наличие билета еще ничего не значит и действуют тут иные законы — законы Клондайка времен золотой лихорадки. Потолкавшись утром следующего дня то у одной, то у другой стойки, я понял, что не вылечу и в этот день, да и кто знает, в какой день вылечу. Я сел на одно из пустовавших в зале ожидания кресел и горько задумался. Но, продумав с час, ничего путного придумать не смог и стал от безделья оглядываться по сторонам. Оказалось, что сижу я рядом с каким-то мальчиком лет пятнадцати — учеником восьмого класса, положившим на колени сборник олимпиадных задач по математике и сопевшим в ту минуту на одной из них. Делать мне было нечего, и я предложил ему свою помощь. Провозившись минут десять, мы совместными усилиями ее одолели и перешли к другой. Решили мы с ним и еще несколько задач, и когда принялись было за очередную, к мальчику подошли его родители — мать, молчаливая, болезненного вида женщина, и отец, мужчина, не по годам солидный и весьма самоуверенный. Отец мальчика, взглянув на исписанную решениями тетрадь, сказал ему:
— Молодец, не зря тратишь время, хвалю тебя. Мальчик слегка смутился, но честно признался, показывая рукою на меня: — Это не я, это вот тот дядя.
Мужчина посмотрел в мою сторону и поблагодарил меня. Мы разговорились, и оказалось, что они тоже летят в НКАО, и что следующим рейсом, по-видимому, уже вылетят. И хотя билетов у них не было, это их не смущало.
— А я вот с билетами на руках, — заметил я удрученно, — второй день как не могу вылететь.
— Если будешь так вот сидеть на кресле и решать для других задачи, то не сможешь этого сделать не то что на второй, а и на двадцать второй день, — ответил он.
Я горько вздохнул, а он взял мой билет и куда-то исчез. Вернулся он минут через двадцать и сказал:
— Мне тоже удалось для тебя кое-что сделать, а не только тебе — для моего сына. Полетишь вместе с нами, но тебе надо доплатить еще тридцать семь рублей.
— Мы что, через Москву будем лететь? — удивленно спросил я.
— Через Париж, — в тон мне отозвался он, добавив, что мне еще повезло, что иные за это удовольствие платят не пятьдесят, а все сто рублей, и что не грех бы мне его и поблагодарить.
— Спасибо тебе, — тут же ответил я ему и, обрадовавшись такому везению, быстро отсчитал и передал ему деньги. Он снова исчез, вернулся минут через двадцать, и мы все вместе через какую-то потайную дверь в другом конце зала прошли на летное поле, а часа через полтора я сидел уже в самолете, сидел среди чьих-то ног, чемоданов и корзин и летел в НКАО, Людей было в самолете раза в полтора больше нормы, и оттого-то, наверное, больше всякой нормы нас кидало и бросало то из стороны в сторону, то вверх и вниз. По завязавшимся в салоне самолета разговорам впервые, как и я, летевших в эти дни и этим рейсом и посему еще не знакомых с царящими здесь нравами возмущенных пассажиров, я узнал, что почти все они летят на тех же, что и я, условиях. И я еще раз горько усмехнулся в усы, вспомнив миф об Армении, согласно которому, как утверждают здесь иные, она является матерью-Родиной для всех армян, и в заботе о которых она денно и нощно пребывает.
— Хороша мать-Родина, — думал я, — если здесь готовы аж до гола раздеть любого, и в том числе отчаявшихся беженцев, и беженцами-то ставших во имя алчных интересов тех, имена которых она одна только и знает. Так вот об этом мифе. Думая о том, сколь он ущербен, я вспомнил, что впервые-то он был изобретен не здесь, а в Германии — Германии предвоенных тридцатых годов. В те же годы, как известно, было немало этнических немцев не в первом поколении живших в других странах, особенно в польской Прибалтике, в чешских Судетах, на Волге в России. И вот тогда-то геббельсовская пропаганда объявила, что каждый немец, где бы он ни жил, всегда и везде остается подданным Фатерланда, земли отцов, и что интересы Германии для него должны быть превыше всего.
«Дойчланд, дойчланд, — юбер алее», — то бишь: «Германия, Германия — превыше всего», — неслось из передач берлинского радио, а тысячи и тысячи немцев диаспоры чувствовали себя все тревожнее и тревожнее. Они, граждане другой страны и в этой другой стране не только обладавшие определенными правами, но и имевшие не менее определенные обязанности, оказывались в весьма затруднительном положении. И когда агрессивные намерения Германии по отношению к этим странам приобрели реальные очертания, как они, спрашивается, должны были себя вести. Да и выбора особенного не было — только три альтернативы. В одном случае, заразившись этой националистической пропагандой, они становились проводниками имперской политики Германии, пополняя собою ее «пятую колонну», и тем, по сути, предавали свою Родину, землю, где был их дом, где они долгие годы жили и где лежали их предки. Но многие немцы не хотели этого делать, ибо служить националистической Германии не хотели даже иные немцы, жившие в самой Германии. И тогда, в этом втором случае, не желая предавать свою Родину, отвечать за все прожитое и пережитое черной неблагодарностью, они оставляли свой дом и уезжали в другие страны, и как бы потом ни складывалась их жизнь, это уже были люди с изломанной судьбой, с растравленной душой.
И, наконец, были и такие, которые не хотели уезжать, а оставались, полагая, что беда, быть может, обойдет их стороной. Но такие немцы почти всегда оказывались в положении интернированных, ссыльных, изгнанных, а иногда — и того хуже. Будем справедливы: сослав немцев Поволжья в Казахстанские степи, не страхом ли возможного их отклика на призыв «земли отцов», на геббельсовскую пропаганду «Германия! Германия! — превыше всего,» — руководствовался Сталин. Нет слов, это было жестоко по отношению к немцам, и иные, спустя полвека, об этой говорят и с трибуны Верховного Совета страны, но не Германия ли сама спровоцировала Сталина на этот шаг. И вот этот-то лозунг восприняли и эксплуатируют теперь идеологи национализма в Армении. Но неужели кому-то не ясно, что Родина — это всегда то место, где ты родился, где твой дом, твои друзья, — словом, все то, что уже успело стать твоей сутью, заполнить душу твою и память. Да, так было всегда и с любым человеком, но, увы, не с тем, в ком и душу, и сердце, и ум уже изъел и развратил оголтелый национализм.
Опять забегая вперед, скажу, что тогда, когда я только прилетел в НКАО, то есть в самом начале 1990 года, лозунг «Армения — мать-Родина для всех армян» был еще популярен среди определенной части армян области. Хотя нельзя не сказать и того, что гораздо большая часть их понимала уже лживость этого лозунга, ибо эта самая часть населения, даже настаивая на отделении НКАО от Азербайджана, поскольку лидерами движения была напугана якобы возможной местью за все причиненные народу республики несчастья, все больше имела ввиду то непосредственное подчинение области союзным органам, те присоединение ее к России, то еще какие-то не менее химерические прожекты.
Собственно, убедиться в лживости лозунга «Армения — мать-Родина всех армян» было несложно, поскольку людям становилось день ото дня ясно, что не карабахцы сами по себе, а лишь карабахская земля интересует те круги в Армении, кто носится с идеей создания «Великой Армении».
Я помню, как обескуражены были карабахцы, слышавшие однажды в свой адрес отповедь от Зория Балаяна в том смысле, что нечего им устремлять свои взоры в сторону Армении, что земли для них там нет и что посему им следует в своем упорстве держаться до конца, поскольку таково уж их положение: ни обратной, ни в сторону и никуда вообще дороги им нет. Право же, однажды кровь у меня застыла в жилах, когда понял я, что предложи тем самым деятелям, кто сегодня в Армении никак не хочет отказаться от Карабаха, предложи им эту землю, но с условием, что предварительно все его жители будут перебиты, они бы сочли этот вариант не только приемлемым, но и более предпочтительным, ибо для них, рафинированных, так сказать, армян, карабахцы являются второсортными соплеменниками, ибо за долгие годы общения с азербайджанцами успели «испортиться» и лишиться чего-то такого, что только им одним и ведомо.
Но поскольку в Карабахе не случалось и дня, чтобы я не был зол, то это начавшееся протрезвление уже не могло оправдать в моих глазах тамошнего обывателя, и хорошо это или нет, я часто ловил себя на мысли, что думаю о них в том плане, что так тебе и надо за все порожденное тобой горе и что прав афоризм, согласно которому каждый народ имеет то правительство, которое он и заслуживает. А пока... а пока я сидел в самолете, уже пошедшем на посадку, и строил всяческие догадки насчет того, каково и как сложится у меня в этом городе.