Конечный продукт
Конечный продукт
В ранних вариантах сценария вопрос об окончательной судьбе Илларионова остается открытым. Илларионов получает выговор от местного руководителя ЧК Брокмана, но сцена завершается довольно слабо и неубедительно — Брокман говорит Илларионову: «Я не последний раз говорю с вами об этом!»[442]
Существенные изменения были внесены в более позднюю версию сценария. Сначала Илларионов произносит длинную речь, уточняя свою позицию:
«Да. Я считаю, что при определенных обстоятельствах массовые аресты необходимы!.. Я считаю, что лучше посадить несколько лишних человек, чем позволить ускользнуть врагу!.. А как же иначе, товарищи? Что нам с ними — церемониться? Я не намерен доверять всем подряд! Я не обязан поступать так! У нас для этого есть другие органы! Мое дело — разоблачатьврага! Знаете пословицу — лес рубят, щепки летят»… Он делает паузу, чтобы восстановить дыхание. Тишина. Никто не смотрит на Илларионова. «Это все, что ты хотел сказать?» — спрашивает Брокман. «Все», — отвечает Илларионов.
«Я думаю, товарищи, с Илларионовым все ясно, — говорит Брокман. — Он не может работать в ЧК».
«Ясное дело, — соглашается Буркашин [другой чекист]. — Яснее ясного. Значит, товарищ Илларионов, щепки летят… чекист — не топор, чекист — человек… Но ты, кажется, об этом забыл… или не знал… Сядь, товарищ Илларионов. Это твое последнее производственное совещание»[443].
В окончательной версии, которая появилась на экране, заключительный монолог Брокмана был вложен в уста всего коллектива. Все они возмутились тем, что Илларионов защищает беспорядочные аресты. Каждый чекист произносит по строчке из монолога Брокмана.
Главный чекист призывает к порядку и произносит длинную заключительную речь.
Иными словами, вопрос преемственности между ЧК и НКВД был, в сущности, снят, ведь сорняки обнаруживались и выдирались своевременно. Обратим внимание и на рефрен «чекист — человек», а также на жесткое, но благородное обращение товарищей с Илларионовым. Смысл этой сцены в том, что ЧК (и, следовательно, КГБ) способна очищать себя изнутри; по существу это здоровый коллектив, который твердо придерживается социалистических законов и основных принципов гуманизма. Этот аспект смыслового содержания фильма был отражен в одной из рецензий, в которой с одобрением отмечалось: «Весьма характерно, что методы запугивания и беззаконие Илларионова жестко порицаются чекистами»[444].
Более мягкая позиция по отношению к Илларионову в окончательной версии сценария сочетается со сценой, в которой толпа раненых солдат собирается вокруг него и качает его как героя, подбрасывая в воздух, в знак признания за его помощь в расследовании спора по поводу мясного рациона в местной больнице[445]. В предыдущих версиях сценария Илларионов не фигурировал в этой сцене; проблему решали Алексей и еще один местный чекист. Волчек оправдывал включение этой сцены, в которой люди демонстрируют свою любовь к Илларионову, тем фактом, что он, в конце концов, является «представителем ЧК, то есть, по сути, олицетворяет собой какие-то хорошие принципы»[446].
Волчек выработал это очевидное решение не представлять Илларионова предтечей 1937 года на собрании в декабре 1962 года. Он отметил, что это фильм о Гражданской войне, а не о 1930-х, и это его утверждение кажется несколько неискренним в контексте предшествующих дискуссий. Другие тоже согласились с подобным подходом, заявив, что было бы неправильно переносить 1937 год на события, показанные в фильме, а один член худсовета сказал: «Можно создать образ, намекающий на это, но такое должно делаться не мимоходом»[447]. Волчек заявил следующее:
«Илларионова надо наказать. Поляновский уже говорил об этом, и я совершенно согласен с моими соавторами: мы все-таки должны помнить, что это картина о Гражданской войне, картина об эпохе 20-х, а раз так, если мы представим Илларионова одним из тех, кто составлял кадры в 1937-м и далее, если мы разоблачим его полностью, мне кажется, мы совершим очень жесткий просчет»[448].
Кажется, Волчеком здесь двигало, хотя бы частично, желание не запачкать имена чекистских ветеранов, а также, вероятно, своих современников-чекистов, вместе с которыми он обсуждал этот фильм. Он заявил:
«Прорабатывая образ этого персонажа [Илларионова], мы старались сдерживать себя, поскольку очень просто удариться в другую крайность и вместо того, чтобы разоблачить негодяя, поступить несправедливо по отношению к хорошим людям. Поэтому мне представляется, что место, которое он занимает в сценарии сейчас, правильное».
В окончательной версии сценария обе вехи на нравственном пути Алексея очень существенно изменились.
Во-первых, сцена с Гревенец и ее казнью была практически полностью переписана. Все намеки на то, что ее уводят казнить, убрали, так же как и все признаки физической жестокости. В фильме Алексей вступается за нее просто из благородства, после того как Илларионов грубо разговаривает с ней в его присутствии. В отличие от ранних версий, в последней Алексей не знает, что она шпионка, на совести которой смерть множества людей, и что ее казнят. Он несколько успокаивается, узнав наконец, что она предатель и работает на белых[450]. По сути, мораль эпизода теперь сводится к вопросу хороших манер, а не к жизни и смерти. Между тем ужас Алексея и почти физическое отвращение к жестокости, мгновение слабости или «мягкотелости», которое раньше было таким значимым в его становлении как личности и в нравственной канве фильма вообще, теперь просто убрали — вместе с теми сложными и важными вопросами, которые в связи с этим возникали. Материалы архива не позволяют точно сказать, почему так было сделано, но мы можем предположить, что эта сцена осложняла до неприемлемой степени главный нравственный контраст фильма — противопоставление Алексея и Илларионова. Злодеяния НКВД должны были ассоциироваться только с фигурой Илларионова; казнь женщины как катализатор взросления Алексея могла вызвать неудобные ассоциации, которых худсовет в конечном счете решил избегать.
Ключевой монолог старшего чекиста, после которого Алексей смиряется с необходимостью казней, был радикально исправлен. На декабрьской встрече 1962 года этот монолог раскритиковал Рысс. Он так определил смысл сцены: Алексей «понимает после разговора — да, нужно пройти через это»[451]. Но ему не нравилось, как этот смысл передается в монологе старшего чекиста — слишком невозмутимо и прозаично, хотя речь идет о казнях людей: «Это драматичная сцена, она требует драматичного диалога… а не спокойного перечисления аргументов, доказывающих идею, что людей можно казнить и что это вполне простое дело»[452].
Поскольку все намеки на казнь женщины убрали, можно было вовсе не затрагивать эту тему в монологе старшего чекиста. В окончательной версии Алексея тревожат не жестокость и не сомнения о том, сумеет ли он смириться с ней, а опасения того, что не умеет распознавать врага, который так удачно маскируется.
Иными словами, его нравственное неприятие к некоторым моментам работы чекиста просто исчезло. В результате старший чекист теперь не оспаривает нравственные суждения Алексея, как он делал в предыдущих версиях сценария. Вместо этого он спокойно объясняет, что женщина — враг, и рассказывает о ее преступлениях. Он также объясняет, что чекистами становятся, а не рождаются, и убеждает Алексея остаться и продолжать работу в органах.
В целом вся эта сцена вызвала немало тревог у худсовета и претерпела несколько изменений. Некоторые из них особенно характерны. В одной из версий этой сцены старый чекист объясняет Алексею: «Наш труд — сложная, грязная работа, как у уборщиц в отхожем месте». Слово «уборщицы» в документе подчеркнуто от руки, а «грязная» — двумя чертами[453]. Оба слова потом убрали, и в фильме этот монолог звучит так: «Работа чекиста — трудная, тонкая работа. И секрет в том, что ее нужно делать чистыми руками». Иначе говоря, авторы, пытаясь подобрать верные слова, в конечном счете вернулись к условностям культа Дзержинского. И теперь смысл этой сцены сводился к образу чистого, идеального чекиста.
Сложное в нравственном плане отношение Алексея к казни Дины было вычеркнуто подобным же образом. На декабрьском собрании 1962 года Вольпин предложил авторам «спасти идеологическую линию» фильма, заставив Дину пересмотреть свое отношение к белым и отречься от них[454]. Авторы выдвинули несколько предложений, и в итоге Дина, несмотря на то что ее обманывает Алексей, переходит на сторону большевиков и обращается в ЧК. Более того, ее жизнь находится в безопасности, поскольку Алексей ручается, что по натуре своей она человек хороший[455].
Решение проблемы Дины тоже зиждется на идеях доверия, совести и профилактики, что согласуется с новым образом КГБ, рассмотренным нами в предыдущей главе. Алексей лично обращается к Берзину по поводу Дины, ссылаясь на то, что «запуталась девчонка». Он говорит: «Товарищ Берзин, вы меня сами учили: чекисту ошибаться недозволенно. Но и в человека верить он обязан, правильно?» И Берзин соглашается решить эту проблему «по совести». Для Берзина «совесть» — это лозунг, под которым проходит и эта сцена, и допрос Гревенец, во время которого он взывает к ее «совести» и так убеждает сказать правду. Такой метод противопоставляется жестокости Илларионова, которая не приводит ни к чему.
Вместе с тем изменились также общий облик и эстетика фильма в соответствии с «оптимизмом» 1920-х, о котором недавно заговорил Хрущев. Как мы видели, в советской мифологии 1920-е годы стали считаться эпохой чистоты, романтизма и высоких идей — и все это во имя спасения всего советского проекта, который вскоре после смерти Сталина подвергся критике с разных направлениях[456]. В мае 1963 года худсовет обсудил сценарий и вопрос о том, насколько обветшалым и опустошенным должен выглядеть город. Зархи напомнил собранию, что Хрущев недавно упоминал о необходимости внутреннего оптимизма, «когда говорил, что в 1920-х завшивленные, голодные, босые, мы сражались с огромной радостью, с оптимизмом, то есть он хотел сказать, что боевой дух, вера создавали настроение, оптимизм»[457].
То, насколько далекой оказалась окончательная версия фильма от изначальных намерений худсовета, проиллюстрировано в обзоре фильма в «Комсомольской правде». Обозреватель отмечает, что чекистская тематика всегда была особенно привлекательна для юных советских читателей и зрителей. Он восхваляет эту киноленту как «очень молодой» фильм: «молоды» его герои, их «ясное, чистое» мировоззрение «пропитано глубокой верой в будущее». Автор так резюмирует основную идею фильма: «Хотя фильм "Сотрудник ЧК" рассказывает о событиях и днях далекого прошлого, он, бесспорно, современен — в своей идеологической линии, в художественном решении главных персонажей. Фильм воспитывает молодежь в духе советского патриотизма, он воскрешает комсомольскую молодость наших отцов и матерей, которые выросли в пламени классовой борьбы, посвятили свою молодость, любовь и даже жизни борьбе за счастье будущих поколений»[458].
Как и создатели фильма, рецензент сосредоточился на современном характере картины. Но в понятие «современный» он вкладывал нечто иное. К этому времени (к весне 1964 года) «современное» перестало означать «антисталинистское». Теперь современным фильм делали нарочитый патриотизм, а также идея преемственности поколений, ставшая ключевой в выступлениях Хрущева 1962-1963 годов по вопросам идеологии и искусства[459]. Образ Дзержинского недавно возник вновь в связи с этой идеей преемственности поколений. Он как будто бы через время передал факел своих чистых революционных идеалов нынешнему молодому поколению и символически восстановил разрыв сталинской эпохи. Носителями и олицетворением этих идеалов были чекисты, и, как отмечал другой обозреватель, старший чекист «не только учил их [Алексея и других молодых чекистов] профессии чекиста, он также преподавал им более сложную науку: [науку] жизни»[460]. Между тем другие составляющие изначального замысла фильма — уроки Большого террора — полностью отсутствовали.
Модное в хрущевскую эпоху слово «современный» использовалось в ином, но не менее примечательном смысле в другой рецензии на фильм, которая появилась на страницах журнала «Советский экран». Здесь мишенью для критики был выбран только образ Илларионова, в остальном же рецензия осталась сугубо позитивной. Рецензент утверждал, что Олег Ефремов, сыгравший Илларионова, изображает своего героя исключительно карикатурно, не скрывая своей неприязни к персонажу и вообще к тем, «кто проповедует подозрительность, всеобщее недоверие и теорию "лес рубят — щепки летят"… Мне кажется, что местами этот талантливый актер играет роль без достаточного чувства меры и такта, исходя из неверно понятой "современности" этого образа»[461]. Эта несколько странная критика, возможно, сигнализировала о неодобрении деятельности Ефремова как основателя театра «Современник» в Москве, который оказался в авангарде оттепели. Ефремов уже участвовал в дебатах на подобные табуированные темы, например в связи с поставленной в 1959 году в «Современнике» пьесе, в которой содержались намеки на существование лагерей[462].
Статья, вышедшая на страницах журнала «Советский экран» ранее в 1963 году, позволяет ощутить новую атмосферу, воцарившуюся с этого времени. В этой статье о советском кинематографе утверждается, что XXII Съезд партии «пронесся по всей стране как очистительный ураган. XX и XXII съезды восстановили ленинские принципы в партийной и общественной жизни. Жизнеутверждающая атмосфера окружает нас сегодня, люди обрели уверенность в завтрашнем дне, они стали более общительными, более доверчивыми, они стали чаще улыбаться и радостнее петь песни. Навсегда ушло время, когда попиралась социалистическая законность, когда граждане презрительно назывались винтиками и "маленькими людьми"»[463].
Безусловно, тема была закрыта. Эти вопросы больше не обсуждались, отныне дозволялись только «жизнеутверждающие» темы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.