I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

На этот раз Кутузов не задерживался у себя в имении, хотя любил свои живописные Горошки, особенно очаровательные весной, когда буйно, молодо зеленели дубы и липы и нежно цвели яблони. Но сидеть одному, даже среди прекрасного, цветущего сада, было тоскливо. Тянуло к своим – жене, дочерям, внукам, тянуло в Петербург. Если бы еще он приехал в Горошки осенью, когда собирают урожай, тогда стоило бы ненадолго остаться, чтобы продать часть зерна и привезти хоть немного домой: Екатерина Ильинишна, конечно, опять задолжала кругом. Она никогда не умела жить экономно, по средствам.

Михаил Илларионович спешил в столицу еще по одной, не менее уважительной причине: над головой висела война, как эта сверкающая, зловещая комета, невиданная звезда, которая уже не один месяц приводила в трепет всех суеверных людей. Хвост кометы был блестящий и широкий. Казалось, если раскинуть его по земле, то он будет сажени в две длиной. К концу хвост расширялся. Потому народ и называл комету метлой… Говорили: «Война идет, все сметет!»

Война стучалась прямо в дом с близкого запада, а не откуда-либо с далеких от Петербурга и Москвы турецких границ.

Сидеть в захолустье, за тридевять земель от столицы, в такое тревожное время, когда каждый день мог принести самые невероятные новости, было тягостно, невозможно.

Михаил Илларионович отдохнул в Горошках только два дня. Он посмотрел, как взошли озимые и посеяны яровые, отдал распоряжения управляющему и потихоньку на перекладных двинулся дальше.

По дороге он уже услыхал пересуды обывателей о только что заключенном мире с турками:

– Турки покорились и дали нашему государству подписку, что будут платить дань: каждый год по двадцать тысяч голов французов!

В этой нелепой фразе сказывались предчувствие и боязнь войны, которую готовил французский император Наполеон.

На почтовой станции под Витебском Михаил Илларионович увидал в комнате для проезжающих приклеенную к стене хлебным мякишем гравюру – портрет Бонапарта. Он изображался еще молодым генералом – худощавое лицо с длинными, словно у женщины, волосами, падающими на плечи.

– Это кого же повесили тут под образами? – спросил у хозяев Михаил Илларионович, будто не узнавая, кто это.

– А-а, это батюшка барин, сама Бонапартиха, царица французская, которая идет на нас войной, – живо ответила старуха, жена станционного смотрителя, вероятно еще помнившая императрицу Екатерину и привыкшая к женщинам на троне.

– Не извольте, ваше высокопревосходительство, слушать, что плетет старая дура! – подскочил станционный смотритель, отталкивая локтем жену. – Это Бонапартий… Антихрист…

– Зачем же ты его держишь в красном углу, коли он – антихрист?

– А вот зачем, ваше высокопревосходительство: ежели Бонапартий как-то под чужим именем или с фальшивой подорожной заявится ко мне, я его, голубчика, враз признаю, схвачу, свяжу да к городничему.

Михаил Илларионович только улыбался.

Видимо, Бонапарт и война не выходили ни у кого из головы!

В Петербурге чуть установилась после холодного мая летняя погода. Ладожский лед прошел, сделалось тепло. По Неве плыли баржи с дровами и углем, лодки с глиняной и деревянной посудой, со свежими вениками и метлами. Будочники стояли в белых штанах, горожанки уже щеголяли в шляпах из желтой соломки с загнутыми «по-английски» полями, какие были в моде у аристократок лет десять назад.

Кутузов возвращался в Петербург не торжествующим победителем, а опальным полководцем. Несмотря на то что он добился немыслимого, невозможного – с незначительными силами уничтожил турецкую армию и своевременно заключил выгодный, почетный и, главное, такой нужный мир, – царь все-таки отозвал его, заменив напыщенным болтуном адмиралом Чичаговым. Стало быть, снова оставался недоволен Кутузовым.

Александр I любил трескучую деятельность молодого Каменского и англомана Чичагова, который в морское министерство, как и в армию, не внес ничего, кроме сутолоки.

Приезд Кутузова произвел дома радостный переполох. В залу, где сидел в кресле Михаил Илларионович, тотчас же сбежалась вся дворня. Челядь припадала к ручке и плечику любимого барина, поздравляла Михаила Илларионовича с знатной викторией над басурманами, с титулом «грахфа», с благополучным прибытием. Потом все ушли. Михаил Илларионович остался вдвоем с женой. Он пересел к ней на диван, и тут начался задушевный разговор. Когда переговорили все о своих девочках, их мужьях, о внуках и внучках, стали говорить о разном.

Михаил Илларионович рассказывал, как Чичагов разлетелся, – думал, что он, а не Кутузов, заключит долгожданный мир.

– Хотел загребать жар чужими руками, ан не вышло! На чужой каравай рта не разевай!

– Молодец, Мишенька! Утер нос и царю и Чичагову! – ласково потрепала мужа по щеке Катенька. – А над его назначением смеются. Александр Львович Нарышкин называет Чичагова – «адмирал Бонниве», которого король Франц Первый назначил командовать армией. Многие шутя спрашивают: «Если адмирал Чичагов командует армией, то Михаил Илларионович, вероятно, будет командовать флотом?»

– Флота Александр Павлович мне не пожалеет: он флот не любит, считает, что России флот не нужен.

– А за мир тебя все так превозносят! И поражаются предвзятому, странному отношению к тебе императора.

– Ничего странного в этом нет. Пора бы уж знать, что Александр терпеть не может русских. Презирать русских он считает «хорошим тоном». Любой иностранец для него дороже!

– Да, верно. В Вильну Александр Павлович поехал окруженный одними иностранцами, как будто своих нет.

– Ну, Господь с ним… Что, Катенька, в столице уже мало кого осталось? Поди, все разъехались по имениям? – спросил Михаил Илларионович, хотя по тому, как была одета и причесана жена, можно было предполагать обратное.

– Нет, нынче никто не уезжает далеко – боятся войны. Все сидят в Петербурге. Вот завтра сам увидишь – поедем со мной в театр. Французская труппа дает «Дмитрия Донского» Озерова. Жорж играет Ксению.

– А где же французы играют? Большой театр сгорел еще в прошлом году?

– Да, сгорел как раз под Новый год.

– И ничего не осталось?

– Ничего. Деньги и документы спасли – контора помещалась на первом этаже, а загорелось где-то наверху. Успели вытащить несколько декораций для «Андромахи». Император сам приезжал на пожар. Пожаловал по целковому пожарным служителям за усердие.

– А как себя чувствовал директор, Александр Львович Нарышкин?

– Как всегда – не выдержал, чтобы не сострить. Говорит государю: «Вот, ваше величество, нет больше ничего – ни сцены, ни лож, ни райка, остался один партер!»

– И откуда у него берется? – улыбнулся Михаил Илларионович. – Где сейчас играет французская труппа?

– Дирекция сняла дом Молчанова на Дворцовой площади. Бывший Кулешов, такой синий, знаешь?

– Знаю.

– Вот теперь в нем театр. Называется – «Новый».

– Как помещение?

– Ничего. Главная зала имеет два яруса лож и галерею. Конечно, той роскоши, какая была в Большом у Коломны, здесь нет и в помине – ни золоченой лепки, ни бронзы, ни тех люстр, ни зеркал, но все-таки зала очень мило драпирована голубым бархатом. У меня веселенькая ложа в первом ярусе, почти в самом центре, через две ложи от Марии Антоновны Нарышкиной.

«Да, ты денег на ложу не пожалеешь. Представляю, сколько она стоит!» – подумал Кутузов.

На следующий день Михаил Илларионович поехал с женой в Новый театр.

На спектакле он действительно увидал весь петербургский высший свет – тут были князья и графы, сановники и министры, генералы и их разряженные в парижские туалеты жены и дочери. Слышалась только французская речь.

Всюду были знакомые лица. Михаил Илларионович раскланивался направо и налево. В первом ряду, не в ложе, а в своих директорских креслах, между петербургским главнокомандующим тихим Вязмитиновым и глуховатым стариком Строгановым сидел веселый Александр Львович Нарышкин.

Катенька показала Михаилу Илларионовичу жену Барклая Елену Ивановну – она сидела во втором ряду с Кочубеем. Кутузов увидал сутулую, жирную спину и рыжую голову в какой-то безвкусной прическе. Необразованная лифляндка Бекгоф сумела когда-то поймать в свои сети скромного, безвольного егерского поручика Барклая-де-Толли и теперь держала себя надменно, с напускной важностью. Салонные острословы язвили, что мадам Барклай выбирает в прислуги самых безобразных девушек, чтобы казаться в доме самой красивой, а муж берет в адъютанты самых глупых офицеров, чтобы казаться самым умным.

Центральную ложу первого яруса занимала возлюбленная императора, известная красавица Мария Антоновна Нарышкина. У нее собиралось изысканное общество. Все, кто был принят у Марии Антоновны, имели доступ во все дома столицы. Ее наряды служили образцом (и были предметом зависти) для всех дам петербургской знати. И сегодня Мария Антоновна обращала на себя внимание всех скромным, но изящным вечерним платьем. Нарышкина была вся в голубом, которое так шло к ее черным глазам, – голубой короткий лиф с короткими же рукавчиками, обнажавшими красивые руки, и такая же юбка, вышитая васильками. Плотную, но хороших линий шею украшало колье из двух рядов крупного жемчуга. Из волос кокетливо выглядывал букетик свежих фиалок. Плечи и низко открытую крепкую грудь прикрывала длинная – до пят – дорогая кашемировая шаль.

Увидав Нарышкину, Михаил Илларионович сразу же пошел приветствовать очаровательную и милую Марию Антоновну, целовал ее ручку и говорил комплименты.

Нарышкина относилась к жене Кутузова холодновато, как обычно относятся друг к другу две красивые женщины, но галантному, остроумному Михаилу Илларионовичу она симпатизировала.

К Кутузову в ложу приходили многие, чтобы поздравить Михаила Илларионовича с приездом и царской милостью.

Долго сидела с ними и тараторила некрасивая Елизавета Петровна Дивова. В ее доме на Миллионной всегда вертелись иностранцы и актеры. Знаменитый тенор Мандини не без основания прозвал ее sempre pazza.[161] Дивова утверждала, что для полного счастья «надо много денег и немного легкомыслия». Сама она в пятьдесят лет была больше легкомысленна, чем богата. Михаила Илларионовича удивляло: как Катенька терпит вздорную, взбалмошную интриганку. Но их соединяло пристрастие к актерскому миру и, как всех стареющих женщин, к обществу молодых щеголей.

Дивова и Катенька горячо обсуждали новый наряд Нарышкиной, сходились во мнении, что лучше было бы не два ряда жемчугов, а один.

– Как купчиха какая! – поджимала губы Дивова.

Удивлялись, почему такой куцый канзу.[162]

– Как у девчонки! Я бы своей внучке не решилась сделать! – говорила Екатерина Ильинишна.

И строили догадки, сколько тысяч франков стоит эта бесспорно чудесная кашемировая шаль.

Пришел поздравить Михаила Илларионовича старик Дмитревский. Он говорил по-русски.

– Катерина Ильинишна, как это вы допускаете, что Михайло Ларионович так долго любезничает с Марией Антоновной? – спросил, шутливо подмигивая, Дмитревский.

– У мужчин считается хорошим тоном быть обязательно влюбленным в Марию Антоновну, – наклонившись к Дмитревскому, вполголоса ответила Кутузова, но, поймав недовольный взгляд мужа, прибавила в тон Дмитревскому: – Впрочем, это старая привязанность Миши. Пусть он сам скажет.

– Да, я всегда говорю: Мария Антоновна – ангел. Я боготворю женщин только потому, что Мария Антоновна – женщина, – повторил Кутузов по-русски ту же фразу, которую несколько минут тому назад сказал по-французски Нарышкиной.

Кутузов держался с достоинством, не имел вида «опального» полководца, не прибеднялся, не жаловался никому на свою незаслуженную обиду. И от этого еще резче подчеркивалась вся мелочность предвзятого отношения императора Александра к уважаемому, заслуженному полководцу.

Все поздравляли Михаила Илларионовича со славной победой, с возвращением к родным пенатам, как водится, притворно уверяли, что Михаил Илларионович прекрасно, молодо выглядит.

И Кутузов был хоть отчасти удовлетворен. Получалось так: хотя никто не говорил прямо, но в каждой фразе сквозило: «Император бестактен и глуп, он зря обидел тебя, но ты, Михайло Ларионович, держишься так умно, что от этого только возвышаешься в наших глазах!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.