III

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

III

До утра было еще далеко, но в камердинерской уже не спали. Прошка, взлохмаченный и хмурый, сидел на полу возле таза, в котором обычно целую ночь горела свеча. Насупив брови, Прошка оправлял нагоревшую свечу. Был мрачен и зол.

Повар Мишка, курносый, толстощекий, с жиденькими чернявыми усиками, лежал на тюфяке, глядел на Прошку.

Сзади за ним, у стены, виднелась курчавая седая голова и такая же седая бороденка фельдшера Наума. Фельдшер безмятежно храпел: в ближайшее время ему никакого дела не предвиделось.

– Совсем одурел, старый, – сонным голосом говорил Прошка. – И без того спит мало, а ноне вовсе сна лишился: ждет. И только об нем, об этом, прости Господи, жезле у него разговору… Ходит, в окна глядит – не едут ли. И знай посылает; выдь на крылец гляди. А чего теперь увидишь: темень, ночь. Ему нипочем – спал человек аль нет. Замучил…

– Так вы же, Прохор Иваныч, с вечеру хорошо дрыхли, – улыбнулся повар.

– Чую, где ночую, да не знаю, где сплю? – вопросительно глянул на него Прошка, подымаясь с полу.

– Нет, правда. Почитай, от самого обеду спали… Можно выспаться.

– Тоже скажешь: выспался. – Прошка смерил повара презрительным взглядом. – Эх ты, кастрюля! Мало ли когда что было. Да я и в позапрошлом годе спал, так и это считать? Сколь ни спать, а и завтра не миновать. Много ты понимаешь, поварешка? Я ежели и сплю, то у меня сон, коли на то пошло, соловьиный…

Он подошел к своему тюфяку, лежавшему на лавке, повалился на него и тут же захрапел.

– Соловьиный, – залился беззвучным смехом толстощекий повар. – Ой, чудак! Соловьиный! Да у тебя, брат, медвежий, а не соловьиный сон. Ишь, спит. Теперь его никакой пушкой не пробьешь!

В комнате, которая служила и спальней и кабинетом, было жарко натоплено. Суворов в одном белье и туфлях быстро ходил из угла в угол, думал.

Иногда останавливался, прислушиваясь: не звенят ли за окном бубенцы? Нетерпеливо заглядывал в окна. Но при свете двух свечей, горевших на столе, виднелись сквозь стекла только голые кусты сирени, росшие у дома.

Почему-то припомнилась такая же, почти бессонная, ночь в Яссах, после Измаила, когда приехал к Потемкину.

– Великий человек и человек великий, – повторил он свой стародавний каламбур о Потемкине.

Жил, властвовал и умер. Умер вскоре после взятия Измаила Суворовым.

Бесспорно, для русской армии Потемкин сделал много. Он так же, как Румянцев и Суворов, добивался улучшения в обмундировании, вооружении. Он понимал никчемность всех этих солдатских буклей, косичек, петличек и пряжек. Это он сказал: «Если б можно было счесть, сколько выдано в полках за щегольство палок и сколько храбрых душ пошло от сего на тот свет».

В этом Потемкин – великий человек. Но в делах человеческих он был – только человек великий. Великий ростом. Завистливый, непостоянный.

Если бы он был жив, что сделал бы сейчас? Неужели и теперь противился бы тому, чтобы императрица пожаловала Суворову фельдмаршальство?

Вот он, долгожданный день!

После стольких лет унижения Суворов наконец – фельдмаршал.

Военная карьера Суворова развивалась туго. Все приходилось брать с бою, не так, как другим, к примеру Репнину. Репнин в двадцать восемь лет был уже генерал-майором.

Как он надменен, Николай Васильевич Репнин! Отвратительно повелителен и без малейшей приятности. Еще так недавно, месяц назад, он придирался к Суворову, норовил приказывать, а теперь придется самому сноситься с фельдмаршалом Суворовым рапортами.

Суворов потер от удовольствия руки и вполголоса запел:

– Тебе Бога хвалим…

И так за пением не приметил, как в самом деле под окном зазвенели бубенцы. Рванулся к двери:

– Прошка! Приехали!

Не дожидаясь мешковатого Прошки, сам как был неодетый, так и проскочил через камердинерскую в сени, на крыльцо. Распахнул дверь.

У самого крыльца, мотая головами, стояла тройка лошадей. Шелестели бубенчики, говорили люди.

– Да скоро ли ты? – не выдержал, окликнул племянника Суворов.

– Иду, дяденька!

Из саней вылезал в шубе, точно медведь, племянник, сын старшей сестры Александра Васильевича Анны, Алеша Горчаков.

А Прошка, подошедший к Суворову сзади со свечою в руке, бубнил на ухо:

– Ступайте в комнаты, простудитесь. Как маленькие! Без вас внесут, никуда жезл энтот не денется…

Алеша шел уже, путаясь в длинных полах шубы. В руках он нес большой узел.

Суворов обнял его.

– Я с холоду, дядюшка!

Вошли в комнату. Горчаков положил узел на стол и вышел в камердинерскую снять шубу. Дуя в озябшие руки, вошел к Суворову в спальню.

Суворов осторожно развязывал узел.

Мундир фельдмаршальский, шитый золотом.

– Это императрицын подарок. Маменька и Наташа мерку давали. Не знаем – впору ли будет?

– Впору, впору! – улыбался Суворов, а руки нетерпеливо шарили в узле.

– Это алмазный бант на шляпу, – сказал Горчаков, когда Суворов вынул сверточек поменьше. – А это – фельдмаршальский жезл. Пятнадцать тысяч рублей стоит, дядюшка!

– Он мне пятнадцати миллионов дороже: в нем моя свобода! Орлу развязали крылья!

Суворов схватил стул, легко перепрыгнул через него, крикнул:

– Репнина обошел!

Поворотился, легко перепрыгнул стул снова:

– Салтыкова Николая – обошел!

– Салтыкова Ивана – обошел!

– Прозоровского – обошел!

– Долгорукого – обошел!

– Каменского – обошел!

– Каховского – обошел!

– Эльмпта – обошел!

– Мусина-Пушкина – обошел! – прыгал он через стул туда и обратно.

Племянник смеялся, глядя на шалости развеселившегося Александра Васильевича.

– Помилуй Бог, легок стал: хорошо прыгаю! – улыбался Суворов, окончив свой счет.

Он раскрыл дверь в камердинерскую:

– Прошка, закусить полковнику!

И к племяннику:

– Ну, Алешенька, рассказывай!

Горчаков вынул из-за пазухи бумаги:

– Вот рескрипт императрицы и письмо.

Суворов бережно взял обе бумаги. Поднес к свече.

На одной стояло:

«Ура, фельдмаршал!

Екатерина».

На другой:

«Вы знаете, что как я не произвожу никого чрез очередь и никогда не делаю обиды старшим, но Вы, завоевав Польшу, сами себя сделали фельдмаршалом».

– Вот письмо Наташи.

Суворов развернул, увидал милые сердцу строчки: «графиня Наталья Суворова-Рымникская».

Не стал читать, спросил:

– Здорова? Мама, Груша, Димитрий Иваныч?

– Все слава Богу…

– А это чье? – спросил Суворов, принимая толстый пакет.

– Гаврилы Романовича.

– А, посмотрим:

«Милостивый государь!

Преисполнен будучи истинной любви к Отечеству, почтения ко всему тому, что называется мужество или доблесть, уважения к громкой славе Россиян, обожания к великому духу нашей Государыни, беру смелость поздравить Ваше Сиятельство и сотрудников Ваших с толико знаменитыми и быстрыми победами.

Ежели бы я был пиит, обильный такими дарованиями, которые могут что-либо прибавлять к громкости дел и имени героев, то бы я Вас избрал моим и начал бы петь таким образом:

Пошел – и где тристаты[73] злобы?

Чему коснулся, все сразил.

Поля и грады стали гробы.

Шагнул – и царства покорил.

– Очень мило. Помилуй Бог! Спасибо! Ну что ж ты одну водку тащишь? А закуска, редька где? – встретил он Прошку, который нес штоф и чарки.

– Да ведь с дороги-то первой всего – водка, – сказал, облизывая губы, Прошка.

– Тебе – что с дороги, что в дорогу – она первой всего! Сказывай, Алешенька, что же в столице говорят?

– Все только и говорят о ваших победах, дядюшка. Когда Исленьев приехал с ключами Варшавы и хлебом-солью, на другой день во дворце был выход при большом съезде. Безбородко читал объявление о причинах войны, потом служили молебен благодарственный с коленопреклонением и пушечной пальбой. Императрица отведала варшавского хлеба-соли и собственноручно поднесла его Наташеньке. Похвалила: «Хлеб в Варшаве хорош, вкусен!»

– Не обидим Варшаву! – вставил сиявший от радости Суворов.

– Потом был парадный обед во дворце. В середине его императрица объявила о возведении вас в звание фельдмаршала. Пили ваше здоровье при двухстах одном пушечном выстреле.

– Помилуй Бог, сколько пороху истратили! Ну, Алешенька, давай выпьем и мы.

Дядя и племянник выпили.

– Ешь, закусывай!

Горчаков ел и рассказывал:

– Императрица лестно говорила о вас. При всех несколько раз напомнила мне: «Заботьтесь о здоровье фельдмаршала».

– Потемкин в гробу переворотился! – смеялся Суворов. – А что все эти придворные трутни? Как же они перенесли назначение Суворова фельдмаршалом?

– Императрица никому об этом заранее не говорила. Даже начальник военного департамента Николай Салтыков не знал.

– А что же Николай Салтыков говорил: чем бы меня наградить должно?

– Довольно, говорит, с него и генерал-адъютанта.

– Это его Марфуша, жена, говорит, а не он. Своего ума Николай Иванович не имеет…

– Долгорукий и Иван Салтыков, те так были обижены, что просились уволить их со службы.

Суворов расхохотался:

– От них обоих как с козла молока; Долгорукий известно: в поле – с полком, с поля – с батальоном. А Ивашка – ну, тот Богом обижен. Его тридцать лет назад надобно было бы уволить. Но это все военные, это товарищи. В одних ножнах, как сказано, двум шпагам не бывать. А что же говорят статские, иностранная часть?

– Страсть как довольны. Говорят: Суворов заставил Европу бояться России. За границей наконец увидали, поняли нашу силу!

– Еще не один раз Европа почувствует силу русских! – уверенно сказал Суворов.

В камердинерской все уже проснулись – суворовский день начался. Прошка пребывал в своем неизменном ворчливом настроении:

– Через стулья прыгает. Фитьмаршал. Смехота!

– Нет, с тобой водку на радостях станет пить? – подрезал Наум. – Да кабы тебе такой жезл, что пятнадцать тысяч стоит, так ты через энтот шкаф сиганул бы, а не то что. И потом – понимать надо: одно слово – фитьмаршал. Ему, брат, теперь все дозволено!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.