I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

«Великая армия» отступала.

Не пробившись в южные губернии, Наполеон был вынужден повернуть на старую дорогу и идти через Боровск – Верею – Можайск в Смоленск.

Наполеоновской армии был хорошо знаком и памятен этот широкий тракт, с кое-где уцелевшими полосатыми верстовыми столбами. Еще с лета там и сям у обочины валялись остовы разбитых фургонов и повозок, ржавели пробитые пулями каски, белели конские черепа. А чуть подальше от дороги мрачно чернели трубы сожженных домов.

Наступать по этому пути было не сладко, но отступать под неусыпным конвоем казаков и партизан, которые нападали при всяком удобном случае, было во сто раз хуже.

Тогда шли, надеясь на победу, на мир, на Москву. А теперь все кончено: нет ни Москвы, ни победы, ни мира.

Многие увозили и уносили из Москвы золото, серебро и дорогие меха, но ценой скольких лишений и невзгод!

А что ждало каждого впереди? Ведь еще надо было прошагать так много лье до милого отеческого очага, если не сразит раньше пуля русского мстителя или казачья пика.

Уныние царило всюду. А если француз потерял последнюю опору в несчастье – веселость, ему чудятся одни бедствия.

Солдаты шли с опущенными головами, стыдясь смотреть в глаза друг другу: каждый понимал, что хоть это и называется «отступление», но на самом деле – постыдное бегство.

Сеял мелкий осенний дождь. Дорога сразу стала грязной и тяжелой. Измученные, вечно голодные кони падали десятками под непосильной кладью. И опять, как летом, в канаву полетели повозки и зарядные ящики, а у дороги стали присаживаться усталые, отставшие солдаты.

Число отставших увеличивалась с каждой верстой.

Под Малоярославцем дрались отчаянно, самозабвенно, как при Бородине, потому что хотели любыми средствами пробиться на юг, к теплу и хлебу, хотели увезти и сохранить награбленное в Москве богатство. Но не смогли сломить стойкость русских людей, преградивших им путь, пришлось возвращаться на опустошенную дорогу, и уныние овладело армией.

Теперь у всех – от барабанщика до маршала – заветной мечтой стал древний Смоленск. Император, главный штаб, генералы – все только и твердили о том, что в Смоленске армию ждут богатые провиантские магазины, полные разных продуктов, гурты скота, склады обуви и зимней одежды, теплые казармы.

Хлеб и тепло. Какие увлекательные, волнующие слова! Хотелось верить, что где-то существует все это. Но когда говорили о Смоленске, в памяти вставали высокие каменные стены, море огня и дыма над городом, заваленные трупами улицы и испепеленные дома.

Наполеон позорно отступал, но хотел обмануть Европу, убедить ее в том, что он уходит на запад не под давлением русской армии и партизан, а лишь затем, чтобы занять удобные зимние квартиры и сблизиться со своими флангами. С пути он отправил комендантам Могилева и Витебска приказ заготовить побольше провианта и писал успокоительные слова:

«Движение армии добровольное, это только маневр для приближения на четыреста верст к армиям, действующим на флангах; с тех пор как мы оставили окрестности Москвы, нам попадаются только казаки».

Наполеон разделил армию на отдельные эшелоны, которые следовали в полупереходе друг от друга. На этот раз Наполеон предоставил войска маршалам, а сам отступал не как полководец, а как император. Он думал только о себе, а не об армии. Он готов был жертвовать всем, лишь бы самому унести ноги. Наполеон со своей главной квартирой не помещался, как обычно на походе, в центре армии, а шел с гвардией в авангарде. Он чувствовал себя увереннее и безопаснее среди этих закаленных в боях, хорошо обмундированных, сытых, сохранивших выправку и бодрость французских батальонов – недаром он берег их и не пустил в бой во время Бородинской битвы.

Наполеон не думал разделять труды и лишения с войсками, не спал, как Суворов в Альпах, вместе с солдатами на снегу у бивачного костра, а отгораживался от всех гвардией, которая становилась в каре вокруг домов, где располагался со своими фургонами, со своими лакеями и свитой император.

Кроме того, в авангарде не было голодных, завистливых глаз, ревниво следящих за тем, как на привале в императорскую палатку вносят стол, покрытый чистой накрахмаленной скатертью, ставят серебряную посуду. Император и его свита не чувствовали голода. У Наполеона всегда был белый хлеб, говядина или баранина, хорошее прованское масло, рис, любимые с детства бобы и не менее любимые вина – шамбертен и кло-вужо.

Императорский обоз, перевозивший провиант, мебель, палатки, канцелярию, был в порядке. За ним следовало семьдесят фургонов, двадцать карет и колясок и сорок вьючных мулов со столовыми принадлежностями. Никто не смотрел жадными, голодными глазами на мешки с белой мукой, на окорока ветчины, на бараньи туши, потому что за гвардией тянулся громадный обоз, какого, вероятно, не было ни у одной боевой части с тех пор, как ведутся войны.

Когда солдаты Мюрата, жившие впроголодь у Винкова, увидали сытую старую гвардию и богатство ее обоза, зависть и обида вкрались в их сердца. Голодные, они просили у гвардии продать хлеба и вина, но надменные гвардейцы не хотели даже разговаривать с ними. Они жестокосердно-грубо отказывали – денег и дорогих вещей у гвардии было вдосталь.

Вся остальная армия питалась только тем, что каждый вез в фурах или нес за плечами в ранце.

Выступая из Москвы, Наполеон приказал раздать войскам продовольственные запасы, собранные в разных складах на случай отступления. Но уходили внезапно и поспешно, и правильной раздачи быть не могло. Кто оказался поближе к складам, расторопнее и нахальнее, тот захватил больше. Частям, стоявшим вне Москвы, как авангарду Мюрата, вовсе не досталось ничего. Они принуждены были идти в поход без запасов, надеясь только на то, что найдут по дороге. А дорога была опустошена и разграблена на много верст вокруг, и все, кто пытался добыть еду или фураж подальше от тракта, подвергались риску быть захваченными казаками или партизанами.

При таком беспорядочном распределении запасов нищета и голод уживались в одном и том же полку с изобилием и довольством. В первой роте было всего вдоволь, а во второй – полное оскудение. Случалось и так, что одному батальону доставалось много вина, но ни горсти муки, а у другого была мука, но ни капли вина.

В Симоновском монастыре жгли запасы, которые не успели увезти, а многие полки уходили из Москвы с полупустыми фургонами, имея лишь по нескольку горстей муки на человека.

На пути от Боровска к Верее Наполеон два раза смотрел проходившие корпуса с бесконечными тысячами повозок. Зрелище было неавантажное. Из фургонов, повозок, карет выглядывали дети, старики, женщины – жены и подружки солдат и офицеров, семьи московских французов, пожелавших уехать с армией на родину. Это походило больше на кочевников, ищущих, где бы остановиться, или на орды варваров, возвращающихся с удачного набега, чем на регулярную первоклассную армию Европы.

Каждому капралу было ясно, что маневрировать с таким табором невозможно. Но приказать бросить все награбленное Наполеон не мог – он боялся открытого возмущения. И так уже корпуса, увидев его, не кричали, как бывало: «Да здравствует император!» Он ловил на себе безразличные, а иногда и косые взгляды некоторых солдат, особенно немцев, слышал их нелестные реплики по своему адресу.

Солдаты были злы и недовольны. Они добились того, о чем мечтали, – увозили и уносили несметные богатства древней русской столицы, но никогда не предполагали, что им придется тащить все это на себе.

Наполеон понимал их самочувствие.

Он поехал к себе в авангард, под защиту довольных собой, своей жизнью и своим императором солдат старой гвардии.

Император презрительно думал: «Наплевать, у меня хватит еще пушечного мяса!»

Он торопил авангард, боялся, как бы Кутузов не встретил его в Вязьме, куда мог прийти раньше французов.

Армия спешила поскорее пройти разграбленную, сожженную местность, которую полчища Наполеона окончательно опустошали теперь.

Не сумев ни разбить русскую армию, ни поставить русский народ на колени, Наполеон в бессильной злобе предавал все огню и мечу.

– Так как господа варвары считают полезным сжигать свои города, то надо им помочь в этом! – сказал он.

И весь путь отступления «великой армии» обозначался сплошными пожарами. Все города и села, через которые проходила армия, безжалостно сжигались. А немногочисленные русские пленные расстреливались по дороге.

Привалы были короткими и случайными. Кто имел какую-либо муку, тот пек в золе лепешки или варил похлебку, приправляя ее вместо недостающей соли порохом. На углях костров жарили конину, ее было достаточно: голодные, истощенные кавалерийские, артиллерийские и обозные кони падали каждый день сотнями. Маршалы советовали императору бросить часть артиллерии, а освободившихся лошадей передать истомленной, почти уничтоженной кавалерии, необходимой для охранения и разведок. Но Наполеон упрямо не соглашался: в нем, во-первых, заговорила честь старого артиллериста, а во-вторых, он боялся показать, что бежит от русских. Он старался все увезти, а в результате все терял.

Вообще он не хотел признавать бедственного положения своей армии. Наполеон расписывал солдатам, какие блага ожидают в Смоленске, и повторял нелепую легенду о том, что скоро к армии прибудут какие-то «польские казаки», которые заменят обессиленную кавалерию.

Еще выходя из Москвы, Наполеон видел расстройство армии, падение дисциплины, но не хотел ни с кем говорить об этом, понимая, что уже ничем поправить дело нельзя.

Войск по количеству было достаточно, но мало хлеба и еще меньше дисциплины.

Он полагался на обаяние своего имени: армия еще продолжала верить в него и его счастливую звезду.

Спешенные кавалеристы первые внесли беспорядок в ряды армии, придали ей вид толпы, а не организованного войска. Очутившись без лошадей, они побросали ставшие обременительными и ненужными палаши и сабли. Спешенным кавалеристам роздали ружья, но бывшие кавалеристы не привыкли к длительным переходам и предпочитали опираться на простую легкую палку, а не тащить тяжелое, неудобное ружье. Их догадливостью быстро воспользовались пехотинцы – они понемногу освобождались от амуниции и вооружения. Лучше бросить подсумок с патронами, чем расстаться с ковром или столовым серебром, заполнившими заплечный мешок.

Эти безоружные унылые толпы брели, как стадо за вожаком.

Постепенно с каждым днем разваливалась не только дисциплина – падал воинский дух, рушилось товарищество: каждый думал лишь о себе. Было потеряно доверие. Каждый смотрел на другого как на врага, который при первом удобном случае украдет у соседа ранец с награбленным в Москве добром, последнюю горсть муки или кусок конины.

Командиры приказывали солдатам делиться с товарищами своими запасами съестного, но никто не делал этого.

Вообще с каждым днем все меньше и меньше слушались начальников.

Солдаты армейских корпусов были озлоблены и угрюмы. Не слышалось ни шуток, ни смеха. «Великая армия» шла в великом унынии. Солдаты роптали:

– Завели на край света!

– Погибнем все в этой Татарии!

На мрачное состояние духа сильно повлияла ужасная, бедственная участь раненых. Раненых и больных везли из Москвы, из Тарутина, раненых захватили после боя у Малоярославца, раненых встречали здесь же, на Смоленской дороге, в Колоцком монастыре, в Гжатске.

Всюду были раненые.

Когда 17 октября, пройдя через страшное бородинское поле, увидали сотни живых мертвецов в Колоцком монастыре, Наполеон приказал: рассадить их по всем каретам, повозкам, фургонам.

– Римляне награждали лавровым венком тех, кто спасал своих сограждан! – изрек он.

Что руководило им: обычное позерство, игра в «отца и благодетеля» или просто расчет – может быть, из этих людей, раз они не погибли до сего времени, еще получатся солдаты? Ведь это старые, опытные вояки!

Наполеон даже постоял и посмотрел, как размещали этих несчастных, искалеченных людей.

Их сажали в генеральские кареты, в фургоны, нагруженные московской мебелью, в дормезы, набитые до отказа какими-то молодыми особами в атласных и бархатных салопах и кокетливых шелковых чепчиках, на грязные мешки, на торчащие углами ящики, на тесные, неуютные передки и задки телег, на высокие козлы, на скользкие крыши армейских повозок, на откидной верх фургонов.

Владельцев всего этого разнообразного транспорта не прельщали почетные римские лавры. Они встречали непрошеных гостей сдержанно, сухо и не внимали преждевременной, но искренней благодарности несчастных, поверивших в свое неожиданное чудесное спасение. Раненые готовы были мириться со всей необычностью путешествия, лишь бы не оставаться заживо умирать в сырых стенах Колоцкого монастыря.

Но их надеждам не суждено было исполниться.

Грубые кучера, гордые камердинеры и наглые денщики, бессердечные, жадные маркитанты, возгордившиеся жены и подружки солдат и нахальные возлюбленные генералов только и думали о том, как бы поскорее избавиться от этого лишнего, неопрятного, неприятного седока.

«Страх погибнуть от голода, потерять свои слишком перегруженные повозки, погубить своих лошадей, изнуренных усталостью и голодом, закрывал чувству жалости доступ в людские сердца. Я и сейчас содрогаюсь, когда рассказываю, как кучера нарочно направляли свои повозки по рытвинам и ухабам, чтобы избавиться от несчастных, полученных в качестве дополнительного груза, и радовались «удаче», когда какой-нибудь толчок освобождал их от того или иного из этих злополучных людей, хотя они наверняка знали, что упавших раздавят колеса или изувечат лошадиные копыта», – писал об этом впоследствии не бесстрастный, но беспристрастный Коленкур.

Владельцы экипажей спешили как-либо избавиться от своих седоков: когда раненые сползали со своего места по нужде на землю, они погоняли лошадей, и несчастный оставался на дороге, где уцелеть было куда меньше шансов, чем оставаясь в Колоцком монастыре.

Они бросали раненых на ночлегах, уезжая без них, или, забрав лучшие вещи, выпрягали лошадей и оставляли раненых сидеть в повозке.

Такое бездушное, бессердечное отношение к раненым тоже не способствовало подъему воинского духа.

– Какой дурак станет драться, чтобы спасти других, а погубить себя? – рассуждали солдаты.

Воинственный пыл армии понемногу иссякал.

«Великая армия» теряла веру в себя.

Все думали лишь об одном: скорее, скорее из этой страшной России. Старались обогнать друг друга, с тревогой поглядывая по сторонам: не скачут ли из леса казаки, не налетают ли партизаны?

К счастью, погода еще благоприятствовала: было тепло, утрами слегка морозило.

Император неоднократно стыдил пессимистически настроенного Бертье, говоря:

– Это такая погода, какая бывает у нас в Фонтенбло в день святого Губерта.[176] Сказками о русской зиме можно запугать только детей!

Перед уходом из Москвы Наполеон приказал пересмотреть все календари и справочники за пятьдесят последних лет: когда в России наступают морозы? Ему доложили, что раньше первых чисел декабря нового стиля нечего опасаться. Следовательно, в его распоряжении было около сорока дней, то есть вдвое больше того времени, которое требуется, чтобы дойти до Смоленска.

Но, несмотря на то что холода еще не наступили, Наполеон за Гжатском уже не ехал верхом, а пересел в карету. И больше не выезжал из каре старой гвардии.

Он слышал, что с каждым днем порядок и дисциплина в частях армейских корпусов исчезают, и боялся, что какой-нибудь недовольный пруссак или вестфалец покончит с ним. Наполеон сидел в карете, погруженный в мрачные мысли, а когда хотелось на воздух, то переодевался и ехал верхом. Примелькавшийся всем серый сюртук и маленькая треуголка оставались в карете. Наполеон надевал польскую соболью шубу, крытую зеленым бархатом и украшенную золотыми шнурками, и меховую кунью шапку.

Он ускорял движение армии, но голодный арьергард не поспевал за сытым авангардом – ему надо было отбиваться от наседавших со всех сторон казаков и поджидавших у каждого моста или дефиле партизан. Эта поспешность еще более увеличивала количество отсталых.

Арьергард Наполеон поручил непреклонному, строгому, методичному маршалу Даву. Его первый корпус всегда считался образцовым во всех отношениях. По строжайшей дисциплине и полному порядку корпус Даву соперничал со старой гвардией. Если Мюрат лучше других мог наступать, то Даву лучше всех был способен замыкать отступление. Он отходил, огрызаясь как волк.

Даву отступал по всем правилам ведения войны, а Наполеону это здесь было не нужно. Ему нужна была не упорная защита армии, а быстрое движение к Смоленску. Наполеону требовалось одно: чтобы арьергард не задерживал авангарда. Наполеону было наплевать на труды и лишения отсталых. Он не жалел людей – ему было жалко только себя и своей репутации.

Даву с каждым днем все больше отставал от Наполеона и в Вязьме поплатился за это. Платов, бывший со своими казаками в авангарде русской армии, которым командовал Милорадович, окружил у Вязьмы корпус Даву. Даву спасся от окончательного разгрома лишь потому, что к Платову не успела подойти пехота.

Наполеон, услыхав сзади орудийные выстрелы, понял, что у Даву завязалось серьезное дело, но не пошел, как сделал бы раньше, ему на выручку, а остался в Славкове. Из Вязьмы вернулся на помощь Даву вице-король Евгений Богарне. Вместе с Понятовским он кинулся на Платова. Очутившись между двух огней, Платов ушел с большой дороги. Сильно потрепанный Даву поспешил укрыться за корпуса вице-короля и Понятовского.

Маршалы решили отступать. Милорадович на их плечах ворвался в Вязьму, захватив пленных и большой обоз.

Наполеон передал арьергард пылкому Нею.

Даву обиделся: Ней и Даву, так не схожие друг с другом, были издавна не в ладу.

Прикрывая дальнейшее отступление, Ней убедился, что «великая армия» не существует.

Утром на следующий день откровенный и прямодушный Ней так и донес императору.

Наполеон никак не хотел примириться с мыслью, что его армия деморализована. Накануне, во время боя под Вязьмой, он в тиши своей кареты составил такой приказ:

«Если неприятельская пехота будет следовать за движениями армии, то его величество намерен напасть на нее, опрокинуть и частию взять в плен. С этой целью он избрал позицию посредине между Славковом и Дорогобужем. Завтра с рассветом император будет на ней с гвардией. Император разместит войска таким образом, чтобы их прикрывал арьергард маршала Нея и они могли бы со всею артиллерией двинуться на неприятеля, тогда как он будет предполагать, что перед ним находится один арьергард».

Для этого он приказал маршалам отправить все обозы вперед к Дорогобужу (как будто это был нормальный воинский обоз, а не огромный табор) и приготовить войска к сражению (словно можно было вернуть отсталым, деморализованным и безоружным солдатам их былую силу).

Ней приехал к императору и по-солдатски откровенно сказал ему:

– Вы хотите драться, государь, а у вас уже нет больше армии!

Бессмысленный приказ пришлось отменить.

То, что когда-то называлось «великая армия», продолжало свой постыдный бег на запад.

В эти дни Наполеон получил неприятнейшие известия из Парижа о заговоре генерала Мале. Мале, распространив слух о смерти Наполеона, хотел захватить власть, но был схвачен и расстрелян.

Наполеон встревожился заговором не на шутку: он двенадцать лет правит, у него родился сын – наследник Наполеон II, а кто-то может покушаться на его императорскую власть!

– Когда имеешь дело с французами или с женщинами, нельзя отлучаться на слишком длительное время, – наставительно сказал он Бертье.

После заговора Наполеон еще больше уверился в том, что надо спешить в Париж. С этой неудачной кампанией в России надо кончать любыми средствами, чтобы не потерять больше.

И тут, как назло, впервые пошел снег. Небо закрыли густые облака, повис туман, и большими хлопьями повалил первый снег.

Было не очень холодно – при Прейсиш-Эйлау та же армия прекрасно выдержала не такую вьюгу и холод, но снег действовал вообще на психику солдат. Пессимисты и трусы готовы были сделать из него трагедию, несмотря на то что до Смоленска осталось всего лишь полсотни верст.

Первый снег внес еще большее расстройство в среду полуголодных солдат.

Наполеон послал своего адъютанта полковника д’Альбиньяка посмотреть, что происходит в арьергарде.

Д’Альбиньяк вернулся и доложил, что только итальянская гвардия похожа на воинскую часть, в остальных полный беспорядок: солдаты не слушаются приказов офицеров, офицеры не повинуются генералам.

– У генерала Матье свои же солдаты украли ночью из-под головы ранец.

– Полковник, я не посылал вас собирать сплетни! – грубо оборвал недовольный император.

Его уши привыкли к победным реляциям, а не к такой грубой и горькой прозе. Он не хотел слушать, но д’Альбиньяк сказал правду: правильного военного строя уже не существовало. Двигались не в шеренгах, а группами, компаниями, объединенные старой дружбой или новой корыстью: четыре-пять стрелков шли вокруг одной клячи, на которой лежала их поклажа – еда и награбленное добро. Они готовы были защищать эту клячу до последнего патрона. На ночлеге происходило сплошное воровство, грабеж и даже убийства из-за куска конины.

Больше всех бедствовали женщины: лепешка из мякины стала для солдата желаннее и дороже любой привлекательной женщины.

Наполеон послал самого Бертье еще раз посмотреть на марше корпуса.

Принц Невшательский написал рапорт о том, что видел. Он подтвердил все сказанное полковником д’Альбиньяком и заключил:

«Такое положение, усиливаясь постепенно, дает повод опасаться, что, если не будут приняты немедленные меры против него, у нас не будет войск, способных для битвы».

Вся надежда оставалась только на Смоленск. И вот вдали показались колокольни Смоленска.

9 ноября Наполеон с гвардией вошел в Смоленск.

Он тотчас же велел запереть крепостные ворота и никого не впускать.

Гвардия стала получать припасы – их раздавали день и ночь.

У городских ворот собрались огромные толпы изнуренных, голодных солдат и офицеров армейских корпусов, спешивших к Смоленску. Это были закопченные дымом бивачных костров, небритые, заросшие бородами, с воспаленными, красными от дыма и ветра глазами люди. В театральных костюмах, в шалях, салопах, ризах, укрытые попонами, рогожами, они с ожесточением стучали в ворота прикладами, эфесами сабель, кулаками и посылали проклятия на всех европейских языках Наполеону и его интендантам. Они казались не солдатами, а шайкой бандитов, выпущенных из тюрьмы.

Они захватили в пригороде и тут же съели стадо быков и двести здоровых лошадей артиллерийских конюшен. Потом наконец-таки выломали городские ворота и бросились, давя друг друга, к складам.

То, что удавалось получить какому-либо счастливцу, он съедал за один присест, словно ему осталось жить только день.

Для многих изголодавшихся это так и оказывалось.

Люди грабили и убивали друг друга.

И все роптали на неравномерность раздачи:

– Гвардии выдали на две недели, а нам по кусочку!

Обозленные, они готовы были бы подступить к гвардейцам, но те стояли на карауле у своих казарм такие же усатые, рослые, здоровые, в своих непотрепанных синих мундирах и белых жилетах с высокой медвежьей шапкой на голове – как статуи.

– Эй ты, кишка, отойди, не горлань! Ты не в кафе Режанс! – еще по-приятельски прогоняли они французов.

– Убирайся, колбаса, подобру-поздорову! Проспись! – отталкивали они прикладами пьяного немецкого стрелка, лезшего к ним.

Наполеон сидел в доме и не показывался на улицу. Ему было о чем подумать.

Припасов в Смоленске оказалось только на семь-восемь дней для всей армии. Наполеон обеспечил провиантом главное – гвардию. Остальное было расхватано, растаскано и растоптано хлынувшей многотысячной толпой солдат разных корпусов. Склады в селе Клементово по дороге на Ельню – взяты и частью сожжены отрядом генерала Орлова-Денисова. Витгенштейн занял Витебск и захватил тамошние магазины. Ждать долго в Смоленске было нельзя. Об устройстве зимних квартир нечего было и думать: солдаты жгли те последние деревянные дома, которые уцелели от пожара во время штурма Смоленска.

Приходилось спешить дальше, пока армии Чичагова и Витгенштейна не перерезали окончательный путь к отступлению.

Наполеон выехал из Смоленска.

Он ехал верхом – хотел еще раз взглянуть на древний Борисфен.

За Смоленском у дороги лежал с переломленной ногой офицер из корпуса Жюно, шедшего впереди. Увидев Наполеона, он собрал последние силы и крикнул:

– Вот этот жалкий кривляка, который уже десять лет водит нас, как кукол! Он спятил с ума! Остерегайтесь его! Он стал людоедом! Чудовище сожрет всех вас!

Наполеон проехал, сделав вид, что не слышит этой справедливой ругани.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.